Чем могла бы очаровать проезжего Черная Грязь, история умалчивает.
Дав девице де Бомон возможность рассмотреть диковинные изделия свои, он спросил;
— Итак, малютка, на чем вы остановились?
— Мне хотелось бы вот такую маску на длинной ручке, и чтобы лицо было мое, но мужское, то есть, юноши вроде моего брата, это будет куртаг со сменой пола, даже если я не найду мужского платья, накидка, треуголка и маска должны быть не девичьи.
Он кивнул.
— Как вы это сделаете? Будете ли снимать с меня восковую маску?
Доппельмейстера такое предположение рассмешило; снимать маску? как с усопшего? да есть ли сходство у маски с лицом? (вопрос показался д’Эону странным); нет, всего-навсего несколько набросков, анфас, в профиль, труакар.
— Я хорошо запоминаю лица, — сказал он.
Сделав наброски, кукольник подошел поближе, внимательно вгляделся, провел рукою по щеке д’Эона, по серединной линии носа, от переносицы до кончика, мгновенные неожиданные прикосновения, не сдержавшись, д’Эон слегка отпрянул, тут, с недоумением подняв бровь, доппельмейстер вгляделся в него, усмехнулся.
— Не сделать ли нам две маски, — спросил он, — с легкими различиями, и брата, и сестру? Нет, не беспокойтесь, это не будет стоить в два раза дороже, просто меня заинтересовал бы подобный заказ как некий курьез.
Конечно же, новодельный царский Петербург, истинное дитя восемнадцатого века, бредил Москвою, то есть, средневековым градом, бредил Европой, карнавалом ее».
— Надо же! — воскликнул Лузин. — Как мне в голову раньше не пришло! Все — как их, бишь? — дизвитьемисты должны в Петербург съехаться, дабы тут жить.
— Кстати, — заметил Шарабан. — может, мы с тридцатых годов двадцатого до начала двадцать первого века, отмежевываясь от осьмнадцатого, вот как раз назад в средневековье и отстраиваемся? Спальный район, аки медиевистский хлев придорожный, центр с замками-дворцами, вокруг всякая шваль — предместье. Нынче воры-нувориши прут центростремительно в центр, в замок феодала, в градец кралове, норовя остальных, ремесленников, подчиненных, обслугу, вымести центробежно за ров крепостной.
— Да пропади оно всё, — сказал Лузин, — читай дальше!
— «Но что-то было в елизаветинском маскараде, — продолжал Шарабан, — нарочитое, ненастоящее, подобное смотру. Карнавального веселья средневековья с его свободой космической не получалось, седьмая вода на киселе. Тот, старый, тамошний карнавал, выплеснутый на улицу, поверх барьеров сословных, имущественных, служебных, семейных и возрастных барьеров пел, плясал, фамильярничал, жил миром наизнанку, профанировал; здешний был — дворцовое мероприятие.
Балы и маскарады устраивались два или три раза в неделю, третьим или четвертым, по обыкновению, являлся воскресный куртаг наоборот, от которого д’Эон уставал особо, изображая девицу в треуголке юноши. Мужчины терпеть не могли придуманные государыней превращения, они были уродливы и нелепы в юбках на китовом усе и в высоких париках. Большая часть дам превращалась в маленьких невзрачных мальчишек. Хорошела только императрица, высокая, с легкой полнотою, мужской костюм ей шел, красивые ноги она с удовольствием показывала, плясала великолепно, особенно удавался ей менуэт. На каждом машкераде непременно кто-нибудь наряжен был арлекином, то была скользящая роль, переходящий приз для мучеников, коим осточертели фижмы; чаще всего арлекином оказывались природные комики вроде Льва Нарышкина, но иногда в этой роли пребывали влюбленный Репнин, очаровательный Салтыков или фаворит-временщик. Наряжаться каким-либо роковым, мифическим, театральным, библейским, литературным героем, особенно магом либо чародеем, возбранялось: императрица панически боялась чар и колдовства».
— Одна из моих кузин, — заметил Шарабан, прерывая чтение, — устраивала на дому со своими филологическими однокурсниками бал-вагабонд.
Бесчисленные кузины Шарабана были такими же привычными разговорными персонажами, как его шарабан, а также третьи тетушки с шестыми невестками Сплюшки.
— Что такое, блин, бал-вагабонд? — спросил Лузин.
— Бал бродяг, калька с французского. В некотором смысле тоже куртаг наизнанку. Моя кузина, равно как ее приятели с подружками, представляла собой дитя избалованное из интеллигентной семьи советского пошиба. Родители, артисты, юристы, врачи, профессура разнообразная, и представить себе не могли, какие вечеринки закатывают их детки, выросшие в ленинградско-петербургских квартирах с антикварной мебелью, начитанные, воспитанные, натасканные на всё, что — культура. На бал-вагабонд следовало прибыть в старье, драном, мятом, траченном молью. Сидели на полу, вместо скатерти стелили газеты, закусывали из консервных банок (высший шик — руками; кильки, например, или выскальзывавшие из пальцев маринованные грибочки), пили из граненых стаканов, предпочтительнее из горла, курили всякую дрянь, вроде «Беломора». «Махорочных», «Астры». Пили дешевое пиво, водку, вина для голытьбы. Анекдоты травили дубовые, попохабнее и с матерком. Пластинки крутили — чем пошлее, тем лучше, танцевали, кривлялись, что ж ты к моему хахалю прижимаешься, жопа ты этакая, да оставь ты ее, хай прижимается, я внимания не обращаю, у меня сегодня душа не стоит. Полная имитация пролетарского веселья.
— А само веселье? — спросил Лузин.
— По молодости, под парами дешевого вина, любуясь своими выходками, пародируя низшее сословие, отрываясь без правил, — и веселились, конечно. Но насколько я могу судить, а меня несколько раз приглашали, не без фальши, не без подделки. Но сами были зрители, сами актеры, импровизировали сиюминутно. Одна из девиц в подпитии забралась в ванную, разделась догола, выкрасилась зеленой гуашью, вышла руки в боки, голая, зеленая, сказала: «Ква!» — сорвала аплодисменты, убыла под душ. В те времена даже слова «стриптиз» никто не знал, великой смелости был демарш.
— В «бутылочку» играли?
— В фанты. «Что сделать этому фанту?» — «Куковать на шкафу десять минут…» Анашу курили. Кокаин нюхали. Один раз отвару мухоморного для глюк напились.
— Вот уж декадентские увеселения, а не пролетарские.
— Почему декадентские? Детсадовская поддельная «малина». Между прочим, певали «Мурку», «С одесского кичмана», «Мама, я жулика люблю», жестокие романсы, блатарские, «Мою лилипуточку», «Я гимназистка шестого класса, пью денатурку заместо кваса».
— Лучше с пролетарскими девочками, — заметил неизвестно почему рассердившийся Лузин, — в темном углу за вешалкой трахаться, чем пить мухоморный отвар с балованными инфантильными студентами и петь про лилипуточку.
— Дело вкуса, — ответил Шарабан, протер очки, собрался было читать, но начал с комментария, — черт, да тут выдраны три страницы! «…И если прежде пили олуй, квас, варенуху, Петр Великий ввел моду на венгерские вина. А при Елисавет пошло в ход шампанское, привезенное из Парижа французским посланником маркизом де ла Шетарди. Сама же кухня, быстро впитывавшая искусство французских поваров, развернулась в многосложные лукулловы пиры, устрашающие разнообразием блюд; нет ничего удивительного в том, что состояние печени императрицы оставляло желать лучшего. Ужинный стол на пятьдесят кувертов, к примеру, состоял из восьмидесяти блюд, мы не станем перечислять их, дабы не вредить здоровью читателя.
Хотя стоило бы упомянуть о рыбных блюдах, изготовленных и поданных так, что гость не подозревал, что ест рыбу, принимая ее то за оленину, то за дичь, то за свинину, то за баранину; об ухе из аршинных стерлядей и кронштадтских ершей; о гусиной печенке, которой искусные повара, размачивая ее в меду да молоке, придавали размеры, почти невероятные, — впрочем, и свиную печень увеличивали до колоссальных габаритов, откармливая свинью грецкими орехами с винными ягодами, а перед тем, как убить, поили допьяна лучшим венгерским вином. Особо любимым стало древнеримское блюдо «Porcus trajanus», где полсвиньи сварено, полсвиньи зажарено, а подана инсталляция со свинским троянским конем на огромном блюдище. Но и этот изыск был день вчерашний по сравнению с начинаниями одного графа, выкармливавшего индеек на трюфелях, отпаивающего сливками телят, коих держал он в люльках, точно новорожденных младенцев. Или с затеями другого графа, евшего ананасы не токмо сырыми да вареными, но и квашеными: ананасы рубили в кадушках, дабы сделать из них потом щи или борщ.
Лучше было бы не вспоминать подробностей безумных пианств российских меню осьмнадцатого столетия, но они наплывают, как сны Гаргантюа: лосиные губы, разварные лапы медведя, щеки селедок, жареная рысь, томленные в меду и в масле кукушки, налимьи молоки; говяжьи глаза в соусе, именуемом «Поутру проснувшись», яйца с мозгами под названием «Философ», гусь в обуви, крем жирный девичий, стерляжий присол, каша из сёмги, хвосты телячьи по-татарски, четыре антрме и тридцать два ордевра. А если увидишь, что приносят тебе гречневую кашу, не обольщайся: она сварена в соку рябчиков и с рокфором». Дальше опять вырвана страница, а я от всего этого устал.
— И я устал, — сказал Лузин, — пошли в пивбар, снетков хочу.
— Фри на тебя, — отвечал Шарабан, — а также рапе и шуази. Пойдем посидим с пеной у рта.
Он закрыл инкунабулу, выпала закладка, подняв ее, Лузин в свою очередь огласил набранный петитом текст:
«Пребывание в Санкт-Петербурге должно было бы приравниваться к появившемуся два столетия спустя понятию «год за три плюс северные», применявшемуся к жизни в Заполярье. Что-то происходило со временем на невских берегах. Белые ночи, темные дни, безразмерные сутки. Зима, младшая сестра арктической бессменной. Когда он выбежал за алым плащом в ночь, его ослепила белая мгла метели».
Одна из самых интересных тем бытия — тема взаимоотношений человека с вещами. Странно, что не было такого жанра, скажем, в живописи, — как «человек и предмет» (подобного «художнику и модели»); впрочем, он, конечно, существовал, но словами не названный, тут могли бы мы вспомнить волшебного Вермеера Дельфтского, его «Чтицу», «Географа», «Девушку с жемчужной сережкой». А опушенные планеты персиков серовской «Девушки с персиками»? А веера моделей Ренуара, Гойи, Левицкого, японских мастеров?
Вещи плавают в воздухе, окружая людей. Открой любой шкаф; скелет ли вывалится из него? невыброшенные, оставленные про запас на всякий случай, старые одежки с уксусным запахом бедности, с шорохом бессмертников прошлого? новенькие, с иголочки, так и оставшиеся отчужденными трофеи покупательского угара? в сущности, все они — мелкие скелетики, слепки былого неосуществившегося бытия.
Антикварные вещи наших братьев-близнецов не представлялись им предметами. То были их дети, их животные, отреставрированное своеручно время с их отпечатками пальцев, их личный театр с неувядаемыми декорациями, разом сад и гербарий; а поскольку все породы древесные встречались в наборной фанеровке или в основной конструкции бюро, кресел, кабинетов, туалетов, каминных ширм, колонн-подставок под скульптуры и вазы, рам и шкафов, — волшебный бор, Бирнамский лес, лес сирени, Спящей Красавицы, вишневый сад, дубрава, березовая роща.
Они любили ставить стрелки часов, каминных, напольных, настенных, судовых, так, чтобы одни отставали, а другие спешили: чтоб слушать их бой поочередно. А в конце трио (некоторый разнобой вносили часы, некогда починенные заезжим молодым москвичом по фамилии Капица, бившие в половине двенадцатого раз, в двенадцать раз, в полпервого раз, в час раз и раз в полвторого); слушая часовую музыку, близнецы улыбались.
Когда каминные часы трио пробили шесть, раздался звонок в дверь, явился второй незваный гость.
— Ты заметил, Иосиф, что он пришел в шесть? — спрашивал потом (не единожды) ведомый близнец ведущего.
— Яков, я заметил!
У них еще теплилась слабая надежда найти в коллекционере из новых собеседника или ученика, но сильно поколебленная первым визитом. Второй визитер развеял эти бредни окончательно.
В некотором смысле он был неполным двойником первого, доппель с поправкой, лимузин его тоже был черен, охранник оставлен на лестнице подпирать дверь, и костюмчик неотразимый по цвету совпадал, темно-синяя униформа дресс-кода; впрочем, вместо галстука носил он немыслимой расцветки шейный платок, не платиновый перстень играл в кастет на его убедительной конкретной руке, но тяжелое кольцо с изумрудом. На голове вошедшего почему-то красовалась феска с кисточкой, хотя никаких следов ни малейшего вероисповедания либо национальной принадлежности не запечатлелось ни в физиономии его, ни в повадках. Может быть, головной убор служил вещдоком мимолетного порыва неясной этиологии или свидетельствовал о посещении винтажных рядов блошиного рынка любой страны.
Быстро, по-хозяйски, обошел он уверенной поступью всю квартиру, начиная с кухни (служившей братьям реставрационной мастерской), закончив антресолями.