Зеленая мартышка - Галкина Наталья Всеволодовна 44 стр.


Никакого выражения не промелькнуло на холодном холеном лице его, разве что трижды он ненадолго останавливался перед экспонатами, зацепившими его внимание, — в облаке тягостного молчания, отрешенный, идолоподобный, инопланетный ревизор. Братья переглянулись, ведущий пожал плечами, благо шел за гостем, однако в овальном зеркале был пойман непроницаемым взором.

— Н-ну хорошо, — сказал, завершив обход и усевшись в кресло-корыто гость-bis. — Я покупаю у вас напольные часы с неполным боем, пакетную табакерку с мартышкой, портрет с красным плащом и голышек с верхней полки шкафа.

— Покупаете? — спросил, опешив, ведущий.

— Прямо сейчас, за евро или за доллары. Только позвоню шоферу, чтобы нес с охранником часы.

— Мы ничего не продаем.

— Как это не продаете, если я покупаю? — неподдельное удивление озарило лицо гостя.

Их бессмысленный полилог длился минут десять, после чего гость, побледнев от ярости, собрался уходить.

— То, что я хочу, — сказал он, частично утеряв дикцию, — должно стать моим. Вы напрасно так вели себя со мной, и вам еще предстоит в этом убедиться.

— С нас бы хватило и одного чокнутого, — сказал ведомый, заперев дверь. — Для чего судьба послала нам двоих?

— Может, их было двое потому, что и нас двое?

— Нет, нет! Какая связь, Иосиф? Нас не так двое.

Длилась пауза, в которой они, чтобы успокоиться, привинчивали легчайшие струбцины, фиксируя подклеенные фрагменты барочных рам.

Потом один из братьев сказал;

— Их потому было двое, что беда никогда не приходит одна.

Век был елизаветинский; их нравы были не то, что наши нравы; ну, и поэты тоже, и климат, и даже овощи. Все было иное. Сама погода, холод и жара летом и зимой были, надо полагать, совсем иного градуса. Закаты казались красней; рассветы аврористее и белее. Наших сумерек, межвременья, медленно и скучно скудеющего света не было и в помине. Дождь или лил ливмя, или уж совсем не шел.

Он постоянно носил с собой отломившийся от злаченой рамы краденый завиток с бутоном и листком. «Я закажу ее портрет, подросшей, с чародейской Брюсовой заколкой в волосах». Неотступно глядящая на него или сквозь него отроковица, принцесса Грёза, преследовала его во снах наяву. Прежде он не знал, что такие сны существуют. Зимний петербургский всепроникающий сырой холод словно раздувал сердечный жар, подцепленную внезапно (некстати) любовную горячку.

На самом деле она уже подросла, а портрет, заказанный им в мечтах, уже был почти написан.

На очередной куртаг наоборот он явился, нарушая правила (такие ослушники встречались, императрица не наказывала их, разве изволила пальчиком погрозить), в женском костюме, надев, впрочем, мужскую треуголку, держа перед собою изготовленную доппельмейстером маску с мужским лицом (к случаю он даже усики на маску наклеил). Елизавета Петровна улыбнулась ему милостиво, демонстративно достала свою любимую пакетную табакерку с зеленой мартышкою, открыла ее, протянула девице де Бомон, приказывая взором забрать записку. А девица, открыв рот и опустив маску, воззрилась куда-то вдаль, неучтиво не замечая жеста государыни. По счастью, в эту минуту залу пересекла великая княгиня, отвлекшая внимание Елисавет от неприятного невнимания француженки, царица двинулась к жене будущего императора — похвалить за простой, но на редкость занятный наряд, не напудренные, завязанные лисьим хвостом волосы да заодно налепить на личико будущей Екатерины Великой несколько мушек.

А появившаяся в глубине залы, отраженная зеркалами, девочка-девушка без маски заметила замершего д’Эона, завороженного ее появлением, точно ликом Горгоны.

Красную длинноносую маску Тартальи девушка держала в левой руке, жемчужно-серое платье под крыльями алого плаща, она похожа была на свой детский портрет, он приблизился к ней настолько, что увидел ее отрисованный помадой девичий рот, пудру мильфлёр на волосах; конечно же, прическу украшала заколка, те же камни, что в серьгах, тускло-зеленые влтавины, рыжеватые гранаты, мелкие он не разглядел, то ли бриллиантовая, то ли жемчужная крошка, она повернулась спиной, уходила, он бросился за ней, люди мешали ему бежать быстро, не только люди, но и женская одежда, если бы не чертовы юбки и не проклятые ряженые, он бы ее догнал.

Когда он выбежал за алым плащом в ночь, его ослепила белая мгла метели.

То ли она села в карету молниеносно, кучер из Брюсовой челяди, кони заговоренные, то ли попал он в некий зазор времени, остановившегося, провалившего в темное ущелье свое четверть часа, но никаких карет в перспективах ближайших улиц замечено им не было; тут померещилось ему, что она убежала по садовой дорожке, точно Сандрильона, — он побежал следом.

Преследуя видение свое, д’Эон вскорости оказался возле избушки, забор полусломан, кусты заснежены, за одну из веток — с шипами? — зацепился обрывок красного шелка, что посчитал он доказательством ее пребывания. Однако тишина тут царила, место казалось необитаемым, дверь избушки заколоченной. Где-то поблизости возопил невидимый кот, тявкнул пес, каркнула ворона, стихло все.

Ночью начался у него жар, он заболел, проболел довольно долго. Поправившись, решил он вернуться, проверить затерянный в снегах домишко. Придя, увидел он на месте заколоченного домика недостроенный каменный особняк. В окне первого этажа горел свет, он стучал в дверь, вышел заспанный человек с фонарем, он спрашивал на ломаном русском языке, тут ли живет барышня Фермор, разумеется, ни сном ни духом, дверь захлопнулась, кусты, на одном из которых явственно видел он обрывок алого плаща, отсутствовали. Город сыграл с ним в свою игру, в которую вовлекал потом не единожды.

Что до Сары Фермор, то в ночь после бала она улыбалась, вынимая из волос заколку с чешскими влтавинами руки пражского ювелира, ей было лестно, что произвела она такое впечатление на молодого человека, coup de foudre, любовная молния, стрела Купидона, с первого взгляда, — в ту минуту по законам куртага наоборот она точно знала, что пред ней юноша в женском платье. Она легла, уснула с улыбкою, под утро поднялась выспавшейся, веселой, не успев одеться, отыскала в библиотеке томик Шекспира, чтобы перечитать «Ромео и Джульетту», открыла пьесу на строке: «Ей нет еще четырнадцати лет» — и отложила чтение до вечера.

Долгие годы она не расставалась с этим томиком, но чтение откладывалось постоянно, с причинами ли, беспричинно ли; на исходе жизни ей нравилось, чтобы книга была у нее под рукой, когда она, сидя у окна дома в Вышгороде, на холме Тоомпеа, смотрела на пруд Шнелли, неважно, на его лодки ли малых голландцев летом, на брейгелевских ли конькобежцев зимою. Всякий раз книга открывалась на одной и той же странице, она начинала читать, ей мешали слезы, муж считал ее истеричной и был неправ. Оторвавшись от текста, она смотрела на замок, на башни, Балтийского вокзала тогда в помине не было, не было за ним и знаменитого приюта Хейнрихсена для заснувших летаргическим сном. Иногда спросонок, глядя на кроткий пруд Шнелли, вспоминала она страшные половинки пруда в Глинках. Чтобы успокоиться, Сара поднимала глаза на Ревельские ведуты. Толстая башня казалась ей сестрой Сухаревой.

— Ты прочитал книжку, которую нам подарили, где мы с тобой в рассказе «Алое пальто» в роли персонажей, двух слегка чокнутых, но симпатичных близнецов-антикваров в нитяных белых перчатках?

— Странно про себя читать, будто во сне в старинное зеркало смотришься, видишь себя, понимаешь, что это ты, а не узнаешь.

— Мне другое странно, — задумчиво произнес ведущий близнец, — автор в гостях у нас не бывал, откуда бы знать про украшение нашего собрания — портрете девушки в алом плаще?

— Там не плащ, а пальто. Надо же, я не заметил, — сказал ведомый.

— Забавно, — сказал Лузин, — вот ты мне читаешь про алый плащ, а я вспоминаю про красную свитку.

— Одежда, — глубокомысленно произнес Шарабан, закрывая книгу.

Раскачавшись, встав на колеса или полозья, пробуждалось кочевье. Императрицу охватывало стремленье к перемене мест.

Придворные, весь двор, претерпевали превращение в ищущую пастбищ чувств и ощущений киргиз-кайсацкую орду, над которой в одном из назывных небес витало созвездие Монгола с семизвездной сыромятною плетью. Кочевали: сотни платьев, старинные сундуки, бедные сервизы, мебель (особенно не везло, то есть везло, одной любимой елизаветинской кровати, оседлый сей предмет постоянно таскали то туда, то сюда, точно лодку на волоке), повара, кравчие, мундшенки, фрейлины, фавориты, а в худшем случае — Сенат, казначейство, правительственные учреждения.

— «Она беспрестанно путешествует, — читал Шарабан, — и это походит на стихийное бедствие: в Москву из Петербурга следом за нею отправляется большая часть жителей. Для одного из «великих переселений» из Петербурга в Москву (что там Радищев с его возком спальным!) понадобилось девятнадцать тысяч лошадей. Улицы Петербурга успели порасти травой, прежде чем Елизавета, объехав чуть не пол-России, вернулась в столицу».

Травой забвенья поросли мостовые Санкт-Петербурга, пустыри, пустоши, аллеи, палисадники, обочины, заборы, потребовалось время, его звенящие посверком молний серпы с косами, сотни тысяч шагов, чтобы свести траву забвенья на нет, вернуть город из полудремы в полубодрствование.

Один из дворцов, возведенный осенью на неудачном месте над крещатиком подземных скрытых рек, был так сыр, что стоило затопить в нем печь, зажечь свечи, задышать, — как наполнялись комнаты белесым маревом тумана, в коем плавали, подобные призракам, чихая и кашляя, придворные с императрицей во главе.

Жена наследника престола, бывшая малютка Фике, будущая Екатерина Великая, ненавидела шемаханское кочевье. В дороге ее преследовали неудачи, мучили насморк с мигренью, угри, колики, она подворачивала ногу, на ее любимую фарфоровую блохоловку падал тяжеленный бронзовый подсвечник, острым осколком фарфора она умудрилась пораниться, а мерзкая сиропообразная жидкость, полная дохлых блох, пролилась на любимое неглиже, испортив его непоправимо.

Географическая челядь оказывалась то в намоленном Тихвине, то в поместье Стенбоков под Ревелем, то в Вышнем Волочке, то в Рогервике с Екатериненталем, то в Гостилицах, что говорить об Ораниенбауме с Петергофом, дела дачные; особо романтичен был переезд в Москву на тридцатиградусном рождественском морозе. Странно, что при такой тяге к пересечению широт и долгот нашего общего глобуса Елисавет отказывалась верить утверждению кучерской науки географии об островном размещении Англии, даже гневалась, упорствующих поучая: не является островом английское государство, сие несолидно, этого не может быть, потому что этого не может быть никогда.

— Не приведи вас Бог, — инструктировал д’Эона Воронцов, — обмолвиться перед императрицей, что Англия — остров, вы навлечете на себя немилость, неприязнь государыни опасна.

Инструкции Воронцова сводились к тому, чтобы правильно понимать циркумстанции, не соблазняясь ряженой, внешней их стороной.

Вам кажется, что вы знаете императрицу, говорил он, вы очарованы ею. Ее ласковый взор и медовые речи с первой встречи вас пленили. Человек не должен позволять своим чувствам главенствовать, сердце и вообще-то плохой советчик, а в политических делах и вовсе никудышный, вам должно уповать на холодный рассудок. Под внешней милотой да приветливостью императрицы кроются совсем иные черты; если вы не успели застегнуться на все пуговицы и зашнуровать кирасу, внимательный взор этой женщины скользнет под одежду, разденет вас догола, точно скальпель, рассечет вашу грудь, а когда вы спохватитесь, будет поздно, вас анатомировали, просмотрели насквозь, погадали по вашим внутренностям, обыскали вашу душу. Кротость и доброта — привычная маска Елизаветы, прелестный лак, удачный грим, поскребите верхний слой, — и под беленьким проступит черненькое, под поддельным лицом проступит истинное.

У вас во Франции, да и во всей Европе, нашу государыню почитают за особу великодушную; да, будучи коронованной, она поклялась на иконе Николая Чудотворца, что никто не будет казнен во время ее царствования. Да, она издала указ, запрещающий пытать беременных, больных, детей и стариков, — с чего бы это вы побледнели? Разумеется, голов при ней не отрубили ни одной, это правда; но две тысячи языков, две тысячи пар ушей поотрезали, добавьте к этому выколотые глаза и вырванные ноздри — бухгалтерия елизаветинской действительности предстанет пред вами в истинном свете. Вы ведь знаете историю Евдокии Лопухиной? Возможно, некоторые незначительные провинности по отношению к государыне можно было поставить ей в вину. Но главная ее вина была в том, что она была счастливой соперницей царицы, да к тому же покрасивей ее и помоложе, стоило ли это того, чтобы была она бита кнутом жесточайшим образом, а потом ей вырвали язык? Губернаторы наших провинций не убивают своих врагов, друг мой, они их вешают на деревья за руки или за ноги, и те умирают сами по себе; впрочем, иногда, прибив их к дощатому невеликому плотику, пускают они их в плавание по рекам, пересекающим наши степи.

Государыня наша суеверна, суесловна, то полна молитвенного жара, то недоверчивей атеистки; хотя ей случается часами стаивать на коленях пред иконой Божией Матери, испрашивая совета: где искать нового возлюбленного? в каком полку обретет она на сегодня любовника? будут ли то преображенцы, измайловцы, семеновцы, калмыки или казаки? кто разделит с ней очередную полночь в кочевой ее кибитке? Чтобы понять эту кровосмесительную помесь фальши и правды, эту беспримерную амальгаму религиозности и жестокости, надо вспомнить, надо полагать, вашего Людовика Одиннадцатого, который опускался на колени перед амулетами или идольчиками, и перебирал висящие на полях его шляпы свинцовые бирюльки, чтобы вычислить, точно на адских четках, к какой именно пытке приговорит он очередного осужденного.

Назад Дальше