— Журналы твои меня мало интересуют. «Новый мир» взялся читать.
На глиняном лице Чагина появилось недоумение. Он вызвал главного редактора. У Чагина отвисает нижняя губа, у главного редактора — верхняя.
— Вот он говорит: «Новый мир» печатает.
— Значит, есть указание…
Вечером я пошел в «Известия» и оттуда по телефону позвонил к Щербакову:
— Я прошу вас принять меня.
— Хорошо. Приходите завтра в 1.30.
28. [X]. Среда.
Ровно в 1.30 я был у Щербакова. Адъютант, полковник (9 телефонов) проводил меня в соседнюю комнату, со столом, как у всех, выпирающим до середины. Щербаков, толстый, в хаки, встал и сказал спокойно:
— Садитесь. Я вас слушаю.
Слушал он меня хорошо, но ни с чем не соглашался, так что разговор временами походил на «да и нет». Например, я говорил, что у нас нет литературы о войне… Он говорил — «Нет» — и показывал мне «Радугу»{304} и «Русские люди». Я говорил, что писатели живут плохо — в Ташкенте — он говорил, что есть хороший журнал «Новый мир», где можно вам печататься. С одним только моим утверждением, что газеты не расклеивают на улицах, а значит они минуют широкие массы, он согласился.
Обедали с В[иктором] Гусевым в «Арагви».
28. [X]. Среда.
Пошел в «Мол[одую] гвардию», разговорился с редактором и тут же рассказал ему сюжет романа «Сокровища Ал[ександра] Македонского»{305}. Уговорились, что буду писать, — и печатать выпусками. Впрочем, это им еще утвердить надо.
29. [X]. Четверг.
Перебирал книги. Растащили кое-что, но по философии все книги целы. Получил деньги в «Труде» за очерк{306}. Ходил по книжным магазинам, комиссионным и рынкам. Книг немного, больше почему-то классики так же, как и в 1920 году. И вообще, многое напоминает мне 1920 год. Такой же опрятный город, отсутствие коней, холод на лестницах, дрова на улицах. Зашитые и потрескавшиеся от времени сапоги стоят 250 руб.; часы обыкновенные, трехрублевые, — 1500 рублей. Продают на пустом прилавке желуди стаканами и капустные листья. Темная, тесная толпа на рынке, как и в 1920 году, возле мешков с картошкой. Прошел какой-то крестьянин и показал два яблока. В комиссионных магазинах мебель дешева — секретер красного дерева — 400 рублей; гардероб из карельской березы — 1100 руб.
30. [X]. Пятница.
Пытаюсь писать, но статья не выходит. Ночью позвонил Чагин — просил прийти. Днем были у Кончаловских. Петр Петрович рассказывал о немцах в «Буграх» — резали холст и в разрезанной картине зашивали посылки. Домой слали все…
— Народ рассердился, и мальчишки катались на трупах немцев с гор — «ну, милый, вези!»
Ольга Васильевна сказала Тамаре:
— Мне дали категорию, как дочери Сурикова.
Забавно! Жена Кончаловского не может получить питание, а она же — дочь Сурикова — получила. Горничная в гостинице хорошо сказала по поводу ужина, который мы получили:
— Ну, а если силос выдадут?
Приходят люди за письмами. Питаются «силосом» — капустными листьями. Все думают, что в Ташкенте легко и очень удивляются нашим рассказам о недоедании и отсутствии фруктов.
31. [X]. Суббота.
Вечером были на концерте Софроницкого{307}. Встретили там Кончаловских, Никитина и студента Жору, который «зайцем» пробрался из Свердловска и хочет защищать здесь диссертацию. Военных почти нет. Люди одеты опрятно, на лицах торжественность, — мне кажется, что людям хочется показать «вон они какие!» Наверно, это не так, но торжественность раздражает меня, — любая. Наверное, поэтому не хочется и перечитывать прежние свои работы.
Днем был у Чагина. Зачем он меня вызвал? Он буквально сказал следующее:
— Ты еще в ЦК не звонил?
— Нет. Но, я был у Щербакова.
— Он при тебе Александрову не звонил?
— Нет.
— Сходи, пожалуйста, к Еголину{308}. Он с тобой с удовольствием побеседует. У него есть какие-то замечания…
На лице у меня, наверное, выразилось мало удовольствия — слушать замечания Еголина, поэтому Чагин сказал:
— Ты ведь привык. У тебя, родной, это постоянно. И пиша телефон Еголина, он добавил: — полюби нас черненькими…
Я обещал сходить в понедельник.
Статьи в «Известия», конечно, не написал. Приехал Б. Ливанов.
1 ноября. Воскресенье.
Ходил в Лаврушинский, рылся в холодных книгах, — и любовался философией, которую не растащили, слава богу. Лестница (освещается лучами сквозь прорванную бумагу, на площадках по-буревшие мешки с песком, а секции отопления сняты. Внутри холодно, но пыли мало. Книги раскиданы по полкам в беспорядке (удивительном). Я взял «Философский словарь» Радлова и роман Кервуда, — и ушел в тоске.
Опять звонила Войтинская — о счастье. И опять не пишу. Зашли Ливановы и Бабочкин, — Бабочкин послезавтра летит в Ленинград, везут картину «Ленинградцы»{309}. Он в хаки.
Пришли Пастернак, Ливанов и Бажан{310}. Какие все разные! Пастернак хвалил Чистополь{311} и говорил, что литературы не существует, т. к. нет для нее условий и хотя бы небольшой свободы. Как всегда передать образность его суждений невозможно — он говорил и о замкнутости беллетристики, и о том, что государство — война — человек — слагаемые, страшные по-разному. Ливанов — о Западе, о кино, о том, что человек Запада противопоставляет себя миру, а мы, наоборот, растворяемся в миру. И тут же рассказал о том, как они пили в Саратове, на какой-то базе, красный ликер, закусывая его копчеными языками, а жена его, как летела на самолете и как пришла в Куйбышеве на симфонию Шостаковича и ее пропустили от изумления (театр был полон): «Это вы, Ливанова, которая на самолете везет 200 кг багажа?» Бажан — о партизанах, о борьбе на Украине, привезли на самолете 18 детей, которых венгры побросали в колодец. Тамара всех учила, а я молчал. Затем Пастернак заторопился, боясь опоздать на трамвай, — было уже одиннадцать, — и ушел, от торопливости ни с кем не простившись. Бажан сказал — «Я давно мечтал увидеться с Пастернаком, а сейчас он разочаровал меня. То, что он говорил о литературе — правда, редактора стали еще глупее, недоедают что ли, но разве можно сейчас думать только о литературе? Ведь, неизбежно, после войны все будет по-другому».
Неизбежно ли? Бажан и не замечает, как он говорит устами газетчика, — дело в том, что Пастернака мучают вопросы не только литературы, но и искусства вообще. Как иначе? Слесарь и во время войны должен думать о слесарной работе, а писатель тем более.
Кто-то сидит на шестом этаже в нетопленой комнате. Стук. Он подходит к двери:
— Кто там?
— Это мы, слесаря, — раздается детский голос.