17/IV.
Поймали пленного: немцы в Линдине имеют задачу не допустить на южный берег Одер-Шпрее. Подполковник с картой, указывает где немцы и сколько их.
Продолжаю о вчерашнем. Ветер. На посту жгут дымовые шашки. Какой-то лейтенант говорит: «Всю войну воюю, а тут — со второго снаряда попадание. Плывет понтон — они в него; народ разбежался». Генерал подозревает наличие спрятанного в селении корректировщика. Послал восемь человек проверить и обыскать все селение. Выстроилось семеро и пошли вместе с офицером, без оружия. Мимо идут в бой стрелки, с автоматами, под большими шлемами. Впереди и позади — офицер. Лица пыльные и тоскливые, глаза кажутся впавшими.
В воду, рядом с понтоном упал снаряд, к счастью не разорвался, иначе б нам было плохо. Мы идем по песку. Только мы скрылись в овражке, позади нас, беглым огнем, несколько снарядов. Когда мы ехали по косогору на машине, впереди нас бешено мчался мотоциклист и прятались в ямки стрелки. Мы проехали сквозь лесочек и выскочили в поле. Говорили об амортизации машин, генерал хвалил «Паккард» и особенно «Линкольн», свою запасную машину.
Мы живем в подвале, над нами дом забит бревнами, пересыпанными песком. Во дворе — сарай, в сарае — солома. Я спал, прикрывшись шинелью, на плюшевом диване. Все время стараюсь восстановить в памяти начало артподготовки, но не выходит. Непрестанно раскатисто стучит артиллерия. Во дворе, возле сарайчика из досок, поставленных стоймя, зеленый плюшевый диван, и на нем мелом «Занято». Вчера к вечеру приехал Крюков. Закусывали с ним на солнышке, на холмике возле Одера. Крюков — смущен, приглашал к себе, в рейд. Видимо, то, что говорят о нем и его жене, и что проскользнуло в словах маршала по этому поводу, — правда. Ему передали часть артиллерийских средств армии и он недоволен. Хотел поехать в Брисков, несомненно — это очень интересно, — но генерал отговорил, так как немцы сильно обстреливают город и переправу. В середине дня, когда я, наслаждаясь солнцем, теплом и мерным течением реки, сидел на зеленом бархатном диване, внезапно приехали Кудреватых, Мержанов и Горбатов. Убит, осколком снаряда, прямо в сердце, корреспондент ТАСС Малибашев, очень симпатичный, тихий и задумчивый татарин. Его привезли в Ландсберг и будут хоронить завтра. Трое приехавших пригласили меня к Трегубу в армию генерал-полковника Горбатова, которая пришла на наш фронт. Поехали. Леса горят. Дороги забиты. Идут войска к Одеру. Пробрались к городу П… (название не помню), нашли Трегуба, — и тот очень удивился, что мы приехали. Повел нас к генералу Ивашечкину, начальнику штаба, который говорил о том, что пехотного офицера плохо ценят, и воебще надо поднять звание офицера. Дальнейшая беседа была приблизительно на ту же тему. Он не спросил — кто из нас что делает, не узнал о наших планах. В общем, глупый и пустой визит, когда человеку говорить нечего, так он говорит о себе. В столовой сидел какой-то деревянный полковник, говоривший тоже о себе.
— «Тридцать на сорок», — сказал Прокофьев, говоря о памятнике Малибашеву и его портрете.
18/IV.
Утром пришел наборщик, работавший со мной в одной типографии тридцать лет назад. Мы вспомнили наших друзей; и оказалось, что они все перемерли, и оказалось, что только мы двое остались. Он принес мне в подарок пачку карандашей; немного бумаги. Визит к генерал-полковнику Горбатову. Разговоры о том, скоро ли кончатся немцы. Генерал рассказывал о том, как служил в солдатах и что солдат в служебном положении дальше вахмистра пойти не мог. Он привел пример унтер-офицера, который дошел до прапорщика, получив четыре «Георгия», но вынужден был перейти в другой полк, так как офицеры не хотели его признавать, и не подавали ему руки. — Затем, рассказ его о том, что такое бой: его ранили в голову, он решил, что умирает и так как полк его находился среди отступавших поляков с одной стороны, и наступавших, с другой, он приказал: «рысью в лес, и затем направо». И был очень доволен, что умирает, выполнив свой долг. — И этот генерал тоже не задал ни одного вопроса о литературе и искусстве.
Вернулся к Цветаеву. Положение без перемен. Немец упорно сопротивляется, даже переходит в контратаку. — Встреча с Крюковым и полковником Игнатюком. Крюков прячет свою жену во втором эшелоне. Он обижается, что я не еду с ним в рейд. — Генерал-полковник Бабийчук, Роман Павлович, предложил мне отредактировать и написать эпитафии офицерам, которых хотят похоронить на офицерском кладбище. Окровавленное белье, лежащее близ дороги. Солдаты свежуют тушу. Рассказ полковника о кошках, которых он стреляет: «Она ставится на голову. Хвост вот так кверху. Попробуйте когда-нибудь. Это любопытно». Все промолчали, но он не понял неловкости молчания. — Я написал письмо домой, его отвезет Трегуб. — Вчера, за обедом, опять бархатные кресла и диваны, деревянные вешалки, деревянные полы. Хвастался, что «он потерял библиотеку, которую собирал с 16-го года, дом, жену отправил в эвакуацию, и я убью того, кто мне не позволит провезти мое!» А позже он же стал говорить, что вещи надо набить в запасную шину. — Поехали обратно. Вечер прошлый, да и утро удивительно были бессодержательны; я очень торопился в «свою армию». По дороге, на повороте, лопнула ось, и машина Горбатова едва не свалилась под откос.
19/IV.
В подвал дома, сквозь красную ткань занавески, падает солнечный свет. Но читаем мы при электричестве. Стол покрыт бумагой, цветы, небольшая пивная бутылка, вмещающая полтора стакана. Армия готовится к завтрашнему прорыву, сосредоточиваясь на узком фронте. Газеты сообщают, что за 16-ое апреля — союзники взяли 112.000 пленных, а всего за пять дней, как я подсчитал, свыше 400 тысяч, то есть 80 дивизий нормального состава. Не удивительно, что на нашем фронте нельзя установить — какие части дерутся. Из франкфуртской тюрьмы взяты уголовники — и пущены в бой. При занятии местечка, по показаниям пленных, когда наши вытеснили их, они понесли больше потерь от эсэсовцев, убежавших из местечка первыми, чем от нашего огня. Несколько дней назад немцы шли в атаку в красных масках из сетки и темных очках. Девушки, привозящие обед, рассказывают, что немцев моют в бане, бреют и дезинфицируют, — и они очень довольны, — особенно, если они прочли статью Эренбурга.
Сегодня переезжаем в Брисков, на новое местоположение. День ветреный. На Одере барашки. Вдали бухает орудие, а затем со свистом несется снаряд: немцы бьют по переправе. — Танки 8-ой армии, говорят, находятся в тридцати километрах от Берлина. Союзники — меньше, чем в пятидесяти. — «Как только мы прорвем линию Лихтенберг — Хоенвальде, мы пустим Крюкова». А тот боится потерять своих коней и отстал. М[нрзб.] большое скопление немцев-штрафников. — «Вот, вот! И по ним следует ударить». — Разговор идет о возможном налете самолетов. Генерал только один раз сказал своему подчиненному: «А вы сообщаете бойцам, каково положение у союзников?» И, еще раз, в начале наступления, он сказал: «Вы понимаете, какое наступление мы будем вести?» И, все. Может быть, из того особенно острого чувства самосохранения, о котором я говорил выше, командиры преувеличивают опасность и преуменьшают свои силы. Вообще, как и во всяком деле, командир — это человек, улавливающий состояние мысли. Начальник разведки говорит: «Мои лазутчики сообщают»… «Ваши лазутчики, — прервал его генерал, — ни черта они не знают. Мы пушками не можем проложить проход, а они проползают на коленках. Какой вздор! Не верю я им, и вы им не верите. Почему они, если они были там, не привели пленных? А, потому, что залезли на дерево, посмотрели на немцев, и слезли обратно. Трусят они». — Главное: исполнительность, воля. Уличить в трусости, и заставить быть храбрым, и заставить понять приказ командира, что, оказывается, не легко. Заходил инженер, строивший переправу.
Вечером переехали в Брисков. Здание электростанции, какой-то подвал под бетонным мостом, по которому железнодорожный путь. Лестница кверху. По бокам — горит уголь и стены теплые. Одежда гитлеровцев, каски, мундиры, автомобильная станция. Вечером началась канонада. — Ехать было тесно; пыль черная. По одну сторону дороги — дамба, следы окопов; по другую — лес, трупы немцев (очень маленькие), разбитые машины, автобус, который очищают. Затопленное разлитием воды, через взорванную дамбу, пространство. Гати среди проволочных заграждений. Вода наступает. Теперь вода сошла. Будочки и бараки. Дорога изрыта. Подъезжаем к Брискову. На насыпи, перед тем, немцы выкапывают машину, которую сами же, наверно, и засадили. Еще группа пленных с конвоирами, затем — трое молодых мужчин — немцев, едва ли не впервые я их увидел; две молодые женщины и собака. Лица веселые, идут поспешно. Первые результаты статьи Эренбурга. Да и перины в городе не распороты, и шкапов, и бумаг мало выброшено на улицу. — Огромное здание электростанции — 37.000 кв. — вторая в Германии. Турбины и все остальное цело. Обстрел. Оказывается — контратака. Слышны пулеметы.
— Надо отбить. Что же мы из-за них артподготовку будем портить? Надо взять в оборот Шкуратова. Что они? Целый артполк стоит, а они и не знают. Я не позволю говорить немецким орудиям.
Озеро выступило, и рота пробралась сюда, к переднему краю. Франкфурт горит. Видны пожары.
Вечером разговор с Цветаевым: 1) Матвеич и рассуждения о русском народе, изображенном Толстым. Спал в шинели и мокрых валенках, он не знал, кто снял с него сапоги: «Ты чего?» — «А, я подсушить», — и поставил их возле печки. И с той поры он ездит с ним. 2) Встреча с Толстым. Плохая лошаденка. Отец у Цветаева — начальник железнодорожной станции, куда Толстой почти каждый день ездил на почту. Старался он приехать так, чтобы не попасть к поезду — иначе — поезд стоял три минуты — все бегут за автографами. Не успеешь сказать: «Здравствуйте, Лев Николаевич», как он уже снимает шляпу. Перед смертью зашел к начальнику станции, купил билет, прокомпостировал его, подождал час, и уехал, а после того приехали из его семьи.
20/IV.
Утром артподготовка. Горит уголь; видимо, от осколков снарядов что ли; потому что крошечные кучки у рельс и те горят. От пожаров уголь в ямах засыпан песком. Транспортеры. Тополя. Плакучие ивы. Свежая зелень. — Мы смеемся, что сидим в горящей угольной яме. — Двенадцать офицеров поехали на рекогносцировку и попали к немцам. Восемь выбралось, остальные убиты что ли. Их разыскивают. «Чех держит кирпичный завод, надо сконцентрировать всю артиллерию и разбить. Что он за дурак такой? Путь подтянет хоть сто стволов и даст залп. Тут очагами и надо его разбивать. Давайте». Идут дивизии неравномерно, одна вперед, другая топчется, — приходится толкать.
Превосходный шкаф светлого дуба с ореховой отделкой, диваны; девица, на животе у которой сидит амур с цветочком, и вторая девица, фотография, похожая на его знакомую. — Артподготовка, похоже на то, что едешь в железном вагоне, подпрыгиваешь, и трясет тебя неимоверно. — Вокруг насыпь, холмы с домами, полем и деревьями; едут всадники. И все останавливаются и смотрят на запад. На насыпях тоже стоят люди. На мосту, под которым угольные ямы, и идет вонючий дым из-под темно-желтого песка, стоят часовые.
Запись прерываю. Собирают завтрак. Сообщение о контратаке немцев: к ним придан из Берлина полк в составе трех батальонов и сорок танков. Добровольский уже продвинулся на три километра. Позади нас — залпы орудий, снаряды со свистом летят над трубами. Шесть труб, две по бокам, и четыре в середине, пробиты частью снарядами, а частью сами немцы пробили их, чтобы усадить наблюдателей. — Приехал Крюков. Он все еще колеблется входить. Минеры нашли в колодце десять мин возле наших дверей. — Возле Гибсон немцы выкинули белый и красный флаги.
Они за рекой. Разведчики едут через реку узнать — что там такое? Немцы и их танки идут наперерез танкам 8-ой армии, как сообщает разведка авиации. Приехали кинематографисты снимать электростанцию и первым долгом сказали члену Военного Совета: «Мы приехали снимать вас», он сказал: «Мы еще не повешены».
Тут мои записки прерываются. Я узнал, что наши близко от Берлина и поехал в Ландсберг, где находился штаб Жукова. Сейчас, пиша роман «При взятии Берлина»{453}, я перечел эти записки. Как жаль, что не было времени вести их более полно, — впрочем, разве запишешь всю жизнь? Получилась бы нелепость; здесь за жизнью не угонится и не запишет ее никакой художник, потому что сочетать наблюдения и запись очень трудно. Цветаева я увидел уже затем на Эльбе, получающим американский крест «Легиона доблести». Играл оркестр, и он держался как король на сцене, а пожалуй, и лучше короля. Еще раз, затем, я его видел, — когда писал роман, — в Центральном Военном госпитале в Москве. Он поправился, курил американские сигареты, подарил мне коробочку, мы вспоминали прошлое. Собирался заехать к нему в Архангельское, где он отдыхает, но помешал роман, безденежье, отсутствие автомобиля, и вообще апатия, которая всегда охватывает меня, когда я попадаю в Москву. Где-то мы теперь встретимся?
3 августа 1945 года.
Переделкино.
Вагон — 19/1—46.
Дорога в Кисловодск, — сквозь станции видны селения. Донбасс необыкновенно многолюден. Едут на поездах гроздьями: торчат, как сахарные головы, холмы породы, чуть запорошенные снегом, но снегу, вообще, мало и всюду выпячивает лед. Офицеры стоят, упрашивают пустить в международный вагон и не отходят даже тогда, когда кондуктор говорит, что в вагон пускают по правительственной броне. А внутри вагона тепло, но свету мало — на весь тяжелый состав «одна динамка, а раньше было две, да и наш вагон имел динамку, а теперь ее передали на берлинские поезда». Из-за тусклого света. — «Теперь еще хорошо, — продолжает проводник, — а то на длинных, долгих остановках, минут в двадцать, возьмет да и выключит рубильник, вот и сидим в темноте, бережет аккумулятор». — Исцарапанные стены кажутся темно-малиновыми, запачканная зеленовато-серая обивка — темно-зеленой, а массивные медные ручки у дверей, лампы, прутья, и особенно трогательный подсвечник — приятными и близкими.
20/1.
Возле разрушенных станций — водокачки на просмоленных столбах, по которым ступени — дощечки, бак и труба вниз обита камышом. Служебные помещения находятся или в вагонах, или в глиняных постройках. Снегу много, больше чем в Донбассе.
Кусты в поле, сидят грачи, по снегу идут сани: в них четверка лошадей, на передней — форейтором, — мальчишка, в санях четыре бабы, укутанные и похожие на тюки, три идут прямо по снегу, передняя, видимо, молодая, сильная, смотрит на поезд и хохочет, а поезд идет медленно, словно по колено в снегу. За бабами в снегу степь, кое-где стога, какая-то деревня и торчит в снегу прошлогодняя трава. На станциях продают мандарины и яблоки, словно до Москвы их довезти нельзя и поезда выбрасывают по дороге. Впрочем, цены такие же, как и в Москве.
Когда я сказал — «дорого», продавец ответил: «А он, мандарин, в Сочи только три рубля!».
ОБРАЗ
СОВРЕМЕННОГО ГЕРОЯ
В ДРАМАТУРГИИ И НА СЦЕНЕ
В деятельности Всероссийского театрального общества значительное место сейчас занимает изучение истории советского театра. В плане этой работы и происходила недавно научно-творческая конференция, посвященная образу положительного героя в драматургии и театре.
Кабинет актера и режиссера ВТО устраивает заседания, посвященные проблемам истории искусства советского актера и образу героя-современника. Были заслушаны доклады о героях пьесы «Шторм» и о созданном народным артистом СССР В. Качаловым образе Вершинина в «Бронепоезде».
27 декабря состоится второй вечер на тему «Образ героя-современника» в спектаклях «Виринея» (Виринея — Е. Алексеева, Павел — Б. Щукин), «Бронепоезд» (Пеклеванов — Н. Хмелев), «Барсуки» (Антон — Б. Щукин) и «Блокада» (Железный комиссар — В. Качалов).
Этой же теме были посвящены два вечера в Доме актера. В исполнении артистов Малого театра, МХАТ СССР им. Горького, театров им. Вахтангова и Ленинского комсомола были показаны сцены из спектаклей «Любовь Яровая», «Человек с ружьем», «Кремлевские куранты», «Слава», «Платон Кречет», «Бронепоезд», «Виринея», «Парень из нашего города».
27 декабря 1946 г.
Москва.
М. Г.{454}!
Вчера вечером был М. Бажан. Взял пьесу «Главный инженер»{455}для чтения и, смеясь, сказал, узнав, что я в течение полутора месяцев не могу добиться какого-либо мнения от Комитета по делам искусств:
— Вы что же мне нелегальную литературу предлагаете.
Тамара начала говорить о косности и плохом отношении ко мне. Бажан говорил, — как и все, — что надо «проталкивать». И, — как все, — он не понимает: как это я не умею «проталкивать». «Ходить», «дожидаться приема» и так далее. Я, к сожалению, не мог подыскать убедительных слов, — да их и, действительно, нету, — что я «не могу». Вчера пришел, например, в Союз писателей. Помещение выскоблено, начищено, двери обиты клеенкой, а такое впечатление, что сердца у всех здесь обиты клеенкой, хотя знаю, что это не так и есть хорошие люди, но — канцелярия есть канцелярия. Особенно Бажана возмутило, что я не протестую — «Бронепоезд» к представлению запрещен, и в течение двух месяцев Комитет по делам искусств не дает разрешения на пьесу, которую я опять переделал и выправил…
— Вам надо смыть с себя это грязное пятно… — говорил он, сняв очки, отчего глаза его казались усталыми.