Тристана. Назарин. Милосердие - Гальдос Бенито Перес 17 стр.


Выгнать их стоило, впрочем, немало труда: они спустились по лестнице, брызжа ядовитой слюной, сомнительно благоухая, и долго еще переругивались во дворе с цыганами и даже с ослами. Очистив ноле боя, мы решили, не откладывая, свести знакомство с Назарином и, спросив у него позволения, протиснулись в его жилище по узенькой лестнице. Сказать, что оно было убогим и жалким, значит ничего не сказать. В маленькой прихожей мы увидели старую кушетку с торчащей из нее соломой, два сундучка, комод и стол, на котором лежал молитвенник и еще две какие-то книги; рядом помещалась комната (назовем ее спальней), где стояла сколоченная из досок кровать, накрытая тюфяком (одеяла и простынь не было и в помине), с тощей подушкой в изголовье. Три олеографии на священные сюжеты, распятие на столике у кровати, две пары видавших виды башмаков, стоявших рядком в углу, и еще две-три мелочи дополняли обстановку.

Отец Назарин принял нас любезно, но холодно, не проявив ни явной неприязни, ни особой приветливости, — так, словно наш визит был ему безразличен или он считал, что с нами вполне достаточно соблюсти элементарные правила хорошего тона. Мы с приятелем устроились на кушетке, а сам он присел на скамеечку напротив. Мы не в силах были скрыть своего любопытства — он же глядел на нас так, будто видел чуть не каждый день. Само собой, единственной темой, вокруг которой мог завязаться разговор, была кража, но когда мы сказали, что ему необходимо, и как можно скорее, заявить в полицию, он отвечал с полнейшей невозмутимостью:

— Нет, сеньоры, не в моих привычках обращаться в полицию…

— Но как же так?! Похоже, вас уже столько раз обкрадывали, что вы успели к этому привыкнуть?

— Да, сеньоры… много, много раз…

— И вы так спокойно говорите об этом?

— Ну, прятать мне нечего — видите сами. Да я и не знаю, что такое ключи. То немногое, что я имею, или, точнее сказать, имел, не стоит даже небольшого усилия, которое мы тратим, чтобы повернуть ключ в замке.

— И все же, сеньор, собственность есть собственность, и, как справедливо доказал своими расчетами дон Гермоген, то, что для одного — мало, для другого может оказаться много. Ведь сегодня у вас унесли последнюю рубашку и лишили вашего скромного завтрака.

— И даже мыла, чтобы вымыть руки… Впрочем, главное — терпение и спокойствие, а рубашка, завтрак и мыло приложатся. Кроме того, сеньоры, со мной мои мысли, в которых я так же тверд, как и в моей вере в господа нашего Иисуса Христа. Собственность! Для меня это — пустое слово, измышление человеческого себялюбия. Никто не может сказать: «это мое!» — но все да будет отдано тому, чья нужда сильнее.

— Развеселое же будет у нас общество, возьми такие идеи верх! И потом — как узнать, чья нужда сильнее? Ведь в споре-то за первенство дойдет и до поножовщины!

Улыбаясь добродушно, с едва уловимой снисходительностью, священник отвечал мне примерно так:

— Конечно, если смотреть на вещи с нашей теперешней точки зрения, все это покажется нелепым; но только тот видит далеко, сеньор, кто поднялся на вершину. Здесь, внизу, запутавшись в собственных ухищрениях, мы слепы. Впрочем, так как я никого и ни в чем не собираюсь убеждать, надеюсь, вы меня извините и…

В этот момент в комнате словно потемнело — в оконном проеме могучей тенью возникла фигура сеньи Чамфы, протягивавшей тарелку с полдюжиной сардин, краюхой белого хлеба и оловянной вилкой. Священник принял из ее рук тарелку и, первым делом предложив нам разделить с ним трапезу, с аппетитом принялся есть. Бедняга — за целые сутки во рту у него не побывало и крошки! То ли из уважения к нам, то ли оттого, что сострадание оказалось в ней сильнее грубых привычек, но Баланда не стала сопровождать свое подношение очередной тирадой. Дав святому отцу время утолить голод, мы вновь принялись за расспросы, хотя и более осторожно. После того как — вопрос за вопросом — мы узнали его возраст (между тридцатью и сорока), его происхождение (вполне скромное — отец его был пастухом), как и где он учился и тому подобное, я завел разговор о более тонких материях.

— Будь я уверен, отец Назарин, что вы не посчитаете меня нескромным я, пожалуй, задал бы вам два-три вопроса.

— Спрашивайте, пожалуйста, о чем хотите.

— Вы можете отвечать или не отвечать — как сочтете нужным. Ну, а если я окажусь чересчур дерзким, можете выставить меня за дверь — условились?

— Да, да, спрашивайте.

— Итак, вы считаете себя католическим священником?

— Да, сеньор.

— И при этом правоверным? А нет ли в ваших мыслях или привычках чего-либо несовместимого с учением церкви?

— Нет, сеньор, — отвечал он, ничуть не удивленный вопросом и с простотой, изобличавшей его совершенную искренность. — Никогда не шел я против церковных установлений. Я исповедую веру в Христа во всей ее чистоте, тут ко мне не придраться.

— А вам не приходилось выслушивать замечания от тех, кто призван блюсти чистоту этого учения и следить за толкованием святых догматов?

Выгнать их стоило, впрочем, немало труда: они спустились по лестнице, брызжа ядовитой слюной, сомнительно благоухая, и долго еще переругивались во дворе с цыганами и даже с ослами. Очистив ноле боя, мы решили, не откладывая, свести знакомство с Назарином и, спросив у него позволения, протиснулись в его жилище по узенькой лестнице. Сказать, что оно было убогим и жалким, значит ничего не сказать. В маленькой прихожей мы увидели старую кушетку с торчащей из нее соломой, два сундучка, комод и стол, на котором лежал молитвенник и еще две какие-то книги; рядом помещалась комната (назовем ее спальней), где стояла сколоченная из досок кровать, накрытая тюфяком (одеяла и простынь не было и в помине), с тощей подушкой в изголовье. Три олеографии на священные сюжеты, распятие на столике у кровати, две пары видавших виды башмаков, стоявших рядком в углу, и еще две-три мелочи дополняли обстановку.

Отец Назарин принял нас любезно, но холодно, не проявив ни явной неприязни, ни особой приветливости, — так, словно наш визит был ему безразличен или он считал, что с нами вполне достаточно соблюсти элементарные правила хорошего тона. Мы с приятелем устроились на кушетке, а сам он присел на скамеечку напротив. Мы не в силах были скрыть своего любопытства — он же глядел на нас так, будто видел чуть не каждый день. Само собой, единственной темой, вокруг которой мог завязаться разговор, была кража, но когда мы сказали, что ему необходимо, и как можно скорее, заявить в полицию, он отвечал с полнейшей невозмутимостью:

— Нет, сеньоры, не в моих привычках обращаться в полицию…

— Но как же так?! Похоже, вас уже столько раз обкрадывали, что вы успели к этому привыкнуть?

— Да, сеньоры… много, много раз…

— И вы так спокойно говорите об этом?

— Ну, прятать мне нечего — видите сами. Да я и не знаю, что такое ключи. То немногое, что я имею, или, точнее сказать, имел, не стоит даже небольшого усилия, которое мы тратим, чтобы повернуть ключ в замке.

— И все же, сеньор, собственность есть собственность, и, как справедливо доказал своими расчетами дон Гермоген, то, что для одного — мало, для другого может оказаться много. Ведь сегодня у вас унесли последнюю рубашку и лишили вашего скромного завтрака.

— И даже мыла, чтобы вымыть руки… Впрочем, главное — терпение и спокойствие, а рубашка, завтрак и мыло приложатся. Кроме того, сеньоры, со мной мои мысли, в которых я так же тверд, как и в моей вере в господа нашего Иисуса Христа. Собственность! Для меня это — пустое слово, измышление человеческого себялюбия. Никто не может сказать: «это мое!» — но все да будет отдано тому, чья нужда сильнее.

— Развеселое же будет у нас общество, возьми такие идеи верх! И потом — как узнать, чья нужда сильнее? Ведь в споре-то за первенство дойдет и до поножовщины!

Улыбаясь добродушно, с едва уловимой снисходительностью, священник отвечал мне примерно так:

— Конечно, если смотреть на вещи с нашей теперешней точки зрения, все это покажется нелепым; но только тот видит далеко, сеньор, кто поднялся на вершину. Здесь, внизу, запутавшись в собственных ухищрениях, мы слепы. Впрочем, так как я никого и ни в чем не собираюсь убеждать, надеюсь, вы меня извините и…

В этот момент в комнате словно потемнело — в оконном проеме могучей тенью возникла фигура сеньи Чамфы, протягивавшей тарелку с полдюжиной сардин, краюхой белого хлеба и оловянной вилкой. Священник принял из ее рук тарелку и, первым делом предложив нам разделить с ним трапезу, с аппетитом принялся есть. Бедняга — за целые сутки во рту у него не побывало и крошки! То ли из уважения к нам, то ли оттого, что сострадание оказалось в ней сильнее грубых привычек, но Баланда не стала сопровождать свое подношение очередной тирадой. Дав святому отцу время утолить голод, мы вновь принялись за расспросы, хотя и более осторожно. После того как — вопрос за вопросом — мы узнали его возраст (между тридцатью и сорока), его происхождение (вполне скромное — отец его был пастухом), как и где он учился и тому подобное, я завел разговор о более тонких материях.

— Будь я уверен, отец Назарин, что вы не посчитаете меня нескромным я, пожалуй, задал бы вам два-три вопроса.

— Спрашивайте, пожалуйста, о чем хотите.

— Вы можете отвечать или не отвечать — как сочтете нужным. Ну, а если я окажусь чересчур дерзким, можете выставить меня за дверь — условились?

— Да, да, спрашивайте.

— Итак, вы считаете себя католическим священником?

— Да, сеньор.

— И при этом правоверным? А нет ли в ваших мыслях или привычках чего-либо несовместимого с учением церкви?

— Нет, сеньор, — отвечал он, ничуть не удивленный вопросом и с простотой, изобличавшей его совершенную искренность. — Никогда не шел я против церковных установлений. Я исповедую веру в Христа во всей ее чистоте, тут ко мне не придраться.

— А вам не приходилось выслушивать замечания от тех, кто призван блюсти чистоту этого учения и следить за толкованием святых догматов?

Назад Дальше