Из дневника Л.В. Яковлевой-Шапориной (запись от 03.02.1955):
«Я сейчас вернулась с кладбища. Мы похоронили Михаила Леонидовича и Татьяну Борисовну Лозинских. От нас ушли люди такого высокого духовного и душевного строя; эта семья — видение из другой эпохи. <…>
Оглядываешься кругом и никого не видишь. Такая спаянность сердечная до самого конца, до “остатного часа”, до могилы и за могилой. <…>
“Эти похороны — легенда”, — сказал Эткинд, и он же в Союзе писателей на гражданской панихиде лучше всех охарактеризовал М. Л. и отношение к нему младшего поколения. “В жизни Михаила Лозинского не было ни одного коварного, ни одного лицемерного поступка, ни одного темного пятна”.
<…> 31 января ему вспрыснули морфий, он заснул, спокойно дышал, потом перестал дышать, умер в два часа дня. Около него были дети. Татьяна Борисовна, когда М.Л. заснул, легла отдохнуть, сказав, что у нее очень тяжелая голова. <…> Ее, спящую, перевезли в Свердловскую больницу, и вечером 1 февраля Наталья Васильевна позвонила мне: “Татьяна Борисовна скончалась”. Я была совершенно потрясена. В ней была такая внутренняя чистота, тонкость, доброта. Больно, так больно, что ее больше не увидишь. <…>
Вот прожили вместе больше сорока лет и ушли вместе…»
Переводчица, библиотекарь и журналистка Мария Рыжкина-Петерсен была арестована в один день со своим учителем Михаилом Лозинским, всего через три дня. Почему выбор следователей по делу № 249-32, или «Делу Бронникова», пал именно на нее, остается до конца не ясным.
Мария Никитична оставила свои воспоминания, которые хранятся сегодня в Москве, в Доме русского зарубежья им. А.И. Солженицына. Они-то и стали для нас основным источником сведений о ее жизни и, в частности, событиях 1932 года.
«Однажды в воскресенье я подъезжала на извозчике к дому. В санях, в ящике, находился обеденный сервиз или часть его, которую Дина (Дина и Елена — сестры М.Н. Рыжкиной. — Авт.) сочла нужным отдать мне. В самом деле, сервиз на двенадцать персон был великоват даже для ее жадности. Плохо было то, что сервиз находился еще на Кузнечном (вероятно, на Кузнечном находилась часть сервиза. — Авт.), у Елены, а зять Мамонтов был как раз незадолго перед тем арестован! За что? Уж не знаю. Когда я подъехала к дому на Васильевском, от подъезда отделился (именно “отделился”, а не отошел) какой-то тип, в тогдашней форме ГПУшников, сменившей пресловутые гороховые пальто дореволюционных филеров: черное пальто с кроликовым воротником, черная кепка и высокие сапоги. Мне стало не по себе: вывезти что-нибудь из квартиры арестованного могло дорого обойтись. Но шпик скрылся, я управилась с моим сервизом и вернулась к Марье Оскаровне (сестра В.А. Петерсена, мужа Рыжкиной, у которой супруги жили в то время. — Авт.). Оскарыч устраивал тогда совместно с Лозинским выставку по случаю столетней годовщины смерти Гёте. Я уже к работам не привлекалась — вероятно, еще нечего было этикировать. Материал только подготавливался. Усердие русских интеллигентов о ту пору поистине не знало границ! Ненормированный рабочий день был для них тогда почти обязателен. И вот оба устроителя сговорились прийти в воскресенье, поработать без помехи. Однако вернувшийся домой Оскарыч, сказал мне вскользь: “А Лозинского сегодня не было!” Ну не было, так не было! Что ж особенного. Справедливо пишет Солженицын, что человек, видя кругом аресты, никак не думает, что и его может постигнуть то же самое. “Меня-то за что же?” Ну вот. А ночью раздался звонок, Мария Оскаровна пошла открывать и вернулась с кратким: “Вас!” В прихожей стоял “чин”, солдат с винтовкой и управдом. Мы наскоро оделись, а “чин” подошел к телефону, набрал номер и сообщил торжествуя: “Мы их нашли!” Словно мы прятались. “Чин” был очень огорчен, узнав, что все принадлежит Марии Оскаровне, а нашего имущества здесь нет. И тут я сделала глупость, сказав: “Там в прихожей еще лежит моя сумочка!” А в сумочке находилось сразу два доказательства моей связи с заграницей: 1) Письмо моей золотой Минхен (кто такая Минхен, выяснить не удалось. — Авт.), адресованное из Ревеля Дине, в котором она спрашивала обо мне, и 2) перевод гумилевского “Слоненка” на немецкий язык, сделанный Раичкой Блох в Берлине и присланный ею О. А. Добиаш-Рождественской, которая и дала его мне на прочтение. Стало быть, примешивались к нашим преступлениям еще и чужие имена. Мысль об этом отравила мне еще более мое пребывание в одиночке. Взял “чин” и тетрадку с началом моего “труда” по истории картошки в России в беллетристической форме. Жаль, что пропал “труд” — после мне не хотелось к нему возвращаться. Да и материалов под рукой не было. “Чин” заказал машину, но она долго не приезжала, и я даже предложила ему идти пешком. Сантиментов разводить при прощании не полагалось. Я только обратилась к Марии Оскаровне со словами: “Поберегите его!”, и, обняв мужа, сказала: “Слушайся старших!”, а он, когда я направилась с моими нежелательными спутниками к двери, сказал: “Ну вот! Теперь, наконец, можно лечь спать и выспаться!” Galgenhumor — говорят в таких случаях немцы. Посадили меня в машину и повезли. Что-то мелькало за окнами. Как раз попала в поле зрения библиотека и потом Симеоновский мост… Прием, одиночку и пр. описывать не стоит — они описаны тысячу раз. Гнусно было и нудно, а главное, боязнь повредить другим, в первую очередь, конечно, Лозинскому, а потом и Морицу. Я тогда не знала, что он “заговоренный”».
1932 года III месяца 23 дня я, уполномоченный СПО Бузников А.В., допрашивал в качестве обвиняемой гражданку Петерсен-Рыжкину, и на первоначальном допросе она показала:
Петерсен-Рыжкина Мария Никитична, 1898 г. р., дочь купца и потомственного почетного гражданина, Ленинград, набережная Лейтенанта Шмидта, д. 7, кв. 4. Библиотекарь ГПБ, замужем, муж — Владимир Оскарович — служащий ГПБ. За границей в Ревеле проживает моя близкая знакомая Нина Федоровна Штерн, кооптировавшаяся в 1921 году, с которой я переписываюсь. Отец имел три дома на Кузнечном переулке в Петербурге и имение в 500 десятин в Московской губернии. Образовательный ценз — высшее библиотечное, беспартийная, не судима.
М.Н. Рыжкина родилась 19 февраля 1898 г. в Петербурге. Ее родовое древо уходит корнями к старообрядцам, крепостным графов Шереметевых, разбогатевшим после освобождения и ставшим купцами-миллионерами. Переехав в Петербург, Рыжкины купили несколько доходных домов в центре города и безбедно зажили своей большой семьей.
В 1906 г. родители отдали Марию Никитичну в женскую гимназию при пансионе А.А. Ставиской. В 1909 г. гимназию купил великий князь Дмитрий Константинович и переименовал в Женскую гимназию е. и. в. великой княгини Александры Иосифовны. Одновременно это учебное заведение получило все права правительственных гимназий. В 1911 г. гимназия перешла в собственность П.А. Макаровой.
В 1915 г. М.Н. Рыжкина поступила в Женский политехнический институт, но после окончания второго курса перешла на исторический факультет Петроградского университета. Учеба доставляла Марии Никитичне истинное удовольствие, и она, несомненно, стала бы неплохим ученым-историком, однако революция 1917 г. все изменила. Имущество семьи было экспроприировано, жить стало не на что, и М.Н. Рыжкина оставила Университет, чтобы пойти работать делопроизводителем в Квартирное управление и машинисткой в Севпродуктпуть.
Служба в советских учреждениях наводила на М.Н. Рыжкину тоску, она мечтала о другой доле:
«И вот однажды, проезжая по Литейному в трамвае, я увидела на стекле вагона объявление об открытии “Литературной студии” на Литейном же, в доме Мурузи. Были перечислены и предметы, и имена лекторов, и я подумала: “Чем черт не шутит!” <…> И так однажды вечером прекрасного летнего дня пошла я в этот самый дом Мурузи. Слушала я главным образом Гумилева и Чуковского, творения которых мне были знакомы. Лекции читались в помещении бывшей детской, на стенах висели еще картинки (приложения к “Задушевному слову”?) и какие-то роскошные издания Вольфа еще лежали на подоконниках. Эта обстановка была в свое время забавно описана Елизаветой Григорьевной Полонской, равно как и сам лектор Гумилев, сидевший преимущественно на столе и вертящий в пальцах папиросную коробку. Хотя он и уверял, что может из любого человека сделать поэта, а из любого поэта — хорошего, вопрос этот для меня оставался спорным. Определенного плана у нашего лектора очевидно не было. Он производил какие-то эксперименты и с увлечением говорил о французских романтиках Гюго, Мюссе и прочих, которыми он, может быть, занимался в свое время в Университете и теперь пользовался своими университетскими записками. <…>
Между тем студию перенесли в Дом искусств, на углу Мойки и Невского. Ну, тут было повольготнее и как-то дружнее. Давали концерты, устраивались вечера поэтов, читались доклады. <…>
Однажды в Доме искусств был назначен концерт Шопена, и я очень хотела его послушать. По ошибке или потому, что просто пришла на час раньше, я, ища себе пристанища, решила зайти в семинар “Художественного стихотворного перевода” Лозинского. Вошла. За столом сидел очень высокий, плотный, широколицый руководитель семинара М.Л. Лозинский. Перед ним — три-четыре слушательницы. Переводили стихи Эредиа, о котором я никогда не слыхала, а когда услышала, то замерла как очарованная. <…> Мне нравились стихи, мне нравился метод: участники предлагали свои варианты, которые лектор обсуждал, и наконец, мне нравился сам лектор, обладавший каким-то только ему свойственным шармом. <…> Студия поглотила меня целиком. Забежав домой, поев пшенной каши на воде или съев свою порцию воблы, я бежала в Дом искусств. Гумилев, Чуковский, по вторникам и четвергам переводы у Лозинского, а потом итальянский язык у его брата Григория Леонидовича Лозинского по средам и пятницам. Помимо этого, были еще какие-то клубные вечера только для студийцев, на которых мы пили чай из неведомой травы, ели хлеб с повидлом, сочиняли буриме и сатиры, представляли шарады и вообще действовали, как говорится, кто во что горазд…»
В 1920 г. М.Н. Рыжкина сделала попытку вернуться на кафедру Средних веков исторического факультета. По совету своей подруги по переводческой студии Раисы Ноевны Блох она стала заниматься историей средних веков под руководством О.А. Добиаш-Рождественской — выдающегося медиевиста, ученого европейского масштаба, первой женщины, защитившей в России докторскую диссертацию по всеобщей истории. По предложению Ольги Антоновны М.Н. Рыжкина начала писать работу о Первом крестовом походе и о деятельности папы Урбана II.
«Надо было на основании четырех сохранившихся латинских хроник изложить это дело по моему разумению. Моих знаний латинского хватало для этого предприятия. И я принялась. Как подсобный материал была дана мне еще какая-то статья Добиаш, и я с удовольствием отметила, что она приписывает цитату одного монаха — другому… Находка! Но моя попытка посвятить себя Средним векам так и остановилась на Крестовом походе».
Поняв, что по-прежнему не может совмещать учебу со службой, М.Н. Рыжкина окончательно ушла из Университета.
В том же 1920 г. она получила неожиданное предложение от К.И. Чуковского занять место его секретаря.
«Судьба готовила мне новое поле деятельности: секретарство у Корнея Чуковского. Он благоволил ко мне, и мы нередко зубоскалили с ним и в доме Мурузи, и в Доме искусств. Секретарей у него в ту пору переменилось великое множество. Был секретарем Михаил Слонимский, столь же тощий, как его талант, был, кажется, и Николай Никитин, был и Илья Зильберштейн (впоследствии секретарь Щеголева). <…> Договорились мы с моим новым работодателем скоро, и я на другой день приступила к моим обязанностям. Жил Чуковский на Кирочной улице на углу Манежного переулка, имел жену и четверых детей. Обязанности мои были многообразны, и я, в шутку, именовала себя “секретарем с мелкой стиркой”. Ну, до этого дело не доходило, но присмотреть за Мурочкой — младшей дочкой, мне поручалось не раз. Приходилось иной раз кое-что переписывать на машинке, а главное — гонять во все концы города на манер рассыльного. О ту пору Корней был по преимуществу детским писателем, написал “Мойдодыра”, которого должен был иллюстрировать Юрий Анненков. Последнему я с первого взгляда приглянулась, и он потом осведомился у Корнея: “А эта барышня не купеческого звания?” — и попал в точку. Потом он даже вроде как попытался “соблазнить меня” и свел в кафе на Литейном, но скоро раздумал: уж очень я была не осведомлена в новой живописи и не сексапильна — тюфяк тюфяком! К тому же и супруга его Елена Борисовна держала его в строгости. <…>
Приходилось мне по поручению Чуковского посещать и других интересных людей. Была у Добужинского, была и у Чехонина, но постеснялась попросить их “нарисовать мне птичку”. Была у сенатора Кони, ветхого деньми, но еще выступавшего с докладами о былых временах. В студии ходила шутка: “Сенатор Кони выступит с докладом «Всемирный потоп по личным воспоминаниям»”. <…> Бегала я с рукописями Корнея на Галерную, к какому-то издателю по фамилии Беленький. Корней перекроил тогда свою статью о футуристах, смягчив в ней многое, ибо футуристы были тогда в почете. А жаль! Первая редакция была куда хлестче. Не скажу, чтобы у меня дело с моим работодателем шло всегда гладко. Иной раз он ругал меня “поповна”, а главное — не платил денег. «Памбочка (о прозвище Рыжкиной Памбэ см. дальше. — Авт.), Вам очень нужны деньги?” — спрашивал он меня иной раз умильно, а я думала: “Отец семейства. Четверо детей. Могу и подождать”. Я ждала, что расстраивало мой бюджет.
Кончилась моя секретарская деятельность у него крупным скандалом на Рождестве 1922 года».
Новый секретарь не был таким безотказным, и в дневнике Чуковского появилась горькая надпись: «С тех пор, как от меня ушла Памба, моя работа застопорилась».
В знаменитой «Чукоккале» сохранилась запись шуточного стихотворения М.Н. Рыжкиной:
В своем «Дневнике» Чуковский записал такой небезынтересный случай, связанный с М.Н. Рыжкиной:
«Была у меня секретарша Памбэ (Рыжкина). Она отыскала где-то английскую книжку о детенышах разных зверей в зоопарке. Рисунки были исполнены знаменитым английским анималистом (забыл его имя). Памбэ перевела эту книжку. <…> Увидал книгу Памбэ Маршак. Ему очень понравились рисунки, и он написал к этим рисункам свой текст — так возникли “Детки в клетке”, в первом издании которых воспроизведены рисунки по английской книге, принесенной в издательство Рыжкиной-Памбэ, уверенной, что эти рисунки будут воспроизведены с ее текстом».
Весной 1921 г. в Петрограде начал выходить юмористический журнал «Мухомор». М.Н. Рыжкина решилась послать туда несколько своих стихотворений. Подписалась она своим еще гимназическим прозвищем: Памба. Объясняется это тем, что в юные годы она увлекалась Киплингом, а у него одно стихотворение начинается словами «Толстый Памба, жирный Памба», ну а М.Н. Рыжкина была тогда весьма корпулентной девушкой. К ее большому удовольствию, стихи журнал принял, и это была ее первая публикация. Правда, в журнале перепутали последнюю букву псевдонима и подписали их именем Памбэ. Именно такое написание прозвища — Памбэ — Рыжкина и будет использовать дальше в качестве псевдонима, в том числе и в кружке Лозинского.
Изнывая от бремени службы в многочисленных советских учреждениях, М.Н. Рыжкина искала себе более подходящую работу. Одно время она устроилась учителем математики в школе для военных и библиотекарем в другое военное учреждение. И вот наконец той же весной 1921 г. ей повезло: благодаря протекции М.Л. Лозинского ее взяли в только что образованную Комиссию по национализации книжных запасов при Центропечати.
«В эту Комиссию ежедневно свозили на грузовиках книги из бесхозных, то есть эмигрантских квартир, из национализированных книжных магазинов, из пустующих дворцов и прочее, и прочее. Разбирали их, работая по совместительству, многие сотрудники Государственной публичной библиотеки и других библиотек. Занимался этим и Лозинский. Присоединилась к этому делу и я. Но не на складе, а в качестве “разъездного агента” с удостоверением и печатью, уполномочивающими меня обнаружить все бесхозные библиотеки, опечатать их и передавать Комиссии».
Примерно в это же время М.Н. Рыжкина получила свой первый заказ на прозаический перевод для издательства «Всемирная литература». Она работала с большим рвением, особенно потому, что роман написан рифмованной прозой и ей казалось важным передать не только содержание, но и форму этого произведения. Однако перевод оказался испорчен редактором пушкинистом Н.О. Лернером, который уничтожил все рифмы. Редколлегии издательства с большим трудом удалось уговорить М.Н. Рыжкину закончить работу, но она согласилась сделать это только при условии, что книга выйдет под псевдонимом переводчика — М. Елагина.
Переводческая работа во «Всемирной литературе» была необходима Марии Никитичне, как воздух, иначе жизнь казалась ей невыносимо скучной. Тем более что как раз тогда студия закончила перевод сонетов Эредиа.
«Наше издательство (Госиздат или Академия?) неожиданно отказалось печатать наши переводы. Причина: оказалось, что Олерон-Глушков, в прошлом соратник Ленина, когда-то в ссылке перевел и “Трофеи”, и “Завоевателей золота”, и “Романсеро”. Ему было, конечно, отдано предпочтение, и мы разошлись несолоно хлебавши. <…> Кончилась целая эпоха наших жизней. То, что она может отозваться таким громким эхом в 1932 году, и в голову не приходило».
Действительно, в жизни М.Н. Рыжкиной кончилась целая эпоха, зато началась другая, не менее важная. По рекомендации В.А. Чудовского ее приняли на службу в Публичную библиотеку.
«Публичная библиотека! — пишет она в “Мемуарах”. — У ее порога играла я ребенком с Тузиком и санками, а на меня, может быть, поглядывал из окна Иван Афанасьевич Бычков, просидевший тогда уже двадцать лет на своем месте в Рукописном отделении… Помню, какое необыкновенное впечатление произвели на меня залы, когда учительница русской литературы Боровкова-Майкова водила нас, пятиклассниц, на экскурсию и как я на следующем уроке заявила, что буду непременно ходить туда и была разочарована ответом, что учеников средних заведений туда не пускают! А потом, студенткой, сиживала и в читальной зале, и в Русском отделении… И вот теперь стать сотрудницей (научной или хотя бы полы подметать! но быть обладательницей всех 5 000 000 томов!!!)».
21 ноября 1923 года Чудовский отвел М.Н. Рыжкину к главному библиотекарю Русского отделения, выдающемуся библиотекарю, библиографу и филологу В.И. Саитову. Проработав рядом с ним целый год без жалования, но обучившись нехитрому библиотечному делу, она была переведена в штат: сначала в читальный зал, а потом в отдел комплектования. В ГПБ М.Н. Рыжкина приобрела настоящих друзей: А.Д. Люблинскую, Н.В. Гуковскую, А.И. Доватура и многих, многих других. Легендарный сотрудник библиотеки И.А. Бычков обучал ее работе с рукописями, А.Н. Римский-Корсаков, сын композитора, посвящал в тайны богатейшего нотного собрания, А.А. Ларонд учил сложному, но захватывающе интересному библиографическому делу.
Вскоре у М.Н. Рыжкиной появился свой, уже хорошо знакомый участок работы. Она перешла в отдел комплектования, где ей поручили разбирать поступившие в фонды реквизированные библиотеки Государственной думы, богатейшую библиотеку профессора-юриста, поэта и литературного критика Б.В. Никольского, коллекцию эльзевиров графов Орловых, нотное собрание графов Юсуповых и т. д. Она также отбирала для Публичной библиотеки книги и рукописи из Елагинского, Строгановского, Красносельского и других дворцов-музеев. По сути говоря, она продолжила заниматься тем, чем занималась в Комиссии по национализации книжных запасов при Центропечати, но в гораздо больших масштабах. В 1924 году вышла совместная книжка М.Н. Рыжкиной и А.И. Оношкович-Яцыной «Мышонок и луна» (М.; Пг.: Гос. изд.). В следующем году она была переиздана.
«Теперь мне предстояло разбирать коллекцию эльзевиров, наиболее полную, как говорили, в мире. Описание эльзевиров — наука особого рода. Имелся, конечно, печатный каталог на французском языке для ориентации, имелась и линеечка слоновой кости для измерения полей («обрезанный» или «необрезанный» экземпляр), а это очень важно в библиотечном деле.
Самое лучшее было то, что ящики с эльзевирами помещены временно в так называемом “Кабинете Фауста”, тогда еще не изуродованном варварами XX века. А “Кабинет Фауста” был одновременно и кабинетом директора библиотеки Э.Л. Радлова, и ежедневно общаться с ним было для меня дополнительным удовольствием. Эрнст Львович благоволил ко мне. <…> Посетители приходили в отделение не только к Эрнсту Львовичу, но и ко мне. Их было два: В.О. Петерсен, который спрашивал меня, не знаю ли я, где ключ от такой-то витрины, которого я в глаза не видала, хотя и принимала участие во всех устраиваемых выставках. Это был предлог, чтобы между прочим договориться о каком-либо совместном предприятии, и А.И. Доватур, приходивший брать сочинения своих Стратонов и Плиниев».
Знакомство с сотрудником ГПБ, искусствоведом и библиотековедом Владимиром Оскаровичем Петерсеном стало большим событием в жизни М.Н. Рыжкиной. В.О. Петерсен был почти на пятнадцать лет старше, участник Первой мировой войны, рядовой в армии А.И. Деникина. В Публичную библиотеку он пришел в 1921 году и в отделении изящных искусств занимался обработкой графических коллекций, а позднее возглавил этот отдел. М.Н. Рыжкина помогала ему в организации выставок: писала этикетки (со временем у нее сформировался образцовый библиотечный почерк), подбирала материал, развешивала экспонаты. В конце концов они поженились.
«Но библиотека все еще ни о чем не догадывалась. Я по-прежнему сидела в кабинете Эрнста Львовича, описывая мои эльзевиры, и мои два посетителя по-прежнему появлялись под разными предлогами. “Знаете, — наконец сказал Эрнст Львович, — это нехорошо, что к Вам двое ходят. Вы уж кого-нибудь одного выбирайте. Вам кто больше нравится: Петерсен или Доватур?” Я решила созорничать. “Да мне больше нравится Петерсен, только я думаю, он меня не возьмет!” — “Ну что…” — “Нет, правда, Эрнст Львович, вот вы его родственник (родство и правда какое-то существовало), поговорите с ним”. — “Что ж, можно”. — “Только теперь не стоит, — продолжала озорничать я, — скоро отпуска начинаются, он пойдет в отпуск, я пойду в отпуск, а вот осенью я Вам напомню!” На том и порешили. <…>
В конце мая мы оба попросили наше начальство дать нам на часок отпуск и, получив разрешение, отправились порознь в ЗАГС, помещавшийся в бывшем дворце великого князя Сергея Александровича на противоположном берегу Фонтанки».