Его провели в канцелярию, размещавшуюся рядом с главными воротами, сонный тюремщик записал что-то в свой гроссбух, и... и он оказался на свободе...
На улице все выглядело каким-то чужим и незнакомым: эти снующие люди, вольные идти куда им заблагорассудится и ничего
удивительного в том не находящие, эти голые деревья, растущие вдоль аллеи, и этот ледяной ветер, который буквально валил с ног...
От слабости голова шла кругом, и он, чтобы не упасть, вынужден был схватиться за ствол одного из деревьев, при этом ему бросилась в глаза надпись, высеченная над аркой тюремных ворот:
Nemesis bonorum custos.
Что бы это значило?..
Он еле волочил свои словно свинцом налитые ноги... Дрожа от холода, дотащился до какой-то скамейки в кустах и сразу провалился в глубокий, как обморок, сон...
Очнулся в больнице, когда отмороженную левую ногу уже ампутировали...
А потом из России пришли деньги — двести гульденов... «Не иначе как от брата... Совесть, видать, замучила», — решил Юрген. Присмотрев подвал подешевле, он снял его и занялся продажей певчих птиц...
Жил одиноко, едва сводя концы с концами, спал тут же, за дощатой перегородкой, в своей убогой лавчонке.
По утрам, когда крестьянские дети приходили в город, он за несколько крейцеров покупал у них маленьких пернатых певуний, по неосмотрительности угодивших в хитроумно расставленные силки, и распихивал свой хрупкий голосистый товар по грязным и тесным клеткам, в которых уже боязливо жались по углам их понурые молчаливые собратья по несчастью.
Посреди подвала к ввинченному в потолок железному крюку была подвешена на четырех веревках старая потрескавшаяся доска, на которой горбатилась, поджав колени под подбородок, древняя, как сама вечность, шелудивая обезьяна... Юрген выменял ее у своего соседа-старьевщика за ореховку.
С утра до вечера простаивала ребятня перед подслеповатым подвальным окном, наблюдая за обезьяной, — стоило какому-нибудь посетителю открыть дверь, и эта жалкая пародия на человека, угрюмо оскалив желтые, кривые зубы, начинала беспокойно прыгать, раскачивая свою зловеще скрипящую качель.
А вообще-то покупатели случались редко, если кто и заходил, то только до полудня, однако старик все равно просиживал на своей жесткой, как тюремные нары, скамейке допоздна и, грустно глядя на деревянную ногу, мысленно переносился к
себе в камеру: что-то сейчас поделывают заключенные?.. Как там господин следователь?.. А адвокат — все так же перед ним лебезит?..
Иногда мимо проходил живший поблизости полицейский, и всякий раз у него прямо руки чесались схватить железную кочергу и... Хоть душу бы отвел на этом самодовольном пугале в расшитом золотом мундире...
О Господи, если бы однажды народ поднялся и отомстил этим ничтожествам за те мерзости, которые они совершают тайно, чтобы потом официально, с помощью правосудия, списать на несчастных, имевших неосторожность попасть в их грязные лапы...
Вдоль стен, почти до самого потолка, громоздились одна на другой клетки, и когда кто-нибудь из посетителей подходил к ним слишком близко, маленькие узницы, трепеща крылышками, метались из угла в угол. Были и такие, которые не поддавались общей панике и продолжали сидеть на своих жердочках с печально-отрешенным видом — поутру Юрген находил их лежащими лапками кверху, с ввалившимися бусинками глаз...
Тогда он открывал дверцу и равнодушно выбрасывал крошечные трупики в мусорный ящик — какой теперь прок от этой падали, хоть бы оперенье пестрое было, а то ведь у певчих птиц ничего, кроме божественного голоса, нет, внешность у них серенькая, невзрачная...
Однако назвать подвал тихой обителью при всем желании было бы трудно: и днем и ночью там что-то шебуршало, царапалось, тихонько попискивало, — старик этого не слышал, слишком привык он к этим звукам. И даже малоприятный запах птичьего помета его не беспокоил...
Однажды какой-то студент, зашедший купить сороку, забыл на прилавке книгу, а Юрген, который в тот день был как никогда рассеян, слишком поздно заметил ее. «Ничего, зайдет еще раз», — подумал он и, движимый каким-то странным предчувствием, взял томик в руки... Недоуменно перелистал, взглянул на титульный лист...
Что за чертовщина: перевод с индийского, слова как слова — немецкие, понятные, — вот только складывались они в нечто такое, что ускользало от его сознания, и как он ни старался, как ни тряс в раздражении головой, а проникнуть в темный смысл этой абракадабры не мог. И лишь одна строфа — вновь и вновь повторял он шепотом проникнутое грустным очарованием
четверостишие — отзывалась в его душе каким-то далеким, загадочным эхом:
Страданья огнь — удел всей твари.
Но тот, кто истину сию постиг,
ужели не отвергнет жалкий жребий,
путь к просветлению избрав своей стезей?..
Но тут взгляд его упал на неуклюжую пирамиду из тесных, грубо сколоченных клеток, в которых в ожидании своей участи понуро сидели маленькие пушистые комочки, и невыносимая боль раскаленной иглой пронзила сердце: это была тоска — и он ее ощутил вдруг так, как будто сам стал птицей, — тоска по утраченной безбрежной выси.
Чувство было настолько мучительным, что у него даже слезы навернулись... Юрген плеснул в клетки свежей воды, насыпал лишнюю порцию корма...
Забытой сказкой из далекого детства вспомнились ему зеленые шумящие дубравы в золотом солнечном сиянии...
Ушедший в свои воспоминания старик внезапно вздрогнул: перед ним стояла какая-то дама, сопровождавший ее слуга держал в руке клетку с печальными, обреченно нахохлившимися соловьями.
— Извольте видеть, этих птичек я купила у вас, — капризно зачастила юная особа, поправляя шляпку, — но... но они поют так редко... Не дожидаться же всякий раз, когда они соизволят хоть что-нибудь прочирикать... В общем, мне их посоветовали для пользы дела ослепить... Так что будьте любезны...
— Что? Ослепить? — ошарашенно пробормотал Юрген.
— Да, да, ослепить... Выколоть, выжечь — или как там у вас делается — глаза... Вам, торговцу птицами, это лучше знать. И не церемоньтесь, если даже одна-другая из этих лентяек и околеет, ничего страшного, вам ведь, надеюсь, не составит труда заменить мне отбракованные экземпляры... Но только поскорее... Самое лучшее, если б вы мне их завтра же и прислали... У вас ведь есть мой адрес?.. Адье...
Старик еще долго стоял посреди подвала в тяжелой задумчивости...
Всю ночь просидел он на своей скамейке, не встал даже тогда, когда сосед-старьевщик, удивленный, что лавка в столь поздний час стоит нараспашку, постучал в окно.
В кромешной темноте — вот уж действительно хоть глаз коли! — он впервые услышал трепет маленьких хрупких крылышек, который странной, незнакомой болью отдавался в его
грудной клетке, и почти физически ощутил, как испуганные беззащитные пичуги бьются о черствое, старое сердце, умоляя пустить их внутрь...
Когда забрезжило утро, Юрген вышел на улицу и, как был без шляпы, так и брел, припадая на свою деревянную ногу, до тех пор, пока не оказался на рыночной площади... Долго стоял посреди пустого, вымощенного булыжником рынка и, задрав голову, смотрел в просыпающееся небо.
Потом тихо вернулся в лавку и стал сосредоточенно, стараясь не пропустить ни одной, открывать дверцы клеток, а если перепуганная птаха не сразу вылетала, осторожно помогал ей выбраться...
Теперь все это пернатое братство: маленькие соловьи, чижи, малиновки, дрозды — носилось как безумное под старыми, закопченными сводами, но вот Юрген, ласково улыбаясь, распахнул входную дверь — и радостно гомонящий рой ринулся на волю, в пронизанную солнечными лучами божественную бездну...
Прислонившись к дверному косяку, старик стоял и смотрел им вслед, пока все они не растворились в лазурной выси... И снова вспомнились ему зеленые шумящие дубравы в золотом солнечном сиянии...
По-прежнему озаренный своим воспоминанием, отпустил он обезьяну, веревки, на которых висела потрескавшаяся доска, снял...
Оставил только одну... На ней он и завязал петлю и, забравшись на скамейку, набросил себе на шею... В сознании прощальным эхом отозвалась та странная строфа из книги студента, и он одним ударом деревянной ноги «отверг» скамейку...