Здешние лесные тропы, несомненно, больше подходят джентльменам верхом на лошади, и вскоре с одной из многочисленных дорожек слева к нам выехали два всадника.
— Guardi! — вскричала Эмилия и панибратски схватила меня за руку. — Милорд Байрон и синьор Шелли! (Бесполезно пытаться передать, до чего забавно Эмилия выговаривает английские имена). Что за момент в моей жизни… да и в жизни любого другого! Увидеть в одно и то же время сразу двоих великих и знаменитых поэтов, обоих равно преследуемых роком! Возможности сколь-нибудь близко их рассмотреть нам, конечно, не представилось, хотя мистер Шелли, кажется, слегка шевельнул кнутовищем, благодаря нас за то, что пропустили его с другом вперед, но, боюсь, больше всего меня впечатлило в обоих гяурах то, что они выглядят значительно старше; как оказалось, лорд Байрон намного дороднее, чем я думала, и к тому же довольно сильно поседел, хотя наверняка совсем недавно разменял четвертый десяток.
Мистер Шелли смотрелся в своем платье довольно неопрятно, а лорд Байрон — до крайности смешно, так что по меньшей мере в этом отношении пересуды соответствовали действительности. И тот, и другой были без головных уборов. Пустив лошадей легким галопом, всадники уехали по тропинке, которой мы шли. Оба разговаривали громкими голосами, перекрывая цокот лошадиных копыт, причем голос Шелли звучал довольно визгливо. По правде говоря, ни один не прервал разговора, даже когда они замедлили ход, чтобы, так сказать, объехать нас.
Вот я наконец и увидела столь обсуждаемого лорда Байрона! Незабвенный миг, спору нет. Правда, казался бы куда незабвеннее, если бы настал прежде недавней, впрямь незабвенной встречи! Впрочем, с моей стороны было бы очень некрасиво сетовать на то, что в свете красной восходящей луны мое вселенское ночное светило изрядно поблекло! Лорд Байрон, этот избранник судьбы, — достояние всего мира и, несомненно, всех времен, или, по крайней мере, значительного их отрезка! Моя судьба иная, и я притягиваю ее к груди пылкими девичьими руками!
— Come gentili! — воскликнула Эмилия, глядя вслед нашей паре всадников. Пожалуй, не самый уместный комментарий в адрес лорда Байрона или даже мистера Шелли, но ответить было нечего, если бы даже я смогла подобрать итальянские слова, так что наша прогулка продолжилась. Эмилия настолько потеряла страх передо мной, что запела, и довольно красивым голосом, а у меня язык не повернулся ей за это пенять, и вот сосны расступились и впереди показался первый проблеск Адриатического моря, а еще через несколько шагов оно предстало перед нами во всю ширь. (Венецианскую лагуну я отказываюсь воспринимать всерьез). Адриатическое море соединяется со Средиземным. По сути это часть его, так что теперь я могу сказать себе, что видела Средиземное море, которое добрый старый доктор Джонсон называл истинной целью всех странствий. Казалось, мои глаза узрели наконец Святой Грааль, и кровь Искупителя хлынула через край во всем своем золотом великолепии. Углубившись в свои переживания, я долго стояла, ничего более не замечая, и теперь, когда я думаю об этих упоительно-светозарных водах, я снова будто отрешаюсь от мира.
Все, больше не могу писать. Навалилась такая неимоверная усталость, что, невзирая на яркость видения, я могу ей только дивиться. Моей рукой будто кто-то ведет, совсем как далекий Траффио рукой Изабеллы в восхитительной книжке миссис Фремлинсон. Благодаря ему Изабелла смогла оставить запись о тех странных событиях, что предшествовали ее смерти… без каковой записи, как я теперь понимаю, саму книгу, хоть и выдумку, вряд ли бы имело смысл писать вообще. В свете зрелой луны мои простыни и ночную сорочку заливает ярчайший багрянец. Итальянская луна всегда такая полная и всегда такая красная.
О, когда же я снова увижу моего друга, мой идеал, моего доброго гения!
10 октября.
Я видела столь дивный сон, что не могу его не записать, пока не забыла, хотя вроде уже обо всем рассказала. Мне снилось, что он со мной и осыпает мои шею и грудь нежнейшими и вместе с тем невероятно жестокими поцелуями, и нашептывает мне на ухо мысли столь странные, будто они не от нашего мира.
Начался итальянский рассвет: все небо окрашено в красные и пурпурные тона. Дождей давно нет, и такое чувство, что больше не будет. Багряное солнце зовет меня в полет, пока снова не настала осень, а за ней и зима. Лети! Сегодня мы уезжаем в Римини! Да, выздороветь мне предстоит именно в Римини. Что за фарс!
В моей рассветно-красной комнате я снова нахожу на себе кровь, но на этот раз понимаю, откуда она взялась. Это в его объятиях моя душа в радостном приветствии взмывает ввысь, это его объятия нежнейшие и самые жестокие в мире. Как странно, что я могла позабыть о таком блаженстве!
Я встала с кровати в поисках воды и в который раз ее не нашла. А еще я так ослабела от счастья, что чуть ли не падала в обморок и была вынуждена присесть на постель. Через несколько мгновений я более или менее пришла в себя и сумела тихо открыть дверь. Что меня за ней ожидало? Или, скорее, кто? В тускло освещенном коридоре на некотором удалении стояла не кто иная, как крошка-контессина, которую я, насколько помню, не видела с тех пор, как ее мать устраивала soirée à danse. На контессине было нечто вроде темной накидки, и лишь ей и ее совести ведомо, чем она занималась. Впрочем, какая бы веская причина ни привела ее туда, это неким образом связано с тем, почему при виде меня она обратилась в камень. Конечно, я была даже в более полном дезабилье. Даже позабыла набросить что-нибудь на сорочку. К тому же ее усеивали кровавые пятна — будто я была ранена. Когда я пошла к контессине, желая ее успокоить — ведь мы всего лишь две девушки, и не мне ее судить… как и остальных — она убежала с тихим сдавленным вскриком, как будто увидела пред собой саму Смерть с косой, однако все равно постаралась не шуметь — вне сомнения, все по той же веской причине. Глупо с ее стороны, потому что я хотела просто заключить ее в объятия и поцеловать в ознаменование нашей общей принадлежности к роду людскому и этой странной встречи в подобный час.
Ребяческое бегство контессины повергло меня в недоумение — эти итальянки умеют одновременно быть пугливыми bambine и умудренными опытом женщинами — и я, почувствовав слабость, прислонилась к стене коридора. Снова выпрямившись во весь рост, в багряном свете, сочащемся через пыльное окно, я увидела, что оставила на штукатурке алые отпечатки своих выставленных ладоней. Подобное сложно извинить и невозможно удалить. До чего же я устала от этих регул и условностей, которыми была связана до сего времени! До чего жажду той безграничной свободы, что обещана мне в будущем и в которой я нисколько не сомневаюсь!
Все же мне удалось отыскать воду (вилла контессы уже не из тех, где в больших залах всю ночь бодрствуют — или предположительно бодрствуют — слуги) и, воспользовавшись ею, я сделала что могла, по крайней мере, у себя в комнате. Увы, и воды, и сил у меня было мало. К тому же мной начало овладевать беспокойство.
11 октября.
Никаких милых сердцу снов прошлой ночью!
Наш вчерашний отъезд из Равенны сопровождался довольно неприятным недоразумением. Мама дала понять, что контесса одолжила нам свой экипаж.
— Это потому, что ей не терпится от нас избавиться, — сказала мама, глядя на особняк за моей спиной.
— Но, мама, как такое возможно? — спросила я. — Ведь мы и так с ней почти не встречались? Когда мы приехали, ее не было видно, и вот уже несколько дней она не показывается.
— Одно никак не связано с другим, — ответила мама. — Контессе сначала нездоровилось, как часто бывает с нами, матерями. Скоро сама узнаешь на собственном опыте. Однако в последние дни контессу крайне удручало твое поведение, и теперь она хочет, чтобы мы уехали.
Пользуясь тем, что мама по-прежнему смотрит на стену, я показала ей язык — самый кончик, но она ухитрилась это заметить и уже было занесла руку, но быстро вспомнила, что я теперь почти взрослая, и обычными оплеухами меня уже не перевоспитаешь.
А затем, когда мы уже собирались войти в замызганный старый экипаж — о, чудо! — контесса все же соизволила вытащить себя на свет божий, и я заметила, как она перекрестилась у меня за спиной. По крайней мере, она явно считала, что я ничего не увижу. Пришлось сжать руки в кулаки, иначе бы я ей все высказала. Впрочем, с тех пор я не раз задавалась вопросом, а вправду ли она хотела от меня это скрыть. Одно время контесса мне так нравилась, казалась такой притягательной — до сих пор живо это помню — но теперь изменилось все. Оказывается, порой целую жизнь можно вместить в неделю, а то и в одну-единственную незабываемую ночь, если на то пошло. Контесса изо всех сил старалась не встречаться со мной глазами, но я, как только это заметила, ни на мгновенье не прекращала буравить ее злобным взглядом, словно маленький василиск. Она извинилась перед папой и мамой за отсутствие крошки-контессины, которая, по ее словам, слегла то ли с жуткой мигренью, то ли с болями в спине, то ли еще с какой-то хворью — право, мне было все равно! уже все равно! — вне всяческого сомнения, свойственной незрелым итальянским девицам. А папа с мамой отвечали так, как будто их и впрямь волнует здоровье этой глупышки! Еще один способ выразить их недовольство мною, что тут говорить. По зрелом размышлении я считаю, что контессина и ее мама одним миром мазаны, просто контесса успела поднатореть в скрытности и двуличии. Наверняка все итальянки друг дружки стоят, просто надо узнать их лучше. Из-за контессы я так сильно впилась ногтями в ладони, что руки болели весь день и до сих пор выглядят так, будто я схватилась каждой за кинжалы, совсем как в романе Вальтера Скотта.
У нас были кучер и лакей на запятках, оба далеко не молодые, скорее, два этаких старых умника. Доехав до Пинеты ди Классе, мы остановились, чтобы посетить одну церковь, знаменитую своими мозаиками, как обычно, созданными еще во времена Византии. Ворота в западном конце стояли открытыми, поскольку светило довольно жаркое солнце, и внутри и впрямь все выглядело очень красиво — сплошь светлая лазурь, цвет небес, и сверкающее золото — но больше я ничего не увидела, ибо только собралась переступить порог, как на меня вновь накатила дурнота. Пришлось сесть на скамью и сказать папе с мамой, чтобы шли внутрь без меня. Будучи разумными англичанами, они так и поступили, вместо того, чтобы квохтать надо мной, словно глупые итальянцы.
Скамья была из мрамора, с подлокотниками в виде львов, и хотя камень от времени потемнел и был усеян выбоинками, а края откололись, эта массивная скамья, если не ошибаюсь, высеченная еще римлянами, все равно поражала своим великолепием. Вскоре я почувствовала себя лучше, но тут заметила, как два толстых старика, наши слуги, что-то делают с окнами и дверцами экипажа. Вероятно, смазывают, предположила я. Что ж, давно пора, да и покрасить бы не помешало. Но, когда папа с мамой вышли наконец из церкви и мы расселись по своим местам, мама начала жаловаться на запах, который, по ее словам, был запахом чеснока или, по крайней мере, очень его напоминал. Конечно, за границей чесночный запах преследует почти повсеместно, поэтому я вполне понимаю, отчего папа велел ей не выдумывать. Однако затем я и сама стала все больше и больше его ощущать, так что остаток путешествия мы провели чуть ли не в полном молчании и все, за исключением папы, почти не притрагивались к очень грубой еде, подаваемой на пути в Чезанатико.
— Что-то ты совсем бледная, — сказал мне папа, когда мы вышли из экипажа и, уже обращаясь к маме, но едва ли таясь от меня, добавил: — Теперь я понимаю, почему контесса так с тобой говорила.
Мама лишь пожала плечами. Раньше она и не подумала бы так себя вести, но теперь это вошло у нее в привычку. Я едва удержалась от колкости. В конце концов, контесса, если вообще давала себе труд появиться, всякий раз неодобрительно отзывалась о моей наружности. Бесспорно, я бледная, даже бледнее, чем обыкновенно, хотя никогда не отличалась румянцем, а теперь вообще похожу на маленькое привидение. Однако причину такой перемены во мне знаю только я, и никто более, потому что я никогда ее не открою. Не такой уж это секрет. Скорее, откровение.
В Римини нам не осталось ничего иного, как остановиться в гостинице, и мы, можно сказать, здесь единственные постояльцы. Оно и не удивительно: эта гостиница — мрачное, негостеприимное место; у padrona то, что у себя в Дербишире мы называем «заячьей губой», да и обслуживание из рук вон плохое. Право, за все это время ко мне никто так и не отважился подойти. Все комнаты, включая мою, очень большие, и все соединяются между собой, как было принято лет двести назад. Строение напоминает палаццо, у хозяев которого настали тяжелые времена, и, возможно, так оно и есть. Вначале я боялась, что папу с мамой поселят в комнатах, смежных с моими, чего бы мне вовсе не хотелось, но по некой причине этого не произошло, так что между моим обиталищем и лестницей еще два темных пустых покоя. Раньше меня бы это тревожило, а теперь я рада. Все здесь очень бедное и заросло пылью. Неужели за границей мне так и не удастся отойти ко сну с той легкостью и bien-être, которые в Дербишире воспринимаешь как должное? О, да… по спине бежит холодок, когда я пишу эти слова, но, скорее, это холодок предвкушения, нежели страха. Уже скоро я окажусь в совершенно ином месте и буду выше подобных банальностей.
Я открыла большое окно… грязная и, боюсь, шумная работа. Затем в сиянии луны перепорхнула на каменный балкон и посмотрела вниз, на piazza. Теперь Римини представляется мне очень бедным городом — ни следа той шумной и буйной ночной жизни, что кажется неотъемлемой чертой итальянского быта. В этот час все вокруг молчит… странная, полная тишина. До сих пор жарко, но к луне поднимается туман.
Я забралась в очередную из огромных итальянских постелей. Он спускается ко мне на крыльях. Нужда в словах отпала. Не остается ничего иного, кроме как погрузиться в сон, и это будет просто, ибо я так измотана.
12, 13, 14 октября.
Не о чем писать, кроме него, а о нем писать нечего.
Я очень устала, но это та усталость, что следует за воспарением души, а не вульгарная усталость обычной жизни. Сегодня я заметила, что лишилась тени и отражения в зеркале. На счастье, от путешествия из Равенны мама совсем расклеилась, как выразились бы ирландские простофили, и с тех пор, как мы сюда приехали, я еще ни разу ее не видела. До чего же много, много часов проводят старшие в уединении! До чего я рада, что никогда не испытаю на себе тяжесть подобных оков!
До чего ликую, думая о той новой жизни, что простирается предо мной в бесконечность, о том новом океане, что уже плещет у моих ног, о новом корабле с пурпурным парусом и красными веслами, на борт которого я могу взойти в любую минуту! Когда стоишь пред лицом столь великого преображения, слова кажутся такими глупыми, но привычка к ним дает о себе знать, пусть даже сил удерживать перо почти не осталось. Скоро, скоро новая сила станет моей, пламень, что невозможно постичь разумом, и способность по своему желанию принимать любые обличья или летать без оных во тьме. Вот что творит любовь! Сколь избрана я средь всех женщин, а ведь я просто обычная англичанка! Это чудо, и я войду в залы Иных с гордостью.
Папа в своем беспокойстве позабыл обо всем, кроме мамы, и не замечает, что я ничего не ем и пью только воду; что за нашими кошмарными, ненавистными трапезами я чуть ли не падаю в обморок.
Хотите верьте, хотите нет, но вчера мы с папой посещали Темпио Малатестиано. Папа отправился туда как добропорядочный английский путешественник, а я, по крайней мере на его фоне, выглядела как пифия. Это великолепное строение, одно из самых прекрасных в мире, как говорят. Но для меня особое очарование ему придают благородные и любимые мертвые, нашедшие в нем вечное упокоение, и та все большая власть над ними, которую я в себе ощущаю. Новая сила настолько меня измучила, что на обратном пути в гостиницу папе пришлось поддерживать меня под руку. Бедный папа, верно, спрашивает себя, и за что ему только такая обуза — сразу две немощные калеки! Мне почти жаль его.
Вот бы дотянуться до хорошенькой контессины и поцеловать ее в горло.
15 октября.
Прошлой ночью я открыла окно в своей комнате — второе окно мне, слабой по меркам этого мира, не поддается — и, не осмеливаясь выйти, обнаженная, стояла в проеме, воздев руки. Вскоре оттуда, где еще мгновение назад все было тихим, как смерть, послышался шепот ветра. Затем этот шепот стал ревом, а слабая ночная прохлада превратилась в жару — как будто кто-то отворил дверцу духовки. Грянули плач великий, крики, стоны, гул и скрежет — будто невидимые (или почти невидимые) тела кружили снаружи, беспрестанно стеная и жалуясь. Моя голова раскалывалась от этих жалобных звуков, а тело взмокло, словно я была какая-то турчанка. А после, в одно мгновение, все прошло. В тусклом оконном проеме передо мною стоял он.
— Это — Любовь, какой ее знают избранные этого мира, — были его слова.
— Избранные? — с жаром прошептала я.
Голос звучал до того слабо, что вряд ли вообще мог называться голосом. Но разве это важно?
— Да. Избранные, из этого мира.
16 октября.
Погода в Италии переменчива. Сегодня опять холодно и сыро.