— Ну, что? Ты слышишь меня или нет?
— Да, да.
— Порядок! А то здесь телефоны тоже барахлят, как и в Пе-эн-эр. Люди думают, будто здесь сплошные чудеса. Но ты-то ездишь и сам знаешь. Витрины магазинов — да, а сама система — нет. Но поразвлечься можно. Садись в первый же поезд и приезжай!
— Спасибо, что не забыл меня и что позвонил, но приехать, к сожалению, не смогу.
— Никаких «но». Я никаких «но» не признаю. Плюнь на этот идиотский фестиваль и приезжай. Позабавимся на славу, увидишь. ХРО был здесь и признался, что никогда еще в жизни так не развлекался. Он тебе рассказывал, нет? Я ему велел передать тебе привет.
— Да, да. Спасибо.
ХРО даже не заикнулся, что побывал в Мюнхене и виделся со Здзихом.
— Ну, значит, ты уже сам знаешь. Брось к чертям этот дурацкий фестиваль, приезжай, и порядок!
— Дело не в фестивале. Я должен возвращаться в Варшаву.
— В Варшаву? В Варшаву всегда успеешь.
— Но меня в Варшаве ждут важные дела.
— Нет таких важных дел, которые невозможно отложить.
— Пойми…
— Понимаю. Ты без гроша. У вас никогда нот денег. Порядок. Но у меня есть. Я сейчас занимаюсь сбытом ковров. Карнавал, свадьбы, меблировка квартир. Идет как по маслу, денег — куры не клюют. Так что тебе не о чем здесь беспокоиться. ХРО, небось, рассказывал?
Не допив пиво, я неохотно отставляю кружку и отхожу от ларька. На вокзале словно что-то изменилось. Он как бы подернулся дымкой однообразия, скуки, неотвратимой обыденности, из которой никогда и ничто не в состоянии возникнуть. Вроде бы все то же: прибывают и отбывают поезда, выходят и входят пассажиры, некоторые бегут на перрон, иные спешат к выходу; многолюдно, шумно. Но все это какое-то чужое и далекое. Я тоскую о том, что ушло безвозвратно. О пятнадцати кандидатках на звание «Мисс Вокзал», о Евтушенко, о толстяке со свертками и об элегантных озорниках, подставивших ему ножку, даже о делегации польских кинематографистов. Втихую, без объявления по радио, к перрону Б, на второй путь, прибывает «Моцарт» Д 39/40, вагоны 1-го и 2-го класса, Мюнхен — Вена, Западный вокзал. Наконец-то!
Я медленно иду вдоль состава, наслаждаясь тем, что в любой момент могу войти в него и тогда оборвутся все связи с этим чужим, тусклым вокзалом и со всем, что привело меня в его залы и на его перрон. Неожиданно я вскакиваю на подножку. Еще мгновение вглядываюсь в глубь сумеречной тоски München Hauptbahnhof и быстро вхожу в вагон. Я бегу от ужаса, который затаился в сумеречной этой тоске и готов настичь тебя в любой момент, как внезапная война. Я занимаю место в купе 1-го класса, бордовый плюш, в купе пусто, над бордовыми креслами фотографии Вены: Стефансдом, Кёртнерштрассе, памятник Штраусу, Шенбруннский дворец, «Бургтеатр», дворец Сан-Суси. Нет, прошу прощения, дворец Сан-Суси — это в Потсдаме, а не в Вене. Сев у окна, я вздыхаю с облегчением. Но понимаю при этом: облегчение это кратковременно. По-настоящему я уже не испытаю его никогда.
Здзих ждал меня на вокзале. Поздоровался он со мной так, словно мы встретились в школе после каникул. Он выглядел как прежде, только, словно несколько изменив краски, застыл в закрепителе. Мы сели в его машину, громадную «Барракуду» — «шевроле», окраски yellow gold. Здзих чувствовал себя раскованно, много говорил о том, чем занят, как живет. Жизнь эта давала ему большое удовлетворение, нет, не деньги, которые он легко здесь зарабатывал, не беззаботные кутежи, не частые поездки по всему свету и прочие такие вещи, но неизменное превосходство, которое он, поляк, испытывал над немцами.
— Это, — говорил он, — человека устраивает. В глазах поляка они в такой же мере ничтожны, в какой некогда хотели выглядеть могущественными. Порядок! Нет, я не даю им ощутить это. Просто рядом со мною, поляком, они — ничтожества, — с меня этого довольно. А кроме того (это тоже доставляет мне удовлетворение) — отсюда видишь превосходство социалистического строя над капиталистическим.
Мы ехали по Зонненштрассе, потом по Леопольдштрассе и свернули на Франц-Йозефштрассе, унылую и мрачную мещанскую улицу, каких немало во всех городах Европы. Однако мне она показалась приятной, поскольку я жил на точно такой же улочке в самый счастливый период моей жизни, когда в первые послевоенные годы руководил отделом культуры и спорта в газете большого воеводского города. Только моя улица была в ту пору сильно разорена, в отличие от Франц-Йозефштрассе. Мы говорили со Здзихом о школьных друзьях и о наших общих довоенных знакомых, о том, что с ними стало, чем они теперь заняты, но не касались тех проблем, которые нас в свое время объединили. Этим даже и отдаленно не пахло, так что минутами я задавался вопросом, нет ли здесь ошибки: в самом ли деле там был тогда натуральный Здзих?
Мы остановились перед каменным домом. С одинаковым успехом такой дом мог быть в Познани, Вроцлаве, Щецине или в Варшаве, на Праге. Но никак не в Кракове, не в Гданьске и не в Люблине. Квартира на втором этаже оказалась громадной и крайне странной. При входе, в темном коридоре, я споткнулся о какие-то рулоны. То были свернутые ковры.
— Порядок, — сказал Здзих. — Ты не ушибся? Я ищу приличную квартиру в новом районе, а пока вынужден ютиться здесь. Мерзость, но по крайней мере просторно. Я провожу тебя в твою комнату.
Моя комната по своим размерам смахивала на небольшой бальный зал. В ней тоже было полно ковров, три дивана, большой адаптер, гора пластинок, сверху — «Мазовше», полки с книгами, исключительно польскими, огромный письменный стол, которым явно не пользовались. На стене портреты Маркса и Ленина, а на столе в рамке фотография выдающегося деятеля с дарственной надписью Здзиху. Мне это напомнило фотографию папы, адресованную архиепископу реймсскому, и меня обуял какой-то необъяснимый страх. Не знаю, что меня испугало. Сопоставление такого рода? Пластинки «Мазовше»? Разбросанные повсюду ковры? Мюнхенская квартира и вообще Мюнхен, в котором я неизвестно почему очутился? Стало темнеть. Здзих зажег светильник, громадный, как в оперном зале, хрустальный канделябр. Мне захотелось, чтобы все это оказалось сном и чтоб я проснулся, хотя, по правде говоря, никаких конкретных причин для такого желания не было.
— Ну, что? Ты слышишь меня или нет?
— Да, да.
— Порядок! А то здесь телефоны тоже барахлят, как и в Пе-эн-эр. Люди думают, будто здесь сплошные чудеса. Но ты-то ездишь и сам знаешь. Витрины магазинов — да, а сама система — нет. Но поразвлечься можно. Садись в первый же поезд и приезжай!
— Спасибо, что не забыл меня и что позвонил, но приехать, к сожалению, не смогу.
— Никаких «но». Я никаких «но» не признаю. Плюнь на этот идиотский фестиваль и приезжай. Позабавимся на славу, увидишь. ХРО был здесь и признался, что никогда еще в жизни так не развлекался. Он тебе рассказывал, нет? Я ему велел передать тебе привет.
— Да, да. Спасибо.
ХРО даже не заикнулся, что побывал в Мюнхене и виделся со Здзихом.
— Ну, значит, ты уже сам знаешь. Брось к чертям этот дурацкий фестиваль, приезжай, и порядок!
— Дело не в фестивале. Я должен возвращаться в Варшаву.
— В Варшаву? В Варшаву всегда успеешь.
— Но меня в Варшаве ждут важные дела.
— Нет таких важных дел, которые невозможно отложить.
— Пойми…
— Понимаю. Ты без гроша. У вас никогда нот денег. Порядок. Но у меня есть. Я сейчас занимаюсь сбытом ковров. Карнавал, свадьбы, меблировка квартир. Идет как по маслу, денег — куры не клюют. Так что тебе не о чем здесь беспокоиться. ХРО, небось, рассказывал?
Не допив пиво, я неохотно отставляю кружку и отхожу от ларька. На вокзале словно что-то изменилось. Он как бы подернулся дымкой однообразия, скуки, неотвратимой обыденности, из которой никогда и ничто не в состоянии возникнуть. Вроде бы все то же: прибывают и отбывают поезда, выходят и входят пассажиры, некоторые бегут на перрон, иные спешат к выходу; многолюдно, шумно. Но все это какое-то чужое и далекое. Я тоскую о том, что ушло безвозвратно. О пятнадцати кандидатках на звание «Мисс Вокзал», о Евтушенко, о толстяке со свертками и об элегантных озорниках, подставивших ему ножку, даже о делегации польских кинематографистов. Втихую, без объявления по радио, к перрону Б, на второй путь, прибывает «Моцарт» Д 39/40, вагоны 1-го и 2-го класса, Мюнхен — Вена, Западный вокзал. Наконец-то!
Я медленно иду вдоль состава, наслаждаясь тем, что в любой момент могу войти в него и тогда оборвутся все связи с этим чужим, тусклым вокзалом и со всем, что привело меня в его залы и на его перрон. Неожиданно я вскакиваю на подножку. Еще мгновение вглядываюсь в глубь сумеречной тоски München Hauptbahnhof и быстро вхожу в вагон. Я бегу от ужаса, который затаился в сумеречной этой тоске и готов настичь тебя в любой момент, как внезапная война. Я занимаю место в купе 1-го класса, бордовый плюш, в купе пусто, над бордовыми креслами фотографии Вены: Стефансдом, Кёртнерштрассе, памятник Штраусу, Шенбруннский дворец, «Бургтеатр», дворец Сан-Суси. Нет, прошу прощения, дворец Сан-Суси — это в Потсдаме, а не в Вене. Сев у окна, я вздыхаю с облегчением. Но понимаю при этом: облегчение это кратковременно. По-настоящему я уже не испытаю его никогда.
Здзих ждал меня на вокзале. Поздоровался он со мной так, словно мы встретились в школе после каникул. Он выглядел как прежде, только, словно несколько изменив краски, застыл в закрепителе. Мы сели в его машину, громадную «Барракуду» — «шевроле», окраски yellow gold. Здзих чувствовал себя раскованно, много говорил о том, чем занят, как живет. Жизнь эта давала ему большое удовлетворение, нет, не деньги, которые он легко здесь зарабатывал, не беззаботные кутежи, не частые поездки по всему свету и прочие такие вещи, но неизменное превосходство, которое он, поляк, испытывал над немцами.
— Это, — говорил он, — человека устраивает. В глазах поляка они в такой же мере ничтожны, в какой некогда хотели выглядеть могущественными. Порядок! Нет, я не даю им ощутить это. Просто рядом со мною, поляком, они — ничтожества, — с меня этого довольно. А кроме того (это тоже доставляет мне удовлетворение) — отсюда видишь превосходство социалистического строя над капиталистическим.
Мы ехали по Зонненштрассе, потом по Леопольдштрассе и свернули на Франц-Йозефштрассе, унылую и мрачную мещанскую улицу, каких немало во всех городах Европы. Однако мне она показалась приятной, поскольку я жил на точно такой же улочке в самый счастливый период моей жизни, когда в первые послевоенные годы руководил отделом культуры и спорта в газете большого воеводского города. Только моя улица была в ту пору сильно разорена, в отличие от Франц-Йозефштрассе. Мы говорили со Здзихом о школьных друзьях и о наших общих довоенных знакомых, о том, что с ними стало, чем они теперь заняты, но не касались тех проблем, которые нас в свое время объединили. Этим даже и отдаленно не пахло, так что минутами я задавался вопросом, нет ли здесь ошибки: в самом ли деле там был тогда натуральный Здзих?
Мы остановились перед каменным домом. С одинаковым успехом такой дом мог быть в Познани, Вроцлаве, Щецине или в Варшаве, на Праге. Но никак не в Кракове, не в Гданьске и не в Люблине. Квартира на втором этаже оказалась громадной и крайне странной. При входе, в темном коридоре, я споткнулся о какие-то рулоны. То были свернутые ковры.
— Порядок, — сказал Здзих. — Ты не ушибся? Я ищу приличную квартиру в новом районе, а пока вынужден ютиться здесь. Мерзость, но по крайней мере просторно. Я провожу тебя в твою комнату.
Моя комната по своим размерам смахивала на небольшой бальный зал. В ней тоже было полно ковров, три дивана, большой адаптер, гора пластинок, сверху — «Мазовше», полки с книгами, исключительно польскими, огромный письменный стол, которым явно не пользовались. На стене портреты Маркса и Ленина, а на столе в рамке фотография выдающегося деятеля с дарственной надписью Здзиху. Мне это напомнило фотографию папы, адресованную архиепископу реймсскому, и меня обуял какой-то необъяснимый страх. Не знаю, что меня испугало. Сопоставление такого рода? Пластинки «Мазовше»? Разбросанные повсюду ковры? Мюнхенская квартира и вообще Мюнхен, в котором я неизвестно почему очутился? Стало темнеть. Здзих зажег светильник, громадный, как в оперном зале, хрустальный канделябр. Мне захотелось, чтобы все это оказалось сном и чтоб я проснулся, хотя, по правде говоря, никаких конкретных причин для такого желания не было.