Дневники - Иванов Всеволод Вячеславович 12 стр.


— Вчера ездил в Переделкино, с Дементьевым, на машине. Туда же приехали беременная Марина Семенова{163} со своим партнером. Сварили картошку, набрали ягод, настояли вино на смородине (причем меня ужасно возмутило, что Ульяна утащила три бутылки рейнвейна), затем сели обедать. Часов в 7 началась отдаленная канонада. Муж Семеновой, с сыном, — все шутил — «выпьем по рюмке, а тут тебе, вместо закуси, самолет». Оно так и произошло. Только приехал в Москву, причем неизвестно для чего, взял с собой полный чемодан книг, — лег, — тревога. Побежал во двор. Шильдкрет{164}! сзывает пожарников на крышу. Пошел и я, так как сидеть в бомбоубежище душно. И вот я видел это впервые. Сначала на юге прожектора осветили облака. Затем посыпались ракеты — осветили дом, как стол, рядом с электростанцией треснуло, — и поднялось пламя. Самолеты — серебряные, словно изнутри освещенные, — бежали в лучах прожектора словно в раме стекла трещины. Показались пожарища — сначала рядом, затем на востоке, а вскоре запылало на западе. Загорелся какой-то склад неподалеку от Дома Правительства, — и в 1 час, приблизительно, послышался треск. Мы выглянули через парапет, окружающий крышу дома. Вижу — на крышах словно горели электрические лампочки — это лежали зажигательные бомбы. Было отчетливо видно, как какой-то парень из дома с проходным двором сбросил лопатой, словно навоз, бомбу во двор и она там погасла.

То же самое сделали и с крыши Третьяковской галереи и с ампирного домика рядом с галереей. Но с одного дома на набережной бомбы сбросить не могли и я, днем уже, видал сгоревшие два верхних этажа. Зарево на западе разгоралось. Ощущение было странное. Страшно не было, ибо умереть я не возражаю, но мучительное любопытство, — смерти? — влекло меня на крышу. Я не мог сидеть в 9 этаже, на лестнице возле крана, где В. Шкловский, от нервности зевая, сидел, держа у ног собаку, в сапогах, и с лопатой в руке. Падали ракеты. Самолеты, казалось, летели необычайно медленно, а зенитки плохо стреляли. Но все это, конечно, было не так.

Утром позвонила Ленка и сказала, что их дом рассыпался — и куда ей девать рояль? Я предложил ей переехать к нам, но она, кажется, хочет получить комнату в какой-нибудь пустой квартире.

12/IX.41 г.

Был у архитектора Савельева{165}. Рассказ об еврее, над которым смеялись в очереди, он хотел задушить себя, а затем опомнились и одарили его. Очереди за хлебом. Народ осматривается на то, что получил. 23 ВУЗа ушли из Москвы; инженер догнал свой ВУЗ в Рязани. Разрушенные иллюзии. Завод им. Сталина — самоопределяйтесь: рабочие организовали самооборону. Разведупр[авление] не работает, дело дней: валюта, тюки, схемы и карты. Всех талантливых, непохожих на них уничтожали.

«Красная звезда» привезла людей, а затем начали их сокращать и сократили столетнюю старуху; журналисты, чтобы самим оправдаться, что они не убежали, они были ласковы, а сегодня уже другие; писателей рассылают по фронтам — «с ними я говорить не буду, они не мужчины, а тут что же, говорить со своими приходится» — говорит уборщица на тему — «Хуже не будет».

Вчера приехал Панферов, сегодня заходил в «Известия», — живут на узлах, в зале, на лестницах. Хлопоты из-за ресторана. Вежливые польские офицеры: Афиногенов не пустил осматривать помещение с Лозовским{166}, который отказался подписать телеграмму. «Красная звезда», где на писателей кричат, как на солдат. Вчера было заседание. Лозовский разбирал вопрос о пьянстве Петрова{167}, о чем говорит весь город, так что в ресторане не подают ни вина, ни водки. — Действовать: значит причинять несчастье, — говорит А. Франс. И так как он человек добрый и не хочет причинять несчастья, то герои его говорят, но не действуют.

Писать сейчас, собственно, не действовать, т. к. разговоры, может быть, и причинят несчастье, как например все разговоры [нрзб.], а тут самое сокровенное — писание — не читают.

13/IX.

Вчера болело горло от раздражения, надо полагать.

Куйбышев (перед отъездом в Ташкент) {168}

18/XI.

Темный город, хотя и не целиком затемненный. Кое-где сверкает окно и на углах улиц светятся фонари. Идут полупотушенные машины. Над Волгой темнеет туча — может быть, пойдет скоро снег. В комнатах много вещей. Катаев бегал весь день, чтобы достать денег, звонил по вертушке Ча(а)даеву{169} и денег не достал, так и отказался. Тамара доставала продовольствие.

4/VI.

Как волна, раскатились сегодня по городу, подробности бомбежки англичанами Кельна, рассказанные вчера А. Толстым на заседании Редколлегии «Советского писателя». Когда я стал оживленно повторять этот рассказ Тамаре и упомянул о гибели Кельнского собора{170}, у нее на глазах показались слезы. Приблизительно то же самое, но по-другому рассказал Погодин, с которым я обедал в столовке: «Мы грустим, что сегодня не разрушили еще одного города. С точки зрения 1913 года мы сумасшедшие». Добыли кофе. Писал усиленно: 14 страниц, и не заметил, но вообще-то от жары тяжко. Словно в голове сверлит винт. Пять дней как уже приехали наши из Чистополя{171}, но только сегодня получили от них телеграмму, посланную с дороги из Оренбурга.

Два дня назад похоронили Ивана Николаевича Ракицкого{172}. Он знал много о Горьком и все унес в могилу. Возле морга, в толпе, стоял гроб с трупом. Никто не обращал внимания. Из морга выносили гробы, подъезжал ослик. Ждали оркестр. Наконец появились дроги. Возница, невероятно вежливый, — словно баптист, — подошел и сказал, указывая на одну из кляч: «Вот та, помоложе, стоит, а эти уже упали, бедняжки. Они на подножном корму. Прикажете ехать»? Оркестр так и не появился. Поехали. Впереди тоже кого-то несли, — да и позади. Пыльно. Заболела от жары голова. Колымага качалась на рытвинах, и однажды гроб чуть не свалился — благо художник Басов{173} подхватил его. Спорили у могилы — всем показалось, что могила коротка, и сомневались, выдержат ли тряпичные веревки тяжесть гроба. Могильщик и его жена в красной юбке лопатой мерили гроб и могилу. Закопали. Появились такие запыленные нищие, что нельзя было отличить мужчину от женщины. Они ходили, просили «беженец — копеечку». Оказалось, что они живут здесь, на кладбище. Уже могилу закапывали, когда тот же проворный Басов догадался призвать оркестр «с соседнего покойника». Молодые оркестранты в парусиновых штанах и темных рубахах, с инструментами в чехлах. Кто-то из них сказал пьяным голосом: «Давай Шопена». Сыграли два отрывка и ушли. Ушли и мы. Кладбище грязное, запущенное, одна из присутствовавших на похоронах шла рядом со мной и жаловалась, что Горсовет отпустил кладбищу 45 тысяч на ремонт, а они ничего не сделали, — только на главной аллее посадили тополя. А мне было совершенно наплевать на все это, на весь этот ремонт! Пришли к Пешковым. Оказалось, Толстой потому не был на похоронах, что расхворался. Кто-то тихо высказал предположение: «Из-за запрещения Ивана Грозного»{174}. Выпили красного вина, съели по разрезанной котлетке и ломтику хлеба, и пошли домой, причем я был полуживым, так как очень устал.

Иван Николаевич Ракицкий в молодости был очень богат, но, по словам Горького, растратил все свое состояние на раскопку скифских курганов. Не знаю, так ли это, но похороны достойны раскапывателя курганов.

5/VI.

Конец № 8. Шайл-Зайнутрин, мазар{175}.

Лучшим доказательством древней цивилизации на Юге есть — южное гостеприимство. Мы приехали к обыкновенным и, по-видимому, бедным колхозникам. Но как, однако, нас приветливо и тактично встречали. Мальчишки, видимо, мучительно хотели разглядеть нас подробно, и, однако, ни один из них не вошел к нам в сад, где мы сидели. 15-летняя девица прислуживала нам с упоением, она бегала, кокетливо размахивая руками, но тоже очень сдержанно, косы на ее спине мотались то вправо, то влево, из-под белой рубашки выглядывали алые панталоны, и как все было мило и радушно. Перед тем мы осматривали мазар, я знаю, откуда и какие здесь были в прошлом архитектурные влияния. Знаю, что культура здесь была бедна и убога, что мазар этот — единственный в Ташкенте существует уже много лет, — и однако как это величественно! А в особенности, когда старину эту окружают пасущиеся коровы, чертополохи, могилы, похожие на большие чугунные утюги, бело-желто-розовая пыль, смена света после тени такая, что будто бы выходишь из пещеры. Через 500 лет пишущая машинка «Ундервуд» будет вызывать такое же почтение.

Купались в арыке. Художник Уфимцев{176} снимал нас. Я вспоминал, что в прошлом году я ни разу не искупался — будто в Сетуни мешали бомбы.

Суп варили из консервов — плова, и все восхищались, а в особенности молодым чесноком.

6/VI.

Окончил роман «Проспект Ильича»{177}. Испытываю живейшее удовольствие от этого события. Пошел в гости к генеральше Т., пил и зверски напился. Произносил речи, в которых проскальзывало иногда уничтожение цензуры и Союза писателей. Генеральша, очень милый человек, но страшно боящаяся, как бы писатель «не отколол чего-нибудь», глядела на меня испуганными глазами.

Тополь в свиных переплетах, — придумал я в тот день образ, наверное, думая о том, что хорошо бы увидеть свой роман, если не в свином, то хотя бы в малюскиновом переплете.

7/VI.

Весь день спал и бездельничал. Вечером пошел к Погодину. Все, кто проходят мимо, спрашивают друг друга о том, как реагирует А. Тожггой на статью Храпченко, где Толстой обвиняется в искажении образа Ивана Грозного. И тут же Погодин с восторгом передавал то, как придумал сценарий Эйзенштейн{178} и ходил Луговской, очень гордый тем, что по мыслям Эйзенштейна написал стихи{179}. Ему мучительно хотелось выпить. Мы: Погодин, Регинин{180} и я — сидели в столовой. Луговской пришел якобы с тем, что хочет позвонить по телефону и затем сел на подоконник. Погодин, только что говоривший о хамстве и приспособленчестве Толстого, — не пригласил к столу Луговского, а один пил водку. Луговской, — внутренне наверное, — бросил — «Хамы!», — и ушел боком. Пошли домой, Погодин провожал нас два квартала и говорил мне: «Я повешусь, ей богу повешусь, если будет так продолжаться. Ни машины, ни денег. Сейчас сели бы, поехали к умным, красивым и стоящим девушкам».

Сладострастием своим он мне в те минуты напомнил очень Л. Никулина, который ревновал меня к своей сестре, потому что сам мечтал «пожить» с нею, что, кажется, ему и удалось.

8/VI.

Пришел редактор Киевской киностудии [нрзб.], сообщить, что сценарий мой, «Проспект Ильича», в основном принимается. Нужны доделки.

Правка романа.

Такая слепящая жара, что кое-где тень от телеграфной проволоки способна дать прохладу.

Я всегда был расточительным и все реже и реже жадным. Но жадность на книги оставалась всегда, а сейчас она обострилась. Конечно же! Дикари ничто так не любят, как оружие, — в совр[еменном] обществе книгой можно ловчее убить человека, чем самым острым кинжалом. Вчера пришли дети от Пешковых, и я страшно рассердился, что Тамара дала им мои книги. Из отрывистых сообщений С[ов]и[нформбюро] видно, что начался штурм Севастополя.

9/VI.

Пришел человек, сценарист, видимо желающий впрячься в колесницу моего сценарного «опыта»: стал он рассказывать о Туле, куда хочет поехать на «материал», и я вдруг с ужасом увидел, что он рассказывает неимоверно опошленное содержание моего романа. В результате я сказал ему, что мне мой роман надоел, и я не хочу повторять его второй раз.

Позвонил Мачерет{181} и сказал, что завтра в 8 вечера Большаков собирает кинематографщиков — просят меня. Надежда Алексеевна, пришедшая вечером, говорила, что она слушала Большакова, которому в «Пархоменко» не нравится Луков. Басов предложил ехать с разведчиками недр — как раз то самое, что хотелось мне. Получил письмо от Б. Д. Михайлова и очень обрадовался, ибо из двух мест мне уже сообщили, что он умер.

Тот же сценарист, который передавал мне глупый сценарий, высказал намек, предположение: а) немцы будут навязывать намрюг, б) мы пойдем на запад: Витебск — Минск, в) Харьков и вообще? Украина — только демонстрация, так как фашисты внесли смуту в настроение украинского мужика.

Погодин говорил: а) немцы собирают танки для нового наступления на Москву, б) Сталин давал будто бы ультиматум об открытии второго фронта, в) второй фронт откроется в Германии — Гамбурге и в подобных местах, как только американцы подвезут войска и самолеты, а все остальное — Франция — демонстрация. Мысли очень смелые.

10/VI.

Днем просто лежал и читал «Теорию права» Петражицкого. Вечером слушал Большакова, который, говоря, подражает Щербакову{182}. Хороший фильм «Пархоменко», — сказал он между прочим. Я, ожидая его речь, сидел в ограде на земле и разговаривал с Ереминым, студентиком. Рассказ его только что читал. Говорили, что поляки поймали английское радио, 2.000 английских бомбардировщиков будто бы разрушили Берлин. Доклад невыразимо скучный, и мне стало стыдно, что я еще ожидал чего-то другого. Затем пошел к Толстому и напился. Толстой ухаживал за заместителем Коваленко, а тот хам, в белом костюме, величественно вякал. Ужасно!

11/VI.

Читал теорию права. Роман{183} лежит неправленый. В 4 часа дня внезапно для этих мест пошел сильнейший дождь. И сейчас небо в тучах и накрапывает. За обедом Янчевецкий{184} сказал, что Бунин — плохой писатель. Янчевецкого пригласили выступить, а я так плох здесь, что меня и не приглашают. Этот митинг — почему-то в 9 часов вечера? — о Ленинграде и о письме Жданова{185}.

В сводке появился Харьковский участок? Мы по-прежнему ничего не знаем.

12/VI.

Назад Дальше