Встречавшиеся на пути люди безропотно расступались, уступая ему дорогу, и только опасливо перешептывались вслед:
— Тс-с, тс-с, тихо, ради Бога, тихо, мы ему7 снимся! Не разбудите его!
Лишь просвирник Фрисландер не мог не отмочить одну из своих идиотских шуточек: выставился, олух, посреди улицы,
сложил губы дудочкой, выпучил по-рыбьи глазищи бестолковые, чахлую портновскую бороденку воинственно выставил вперед — как есть выходец с того света. Да еще приплясывает, дурень, так и выписывает ногами кренделя, разве что в суставах не вывихивает тощие свои конечности, силясь изобразить на манер бродячих фигляров не то пантомиму какую-то непотребную, не то танец... Только какой уж тут танец — ни дать ни взять корчи припадочного...
— Тссс, тссс, сспокойсствие, полное сспокойсствие... Сслышь ты, — ядовито шипит просвирник испуганному лунатику. — Да знаешь ли ты, кто я такой?.. Я есмь хиханьки, я есмь хахань... — и вдруг зеленеет как свинец и, сложившись пополам — острые коленки к подбородку, — разинув слюнявый рот, валится на мостовую — не иначе кондрашка хватил шута горохового!..
От ужаса у человека волосы встали на голове дыбом, и бросился он из города прочь... Босиком, по полям и лугам, то и дело поскальзываясь на лягушках, прямо на запад...
Ближе к ночи, когда червонная кровоточащая рана на небосклоне уже затянулась, вышел он к белой стене, простиравшейся сколь хватало глаз с севера на юг. За ней-то и скрылось облако-крыло...
Сел разочарованный странник на пригорке, пригорюнился. «Куда это меня занесло? — прошептал он и огляделся. — Уж больно на кладбище смахивает... Нечего сказать, пришел! Ох, не нравится мне все это. Если б не проклятое крыло...»
А вокруг уже ночь, над стеной медленно всплыла полная луна, стало светлее... С видом сумрачного изумления застыли небеса.
И вот, когда лунное сияние обильно разлилось по мраморным плитам, из тени надгробий стали вдруг возникать иссиня-черные птицы... Мрачными стаями бесшумно взмывали они в воздух и чинно рассаживались в ряд по гребню белой, крашенной известкой стены.
И снова все замерло до поры в мертвенном оцепенении. Но что это там темнеет в тумане? Посредине что-то круглое возвышается, на голову смахивает... «Лес, что же еще... — решил во сне человек в рубашке, — дремучий лес, а в самой чаще холм, поросший деревьями», — но когда присмотрелся, оказалось, что это гигантский ворон!.. Сидит себе на стене особняком, нахохлившись, распластав крылья...
«О, крыло... — растаял от удовольствия лунатик, — то самое...» А ворон угрюмо пробурчал:
— ...под сенью коего дозревают человеческие сердца. Я их высиживаю — заботливо, как наседка... А попасть ко мне под крылышко нетрудно: трещинка в сердце — одна-единственная — и вашего брата с почестями отправляют в мои широкие объятия...
И, взмахнув крылами — сразу повеяло скорбным запахом увядших цветов, — перелетел на одно из надгробий.
Там, под мраморной плитой, покоился тот, кто еще сегодня утром мирно здравствовал в кругу своего многочисленного семейства. На всякий случай человек в рубашке напряг зрение и с трудом, но разобрал имя, высеченное на могильной плите. «Так оно и есть!.. Ну что ж, посмотрим, что за птица вылупится из этого скоропостижно треснувшего сердца». Покойный слыл завзятым филантропом, всю свою жизнь трудился он на ниве просвещения, и словом и делом сея в умах погрязших во грехе ближних только доброе, возвышенное, вечное: писал нравоучительные книжки, произносил душеспасительные речи, во всеуслышанье ратовал за очищение Библии... Глаза его, честные, бесхитростные, простые, как глазунья, в любое время дня и ночи излучали кроткий свет христианской благожелательности, так же как теперь сияли вещие глаголы, золотом начертанные на скромной могилке безвременно усопшего их творца... Сдается, сама смерть оказалась бессильной пред вечной мудростью сих бескомпромиссно правдивых, исповедальных строк, в коих воплотилось жизненное кредо добродетельного пиита:
Будь в вере тверд, блюди себя
до гробовой доски
и ни на шаг не отступай
от правого пути.
Из гроба донеслось тихое потрескивание... Изнывая от любопытства, человек в рубашке весь обратился в слух — птенец вылуплялся из сердца... Но вот раздалось громкое, отвратительно наглое карканье — и черная как смоль птица, взлетев на стену, слилась с сидевшим там вороньем.
— Что и следовало доказать, — удовлетворенно констатировал ворон и, увидев замешательство человека, насмешливо осведомился: — Или, может быть, ваша милость ожидала увидеть что-нибудь более светлое и аппетитное, белую куропаточку, например? Под винным соусом, а?..
— И все равно было в нем что-то чистое, — хмуро процедил сквозь зубы обманутый в своих ожиданиях путник, имея в виду
одинокое белое перышко, сиротливо выделявшееся на фоне траурного оперенья.
Ворон так и покатился со смеху7:
— Это гусиный-то пух?.. Нет, вашмилость, это все наносное... От пуховых перин, которые ваш негасимый светоч о-оченно уважал!
И, довольный собой, стал деловито порхать с одной могильной плиты на другую; то здесь посидит, то там, и всюду из-под земли являлись зловещие тени пернатых, с карточным треском лихо расправляли безукоризненно черные крылья и, оглашая воздух мерзким карканьем, вливались в ряды кладбищенских татей.
Человек крепился, крепился и наконец не выдержал:
— Неужто все без исключения черные? — сдавленным голосом спросил он.
— Все, вашмилость, все-с... Других, пардон, не держим-с! — паясничал ворон.
Совсем тут закручинился сновидец — вот ведь понесла не легкая на ночь глядя, и чего, спрашивается, не лежалось в теплой постели?..
И, обратив взор свой к небу, до того расчувствовался, что слезу едва не пустил от жалости к себе, скитальцу горемычному, глядя, какими скорбными, мерцающе влажными очами взирали на него с высоты звезды. И лишь бестолковая луна тупо и равнодушно таращила свое слепое немигающее бельмо. Хотя что с нее взять — дура круглая!..
Но вдруг, случайно повернув голову, человек заметил на одном из каменных крестов неподвижно сидящую птицу. Это был несомненно ворон, только белый как снег, ни единого черного пятнышка, — казалось, все мерцание этой ночи исходит от него одного. Но что это? Человек не верил своим глазам: на кресте значилось имя, давно ставшее притчей во язьщех у всех добропорядочных бюргеров.
А белый ворон сидел аккурат на могиле этого беспутного гуляки, который — и это доподлинно известно! — всю свою жизнь предавался праздности и пороку. Было тут отчего призадуматься!..
— Что же содеял этот никчемный прожигатель жизни, что сердце его преисполнилось вдруг такой чистоты и света? — во просил наконец оскорбленный в лучших чувствах лунатик.
Однако черный ворон пропустил вопрос мимо ушей и с таким видом, будто не было для него дела важней, стал играть с собственной тенью, пытаясь перепрыгнуть через нее.
Человек не отставал.
— Что, что, что? — упрямо допытывался он. Тогда ворон не выдержал:
— Уж не вообразил ли ты, что, совершая те или иные деяния, можно себя обелить? Это ты-то, ты, который просто не способен на истинное действо! Да я скорее перепрыгну через собственную тень!.. Видишь то маленькое надгробие с гнилой марионеткой в изголовье? Она когда-то принадлежала младенцу, лежащему сейчас там, внизу... Так вот, эта гнилушка тоже до поры до времени воображала, что вольна махать руками и строить рожи всюду, где ей заблагорассудится. Преисполненная чувством собственного достоинства, она не желала замечать ниток, на которых висела, и упорно отказывалась признавать, что ею играет младенец... А ты? Ты?! Как по-твоему, что с тобою будет, когда... когда «младенец» найдет себе другую игрушку взамен старой, надоевшей?.. Тут же, как миленький, раскинешь свои ручки-ножки и из... — ворон хитро подмигнул в сторону стены, — и из...
— ...дохнешь! — дружным хором гаркнула воронья стая, довольная, что вспомнили и о ней.
Человек в рубашке не на шутку перепугался, но все равно продолжал вопрошать дрожащим от страха голосом:
— Но что же, что убелило сердце этого повесы «паче снега»? Что очистило его от мирской скверны?
Удивленный такой настырностью, ворон нерешительно переступил с ноги на ногу:
— Должно быть, та неистовая страсть, которая с детства по селилась в нем, неутолимая жажда чего-то неведомого, сокровенного, того, что не от мира сего. Все мы видели, как мучительно долго тлели его чувства, как от маленькой искорки занялась душа, с какой катастрофической быстротой разгорелось пламя и, наконец, как огненная волна сметающей все на своем пути страсти захлестнула этого человека с головы до ног, сжигая его кровь, испепеляя мозг... А мы... мы смотрели и не понимали — не могли охватить разумом этого парадоксально го самосожжения...
И тут босоногого странника словно пронзило ледяной иглой: «И Свет Во Тьме Светит, И Тьма Не Объяла Его!»