Дневники - Иванов Всеволод Вячеславович 11 стр.


Окончил пьесу.

19-го. Понедельник.

Ларский — [нрзб.].

20-го. Вторник.

Либретто сценария «Генштабисты». У армян — вечером кафе.

21-го. Среда.

Был Б. Ливанов. Рассказывал о новом театре и разговоре с Храпченко.

23-го. Пятница.

Писал плохо. Интервью для «Учительской газеты». Договор на переделку «Пархоменко».

24-го. Суббота.

Уехал на дачу.

24/VI.

Итак, война. Утро позавчера было светлое. Я окончил рассказ{133}. Думал — еще напишу один, все перепечатаю и понесу. Прибежали Тамара и дети: «Фадеев сказал, встретив их в поле, — разве вы не знаете, что война». Не верили. Включили радио. Марши, марши и песни. Значит — плохо. А в два часа Левитан прочел речь Молотова{134}. Весь день ходили друг к другу. Ночью приехали из «Известий». Я обещал написать статью и утром 23-го написал{135}, а затем поехал в Союз — заседать. Здесь — выбрали комиссию и заместителей Фадеева. Затем позвонили из Реперткома насчет переделки «Пархоменко». Я поехал.

На улицах почти нет военных, — среди толпы. На шоссе, когда Дементьев, увозивший свою семью, вез и меня, — танки, грузовики с красноармейцами и машины. В Кунцеве вдоль шоссе стоят мальчишки и смотрят. Все это еще в диковинку.

Вернулся домой. Ждали сводки. Но радиостанции замолчали уже в 11 часов ночи. Лег поздно. Разбудила стрельба. Выскочил на двор почти в одном белье. На сиреневом небе разрывы снарядов. Сначала ничего не понял. Убежал в дом. Было такое впечатление, что бомбят наши участки. В доме стало лучше. Татьяна бегала в рубашке, Тамара плакала над спящими детьми. Ульяна{136} погнала корову: «Нельзя же корову оставлять», — сказала она. Зенитки усердствовали. Зинаида Николаевна Пастернак, схватив детей, что-то мне кричала, но ответов моих, от испуга, понять не могла. Затем она убежала в лес, — и тогда я увидел, что бомбардировщики немецкие удаляются, а наших истребителей нет и снаряды не могут достичь бомбардировщиков. Особенно меня злил один. Утро было холодное, я дрожал, вдобавок, помимо холода, и от зрелища, которое я видал впервые. Мне нужно было в редакцию, в театр — и я уехал на машине Погодина{137}. Приехала Маруся{138} и добавила, что бомба — одна — попала в Фили. Отлегло от сердца: ну, значит, отбили. Но как? И чем? Если не действовали истребители. В вестибюле дома встретил Федина — в туфлях и пижаме, — он видел, что мы подъезжали, в окно. Федин сказал, что тревога была напрасная. Но мы не поверили! И только когда прочли газеты — то стало легче.

Был в театре «Красной Армии», говорили о переделке «Пархоменко». Новую пьесу, видимо, ставить не будут. Ну что ж, отдам в «Малый». В квартире мечется Тардова. Положение ее, действительно, ужасное. Выехать из Москвы почти нельзя. Звонит по всем знакомым. Мне звонят только из учреждений, а Тамаре вообще никто не звонит — так все поглощены собой. Вижу, что всем крайне хочется первой победы. Гипноз немецкой непобедимости и стремительности — действует. Но противоядие ему — штука трудная.

Вечером был в театре, у Судакова{139}. Синие лампы. На скамейках, против швейцара, сидят какие-то девушки и слушают радио, звук которого несется из какой-то белой тарелки. Лица довольно бесстрастные. Судакова нет. Так как я проснулся в три утра и с тех пор не спал, то я задремал у стола. Вошел шумный Судаков, и мы поговорили не более 15–20 минут. Зашел я после домой. Пришел Шмидт. Сначала рассказал, как ругался с заведующим об отпуске, затем, что во время «бомбежки», утром, не пошел в бомбоубежище, а затем советовался, кому писать, чтобы пойти добровольцем. Договорились на [нрзб.]. Уснул рано.

На улицах появились узенькие, белые полоски: это плакаты. Ходят женщины с синими носилками, зелеными одеялами и санитарными сумками. Много людей с противогазами на широкой ленте. Барышни даже щеголяют этим. На Рождественке, из церкви, выбрасывают архив. Ветер разносит эти тщательно приготовленные бумаги! Вот — война. Так нужно, пожалуй, и начинать фильм.

Когда пишешь, от привычки что ли, на душе спокойнее. А как лягу, — так заноет-заноет сердце и все думаешь о детях. Куда их девать? Где их сберечь от бомб, — и вообще? Сам я решительно на все готов. Видимо, для меня пришел такой возраст, — когда уже о себе не думаешь. В этом смысле я был раньше трусливее. Думаю, не оттого, что характер мой стал тверже, а просто явление биологическое.

25/VI.

Проснулся в пять утра и ждал сводки. Она составлена психологически — сообщают, сколько сбито у нас самолетов и пр., вплоть до того, что бои ведутся за Гродно и Каунас: дескать, не обольщайтесь, — борьба будет тяжела, длинна и жестока. Все согласны на тяжелую и жестокую борьбу, — но всем хочется, чтоб она была длинная, т. е. в смысле того, чтобы нас не победили скоро, а нашей победы, если понадобится, мы будем ждать сколько угодно.

Никуда не выходил. Думал о пьесе «Два генерала». Все конфликты выпали сами собой. Все прочистилось. «Пархоменко» несколько труднее, т. к. вещь уже шла и герой из истории и им трудно оперировать.

Позвонил Соловейчик из «Красной звезды»{140}, попросил статью, а затем сказал: «Вас не забрали еще?» — Я сказал, что нет. Тогда он сказал: «Может быть, разрешите вас взять?» Я сказал, что с удовольствием. В 12 часов 45 минут 25-го июня я стал военным, причем корреспондентом «Красной звезды». Сейчас сажусь писать им статью — отклик на события.

27/VI.

Утро. Радио. 6 часов. Дождь, серо. Сведения тусклые и довольно неприятные — о Турции. Спал плохо, хотя вечером Тардова сообщила очень утешительные сведения о нашей Армии. Смеялись, когда она рассказывала, как пробивалась, подъехав вплотную на такси к дверям коменданта города. Был у Надежды Алексеевны. Всюду шьют мешки, делают газоубежища. Появились на заборах цветные плакаты: Никто не срывает. Вечером — Войтинская{141} звонит, говорит, что я для «Известий» — мобилизован. А я говорю: «„Красная звезда“ как же?» Она растерялась. Очень странная мобилизация в два места. В промежутке между работой стараюсь не думать, занимаюсь всяческой ерундой — читаю халтурную беллетристику, письма, — а сидел в уборной, — Розановские{142} какие-то, — и загадал: «Вот достану листочек из сумки, там лежали журналы, и по первой странице загадаю что со мной будет в результате теперешней войны». [Вырезка из газеты]. «За целой вереницей венков — два оркестра, игравшие поочередно без перерыва, до самого кладбища. За ними, перед колесницей, запряженной в три пары лошадей, покрытых белыми попонами, — духовенство в белых ризах. За прахом покойного шли его родные и близкие, а затем, в организованном порядке, представители от разных учреждений, от каждого театра в отдельности, от Консерватории, от всевозможных обществ и учебных заведений и др.

У Александро-Невской лавры, где направо от ворот, недалеко от ограды, была приготовлена могила для покойного ком….» Странное — любовница смешного. Одно только не получится — оркестра, белых роз, организаций… будет проще. Даже, наверное, никто и знать не будет, где похоронен сей популярный сочинитель.

Переделываю «Пархоменко».

8 июль. Москва.

Телеграмма от Тамары: «Доехали благополучно до Арзамаса»{143}. Утром ходил к рабочему «Серп и Молота» Объедкову, беседовал и тотчас же написал статью{144}. Приходили днем Шкловский и Федин. Шкловский ужасно уныл и смотрит жалобными глазами и даже надел черные, в оправе, очки. Федин удивительно бодр и жизнерадостный, и очень удивился, что у меня нет аппетита, и горевал, что в лавках исчезает съестное. Вечером приходил Лазарь Шмидт. Он в Народном ополчении и, как всегда, жалуется на плохую организацию. Организация, наверное, путаная, но у него всегда и все организации плохи. Вся Москва, по-моему, помимо работы занята тем, что вывозит детей. Пожалуй, это самое убедительное доказательство будущей победы — гениальные муравьи всегда, первым долгом уносят личинки. — Закрасили голубым звезды Кремля, из Василия Блаженного в подвалы уносят иконы. — Марию Потаповну и ее мужа, вместе с Институтом{145}, отправляют в Томск; Ник[олай] Влад[имирович]{146} не подает ни слуху ни духу, неужели живет на даче? Старушка ужасно мается за детей, — а чем ей поможешь? — Маруся и Дуня{147} вместе с Дементьевым хотят уехать в Каширу, и получится так, что в квартире останусь я один.

9/VII.

В Союзе. Все говорят о детях; пришли два писателя — хлопочут об огнетушителях для своих библиотек. Досидел до двух, а затем с Лебедевым-Кумачом{148}, Кирпотиным{149} и Барто{150} поехали в Моссовет к лысому Майорову, хлопотать об отправке детей. Встретил там Бадигина, Героя Советского Союза, он уезжает на фронт, на Балтику. Стоял он в широком коричневом костюме, ждал Майорова и нервно грыз спичку. Барто хлопотала о себе, — ей очень хочется в Свердловск, т. к. Казань ей кажется слишком близко. Получили направление на Казань, но ехать завтра, и не знаю, успеют ли отправить детей. Пришел домой, получил повестку — в Военный комиссариат. Сразу же пошел. Народу много. Я сказал, что уже мобилизован в «Известия», и тогда меня отпустили оформиться. Там же, у ворот, встретил Катаева, рассказал ему в чем дело и он решил идти завтра. Есть известие, что наши дети уже уехали из Казани, на пароходе, дальше — в Дом отдыха. Говорят там чудесно. Вечером сидели у Катаева и Гусева{151} и беседовали.

10/VII.

С утра позвонила А[нна] Щ[авловна]{152} — приехала ко мне. Оказывается, дачные поезда до ст. Голицыне не ходят. Манечку{153}привезти, выходит, в город нельзя. А завтра уже уходит эшелон. Тогда решили ее отправить к Марусе в деревню, за Каширу. Но не знаю, как выйдет — найду ли шофера и достану ли бензину. Отчего тоска и раздражение ужасное. Зачем не отправили с прошлым эшелоном? Они телеграфируют из Казани, что едут великолепно. Заседали в Союзе, как всегда бессмысленно. Фадеев сказал, что сделать ничего не может, т. к. Союз бессильная организация и ее никто не слушает. Затем пошел в «Известия» — нужно же мне определиться: военный ли я или штатский? А там ничего не знают, и будут, видите ли, звонить в ПУР{154}. Тогда оттуда пошел в Радио и подписал трудовое соглашение о работе. Вернулся домой, вспомнил о Манечке и затосковал. Анна Павловна — слабый человек и мечется из угла в угол; и сделать ничего не может, — да и я не лучше. В общем — день 19-й войны, — день тяжкий. — Приехал Луков, придет вечером и вряд ли расскажет что веселое. В «Известиях» встретил Якуба Коласа{155}. Он рассказывал как выбирался из горящего Минска с женой и детьми; остановился среди машин, все его приветствовали и сказали, что не покинут, а когда он проснулся — вокруг никого не было, он остался один. Это мой с ним первый разговор после Конгресса писателей в Париже, в 1935 году{156},— как раз вот такое же жаркое лето. А жара, пятый день наверное, стоит удушающая. Сестра Маруси приехала в Переделкино, с маленьким сынишкой, и поведут из Переделкина корову, к себе домой. Пускай! Вообще все уходит, рассыпается — и остаешься один-одинешенек. Позвонил Борис Ливанов, он тоже одинешенек, ну решили встретиться пока что. Очень поздно пришел Луков, заметно похудевший; рассказал, как добрался в автобусе до Москвы, как его, приняв за шпиона, арестовали и как пытались вскрыть в коробках негативы, ради которых он и поехал на автобусе.

11/VII.

Весь день А[нна] П[авловна] пыталась уехать, а я, как дурак, стоял у телефона. Уже дело к вечеру, если не позвонит в семь, значит уехала за Маней. Писать не мог, хотя и пытался. Жара удушливая, асфальт мягкий, словно ковер, по нему маршируют запасные, слышны звуки команды и стук по железу — в Третьяковке упаковывают машины. Никого не видел, разговаривал только по телефону, — и оттого чувствую себя легче. В 7 часов должен прийти Луков, будем переделывать «Пархоменко» — удивительно как много я возился с этой книгой{157}. С Радио хотели везти меня в госпиталь к раненым, но что-то не удалось и мне прислали обыкн[овенные] листки, по которым надо писать. Приходил Луков: уезжает доснимать «Пархоменко» в Ташкент. Не зная, как его остановить, я пытался пугать его жарой.

12. [VII].

Утром Дементьев привез Маню, на такси. Решили Маню в Казань не отправлять, а направить ее в Каширу. Судя по телеграмме Тамары, в Берсуте — сарай, и летний вдобавок, так что зимой там будет туго. Но, повеселевший, хотя и спавший с голоса, Тренев{158}сказал по телефону мне, что к осени они уже вернутся. Я не склонен думать, что борьба так быстро окончится. Написал статью для Радио — «Вся страна воюет», и переделывал «Пархоменко». Маня живет у меня. 15-го Дементьев, наверное, отвезет ее в Мартемьяново{159}.— Приходили из «Малого»; они, для поднятия настроения, играют два раза в неделю. Это хорошо. — На пьесу у них уже распределены роли. — Луков звонил по телефону, что надо пойти к Большакову{160}, чтобы хлопотать о том, чтоб он, Луков, доснимал «Пархоменко» в Москве, хотя тут и трудно. Но так как он человек неустойчивый, то боюсь, что из съемок в Москве у него ничего не получится. Пока Шкловский не заходит, значит все благополучно. — Сегодня уехала в Берсут вторая партия ребят и жен. Пастернак, в белых штанах и самодельной панаме, крикнул снизу, что едет в Переделкино копать огород. На улице заговорило радио и уменьшилась маршировка. По-прежнему жара. Летают хлопья сгоревшей бумаги — в доме есть горячая вода, т. к. чтобы освободить подвалы для убежищ, жгут архивы. Продовольствия меньше, — закупают на дорогу детям и семьям; трамваи полны людей с чемоданами; по улицам ребята с рюкзаками и узелками. Детей стало заметно меньше, а женщин больше. Исчезли люди в шляпах, да и женщины, хотя носят лучшие платья, тоже ходят без шляп. Уже стали поступать жалобы на то, что детишкам, выселенным в районы, живется неважно; да это и понятно — попробуй, обслужи их. — Ночью дежурил и разговаривал с каким-то, тоже дежурным, рабочим, которому являться на сбор 21-го. Он говорит, что наша армия еще «в азарт не пришла, а как придет, ему будет плохо», и что с собой надо брать хлеб, кило сахару и хорошо бы котелок, а то могут мотать долго, пока не пристанешь к месту.

13. [VII].

Днем был в лазарете; разговаривал с рядом раненых бойцов. В половине третьего узнали, что будет экстренное сообщение. Все страшно взволновались; собрались в комнате дежурной сестры. Думали и об Англии, и о нападении Японии, и о Турции. Но, оказалось, первое. Но обсуждали, как ни странно, это событие мало. После этого — полтора часа политрук Веремей рассказывал, — и очень здорово, — как он пробивался из Либавы на соединение. Я все записал{161}.— В лазарете, старинном здании, сводчатые потолки, больных немного, но койки приготовлены всюду. Перевязывали обожженного летчика, я видал. Сидит жена, — но, впрочем, на свидание никого не пускают. Женщина — ординатор 2 отделения — положила всюду вышивки в кабинете и цветы. Странно, но впервые, кажется, я видел лазарет, — и не испытал гнетущего состояния, которое испытывал всегда, когда ходил в больницы. — Пришел, у меня Луков, попозже пришел Шкловский с вытаращенными глазами — «От Псковского направления». Мне кажется, пора привыкнуть к направлениям, когда совершенно ясно, что дело не в пространстве. — Звонила Войтинская, просила написать о русских. Лукову явно хочется удрать в Ташкент, но он делает вид, что не хочет. Картину-то он, конечно, не снимет. — Жара по-прежнему.

14. [VII].

Написал статью для «Известий»{162}. Приходил Луков, поработали. Лег уже спать, как прибежала жена Тренева — советоваться, что делать: они собрались на машине в Казань, а дочь, с детьми уехавшая в Берсут, прислала телеграмму — не приезжайте, а лучше увезите меня скорей отсюда. Я сказал — а вы так и поступите. Она сказала: да мы так и думаем. А ваши не возвращаются? Я сказал — нет.

15. [VII].

— Утром Дементьев достал бензин и в 12 часов увез Маню в Мартемьяново. После этого я пошел в «Известия» за деньгами и, конечно, денег не получил. Затем заседание в Радио, перебирали темы, а после сего я пришел домой и сел работать. Спросил Афиногенова: как с клубникой? Он восторженно сказал — сбираем по две тарелки, после чего уговорились завтра поехать в Переделкино в 6–7 часов.

22. [VII].

Назад Дальше