— Благодарю. Теперь наверняка не опоздаю.
Малина Соллогуб понравилась Качоровскому, хоть поначалу он нашел ее вертихвосткой. Но потом, слушая, как она во время единственной развлекательной поездки разговаривала с директорами и лопотала с итальянцами, мужами, поседевшими на фронтах международной торговли, а говорила она как равная с равными, пересмотрел свое о ней мнение. Проникся симпатией: вот они теперь какие, девчонки-то! Ну и времена! Мне бы такую дочку.
Это сразу же разбудило черные мысли. Тревожные предчувствия. Страх за жену — что с Анелей? Вчера названивал непрерывно, вплоть до полуночи, но никто не отвечал. Что там творится?
Качоровский кое-как запихал свои вещи в потертую дорожную сумку, сбежал по лестнице с девятого этажа (не любил ездить на лифте), заглянул на кухню. «Шеф, наш завтрак» (в голосе напускная беззаботность). «Термосы и пакет с бутербродами приготовлены? Мне как обычно: яичница, жареная колбаса, кофе с молоком». Эти калории необходимы. Качоровскому предстоит сложный рейс, придется жать на всю железку, чтобы к девяти поспеть домой, то есть в Варшаву, а машина уже изношенная, вести ее тяжеловато, все же шестиместный лимузин. В министерстве его называют катафалком. Но Качоровский предпочитает его «мерседесу», — то ли привык, то ли дело вкуса, впрочем, взгляды его разделяет и Барыцкий.
Слава богу, что ярмарка уже закрылась, хотя дома ждут неприятности, о которых даже подумать страшно.
Качоровский пытается отогнать черные мысли, но они возвращаются. Что Анеля? Как она перенесла это со своим больным сердцем? Он звонил ежедневно по вечерам, и с каждым днем она становилась как бы спокойнее, но это одна видимость, он ни минуты не верил ей. Качоровский просил тестя ночевать у них. Анеле нельзя в такой момент оставаться одной. Но поможет ли ей чье-либо присутствие? И не будет ли тесть бередить раны своей болтовней? Какая несправедливость, какая обида! Почему такой удар обрушился именно на нас? Разве мы его заслужили?
За два дня до отъезда на ярмарку сын Качоровского, Мирек, семнадцатилетний сорвиголова, не пришел домой ночевать. Тяжелая рука отца в прошлом ликвидировала подобные инциденты — а они случались, случались! — давно испытанным методом, но на сей раз парнишка не вернулся и утром, а вечером участковый уведомил их, что Мирек арестован.
Коренастый немолодой милиционер с невыразительным лицом стоял в дверях. Качоровский всматривался в это лицо и ничего не понимал.
— Что? Что вы сказали?
— Задержан до выяснения, — повторил милиционер.
В середине следующего дня Качоровский уехал с Барыцким на ярмарку.
Его взаимоотношения с шефом были особого рода. Качоровский, шофер с почти тридцатилетним стажем, числился заместителем заведующего транспортным отделом, но это была фикция: он ни дня не бросал баранки, а бумажек боялся как огня. Барыцкий, таскавший его за собой с предприятия на предприятие, из объединения в объединение, устроил ему повышение на бумаге, что имело свои ощутимые материальные последствия и издавна вызывало недовольство всех комиссий — ведомственных, специальных и из Высшей контрольной палаты. Но Барыцкий не желал расставаться с Качоровским. Сжился с ним. Он был близкий, верный, преданный человек, а эти достоинства Барыцкий умел ценить. Качоровский в свою очередь питал к нему особого рода брюзгливую и покровительственную привязанность. Это была редкая, настоящая мужская дружба.
Когда в первый день ярмарки Барыцкий вернулся поздно ночью к себе в номер, зазвонил телефон. Это Качоровский изменившимся до неузнаваемости голосом попросил уделить ему минуту для разговора.
— Сейчас? Ночью? — удивился Барыцкий.
— Да. Непременно сейчас.
— Что случилось?
— Так можно прийти?
— Ну… приходи.
Они вместе были на фронте, вместе после войны начинали и — в известном смысле — вместе взбирались вверх по служебной лестнице Барыцкого. Но никогда Барыцкий не видывал этого молчуна, словно бы медлительного, но с блестящей реакцией, в столь скверной форме. Качоровский, с землистым лицом, под глазами синяки, сидел посреди комнаты, сгорбленный, и, не отрывая взгляда от ковра, сцеплял и расцеплял узловатые пальцы.
— Что случилось? Говори же!
— Сына моего посадили.
— Мирека? Что натворил?
— Благодарю. Теперь наверняка не опоздаю.
Малина Соллогуб понравилась Качоровскому, хоть поначалу он нашел ее вертихвосткой. Но потом, слушая, как она во время единственной развлекательной поездки разговаривала с директорами и лопотала с итальянцами, мужами, поседевшими на фронтах международной торговли, а говорила она как равная с равными, пересмотрел свое о ней мнение. Проникся симпатией: вот они теперь какие, девчонки-то! Ну и времена! Мне бы такую дочку.
Это сразу же разбудило черные мысли. Тревожные предчувствия. Страх за жену — что с Анелей? Вчера названивал непрерывно, вплоть до полуночи, но никто не отвечал. Что там творится?
Качоровский кое-как запихал свои вещи в потертую дорожную сумку, сбежал по лестнице с девятого этажа (не любил ездить на лифте), заглянул на кухню. «Шеф, наш завтрак» (в голосе напускная беззаботность). «Термосы и пакет с бутербродами приготовлены? Мне как обычно: яичница, жареная колбаса, кофе с молоком». Эти калории необходимы. Качоровскому предстоит сложный рейс, придется жать на всю железку, чтобы к девяти поспеть домой, то есть в Варшаву, а машина уже изношенная, вести ее тяжеловато, все же шестиместный лимузин. В министерстве его называют катафалком. Но Качоровский предпочитает его «мерседесу», — то ли привык, то ли дело вкуса, впрочем, взгляды его разделяет и Барыцкий.
Слава богу, что ярмарка уже закрылась, хотя дома ждут неприятности, о которых даже подумать страшно.
Качоровский пытается отогнать черные мысли, но они возвращаются. Что Анеля? Как она перенесла это со своим больным сердцем? Он звонил ежедневно по вечерам, и с каждым днем она становилась как бы спокойнее, но это одна видимость, он ни минуты не верил ей. Качоровский просил тестя ночевать у них. Анеле нельзя в такой момент оставаться одной. Но поможет ли ей чье-либо присутствие? И не будет ли тесть бередить раны своей болтовней? Какая несправедливость, какая обида! Почему такой удар обрушился именно на нас? Разве мы его заслужили?
За два дня до отъезда на ярмарку сын Качоровского, Мирек, семнадцатилетний сорвиголова, не пришел домой ночевать. Тяжелая рука отца в прошлом ликвидировала подобные инциденты — а они случались, случались! — давно испытанным методом, но на сей раз парнишка не вернулся и утром, а вечером участковый уведомил их, что Мирек арестован.
Коренастый немолодой милиционер с невыразительным лицом стоял в дверях. Качоровский всматривался в это лицо и ничего не понимал.
— Что? Что вы сказали?
— Задержан до выяснения, — повторил милиционер.
В середине следующего дня Качоровский уехал с Барыцким на ярмарку.
Его взаимоотношения с шефом были особого рода. Качоровский, шофер с почти тридцатилетним стажем, числился заместителем заведующего транспортным отделом, но это была фикция: он ни дня не бросал баранки, а бумажек боялся как огня. Барыцкий, таскавший его за собой с предприятия на предприятие, из объединения в объединение, устроил ему повышение на бумаге, что имело свои ощутимые материальные последствия и издавна вызывало недовольство всех комиссий — ведомственных, специальных и из Высшей контрольной палаты. Но Барыцкий не желал расставаться с Качоровским. Сжился с ним. Он был близкий, верный, преданный человек, а эти достоинства Барыцкий умел ценить. Качоровский в свою очередь питал к нему особого рода брюзгливую и покровительственную привязанность. Это была редкая, настоящая мужская дружба.
Когда в первый день ярмарки Барыцкий вернулся поздно ночью к себе в номер, зазвонил телефон. Это Качоровский изменившимся до неузнаваемости голосом попросил уделить ему минуту для разговора.
— Сейчас? Ночью? — удивился Барыцкий.
— Да. Непременно сейчас.
— Что случилось?
— Так можно прийти?
— Ну… приходи.
Они вместе были на фронте, вместе после войны начинали и — в известном смысле — вместе взбирались вверх по служебной лестнице Барыцкого. Но никогда Барыцкий не видывал этого молчуна, словно бы медлительного, но с блестящей реакцией, в столь скверной форме. Качоровский, с землистым лицом, под глазами синяки, сидел посреди комнаты, сгорбленный, и, не отрывая взгляда от ковра, сцеплял и расцеплял узловатые пальцы.
— Что случилось? Говори же!
— Сына моего посадили.
— Мирека? Что натворил?