…Прокуратор был хмур, а пепельные рассветные тени сообщали его лицу дополнительную мрачность. «Ты что это тут понаписал? — возгласил он сиплым кавалерийским басом, тыкая в моем направлении листком рапорта, брезгливо придерживаемым за уголок. — Суда и отставки ему, видите ли, захотелось! А блевотину, которую ты тут развел, стало быть, я должен прибирать? Или, может, Александр Македонский? Писатель хренов!.. Аналитик, мать твою… перемать… в крестовину — в Бога — в душу…» На этом месте я мысленно перевел дух и, потупя очи, стал терпеливо ждать неизбежного теперь финала: «Искупишь работой!»
— …В общем так, трибун: забери свою писанину — с глаз моих долой; нехрена сопли по столу размазывать — искупишь работой. А теперь давай к делу. Что у тебя там по операции «Рыба»? Что дело — дрянь, это я уже понял из твоей писульки; давай излагай конкретные соображения.
Итак, прокуратор нынче в ипостаси «Отец-командир», что весьма отрадно. Ипостась, любимая, кстати, и самим прокуратором — как не требующая особого искусства перевоплощения.
— Насколько я понимаю, трибун, от меня требуется найти способ освободить твоего Иешуа; это будет, конечно, нелегко, но…
— Совсем напротив, Игемон; вам следует утвердить тот смертный приговор, который наверняка вынесет ему Синедрион. Важно лишь, чтобы они не убили его сами, а передали для совершения казни в наши руки.
— Как!? Я не ослышался, трибун? Я, конечно, солдат, а не контрразведчик, и могу не понимать каких-то тонкостей твоего ремесла, но все-таки… Этот Иешуа — ключевой агент в стратегической операции, влияющей на судьбы Империи; ты сам мне говорил, что замены ему нет и не предвидится. Это же… ну вроде как господствующая высота; а господствующую высоту положено удерживать любыми средствами, не считаясь с потерями. Так или нет?
— В принципе, да. Но все дело в том, что Иешуа нельзя так вот в лоб назвать «моим агентом»…
— То есть как это — нельзя? — «Отец-командир» исчез, будто его и не было никогда. А передо мною воздвигся подернутый изморозью гранитный истукан, «Государственный чиновник третьего класса. VIII в. от осн. Рима, неизв. автор». — Извольте объясниться, трибун. Правильно ли я вас понял, что на протяжении двух с лишним лет вы финансировали из казенных средств неподконтрольную вам подрывную организацию?
— Никак нет, Игемон. Вся деятельность Назареянина и его секты находилась под полным нашим контролем — и чрезвычайно эффективным. Главное же наше достижение — то, что Назареянин до сих пор об этом контроле не подозревает и полагает, будто он абсолютно свободен в своих словах и поступках. Я, Игемон, имел в виду лишь то, что к нему нельзя предъявлять такие же требования, как к кадровому сотруднику разведки, прошедшему соответствующую подготовку. Беда в том, что в последние дни Иешуа пережил столь сильный психологический криз, что это сделало его непригодным для дальнейшего использования в роли религиозного лидера: он вознамерился добровольно погибнуть, приняв на себя все грехи мира — ни больше, ни меньше. В связи с этим возник следующий план завершения операции…
Прокуратор слушал не перебивая, а когда я закончил — воззрился на меня в тяжком изумлении.
— Ты что, трибун, шутки пришел сюда шутить? Или не проспался после вчерашнего? Чтобы покойник ожил на третьи сутки после погребения и принялся разгуливать средь бела дня, ведя назидательные беседы, — да кто же в такую хрень может поверить? Конечно, евреи — народ темный и суеверный до крайности, но это уж даже для них чересчур. Да и по технике эта твоя подмена… Представь-ка себе, что Каиафе пришло в голову посетить место казни (а ведь с этого извращенца станется!) и присмотреться к лицу распятого. Ты соображаешь, каких масштабов скандал возникнет? Это не говоря уже о том, что все учение этого твоего пацифиста отныне и навеки будет скомпрометировано насмерть…
— Это предусмотрено планом, Игемон, — пытался возражать я, в душе, однако, сознавая, что он прав; тем более, что все эти соображения (а также множество других) я сам этой ночью приводил Фабрицию. Беда в том, что выбирать нам просто не из чего, а вот этого-то прокуратор, к сожалению, пока не уяснил.
— А теперь послушай меня внимательно, трибун, — промолвил Пилат ровным глуховатым голосом, и я внутренне подобрался: в этой ипостаси прокуратор являлся нечасто, а только она и давала представление о том, сколь опасен может быть этот человек.
Твой хитрый замысел на самом деле просвечивает насквозь. У тебя недавно приключился крупный провал (в Галилее, кажется, я не путаю?), и, чтобы его прикрыть, ты нуждаешься в крупном же успехе. Фортуна, однако, повернулась к тебе задницей: следует предательство Иуды, и ты теряешь еще и Назареянина; правда, в последний момент удалось предотвратить его ликвидацию — тут честь тебе и хвала. «Отмыть» живого Назареянина на самом деле можно, но это тяжелая, кропотливая, а главное, — медленная работа, тебе же необходим быстрый успех. Вот тут-то в твою умную голову и приходит идея — выдать нужду за добродетель: Иешуа, видите ли, повредился умом и все равно ни на что больше не годен, так что это даже вроде как хорошо, что он арестован. А мы теперь по-хитрому выведем его из игры, устроив напоследок грандиозный спектакль — так сказать, по мотивам его проповедей — да такой, что его секта разом процветет, даже лучше, чем при живом лидере. Одним словом: р-р-раз — и в дамки! Правильно я говорю?
Так вот, трибун: план твой я не одобряю, а в помешательство Назареянина — просто не верю. Вся твоя затея — это чистейшей воды авантюра, да к тому же техническая ее сторона подготовлена через пень-колоду. За каким дьяволом ты лезешь на рожон? Я уже один раз сказал и еще раз повторю: с твоими провалами мне все ясно, работай дальше и не дергайся; как я буду тебя отмывать перед начальством — это мои проблемы, а не твои. Кстати, об отмывке: не забудь, что именно сегодня мы могли бы освободить Назареянина вчистую, не вызывая вообще никаких вопросов, — в соответствии с обычаем пасхального помилования одного из осужденных.
Короче говоря, трибун, диспозиция будет такова. Мы сейчас расстанемся, и дальше ты будешь действовать самостоятельно, безо всяких консультаций со мной. Полагаю, что у тебя хватит здравого смысла сохранить Назареянина и воспользоваться для этого пасхальным помилованием. Я же сейчас сяду играть в поддавки с Синедрионом; они ведь наверняка захотят не только устранить Назареянина, но и перепихнуть саму казнь на меня, а самим остаться чистенькими. Только этот номер у них не пройдет — я в любом случае заставлю их расписаться собственным дерьмом на каждом листе этого протокола. А пока мы с Каиафой будем перепихивать арестанта друг дружке, ты вполне успеешь подготовить толпу на площади перед преторией — так, чтобы при моем вопросе: «Кого отпустить вам?» они кричали: «Иешуа Назареянина!» громко и внятно. У тебя в запасе не меньше трех часов — вечность!
Ну а если толпа заорет другое имя (которое ей сейчас, вполне возможно, нашептывает Каиафа) — это будет означать, что ты не захотел (или не сумел — что несущественно) воспользоваться своим шансом, и тогда я умываю руки. Можешь действовать по любому сценарию — ты начальник, и флаг тебе в руки! Я не могу тебе ничего запретить (ведь никакой операции «Рыба» попросту не существует), а о твоих намерениях ничего не знаю, да и знать не желаю. Сам я, естественно, буду действовать в строжайших рамках закона, беспощадно карая малейшие от него отступления. То, что победителей не судят, — чистая правда. Но если ты и в самом деле угробишь Назареянина или будешь схвачен иудеями за руку при передергивании карт… Тогда, боюсь, тебе предстоит попробовать, как влияет цикута на вкус твоего любимого фалернского; впрочем, ты, как офицер, наверное воспользуешься мечом, не так ли?
Ну что же, прокуратор сделал для меня все, что было в его силах — не произнес магической формулы: «Именем Кесаря, категорически запрещаю…»; дальше все в моих руках. Кстати, все его соображения были весьма по делу, а предлагаемый план с пасхальным помилованием очень неплох. Беда лишь в том, что я — в отличие от Пилата — точно знал: никаким политическим лидером Назареянину больше не быть, это — данность, уже введенная в условия задачи. А посему следует немедленно приступать к реализации Фабрициевого плана — крайне рискованного плана, кто же спорит! — ибо дел с подготовкой еще — начать да кончить.
…Мы с Фабрицием стояли в пустом и загодя оцепленном — так чтобы мышь не проскользнула — крыле претории, прислушиваясь к медленно затихающему реву площади. По тому, с какой четкостью толпа перед этим скандировала «Вар-рав-ва!!», я понял, что был прав: Каиафа дела на самотек не пустил и забивал по шляпку; шансов переломить это «народное волеизъявление» у нас все равно не было никаких. А когда двое солдат себастийской когорты ввели приговоренного, произошла очень странная вещь. Мне показалось, что все солнечные зайчики, наструганные из косого утреннего света на мозаичный пол претории, вдруг сбежались к ногам Иешуа, заключив его в сияющий протуберанец, а наброшенная на его плечи багряница обратилась в сгусток чистого пламени. Впрочем, наваждение это длилось какие-то мгновения и окончилось, стоило мне лишь тряхнуть головой.
Декурион-спецназовец тем временем, положив на табурет узелок с одеждой Назареянина, негромко докладывал: приказ исполнен, провели вдоль всей внешней галереи, дважды. Да, багряницу было видно из толпы хорошо — специально проверяли; себастийцам он тоже успел примелькался как «этот еврей в багрянице»; все готово, можно начинать. Я между тем в упор рассматривал Иешуа и результатом осмотра остался доволен: до него, похоже, дошло наконец, что шутки кончились; умирать придется — здесь и теперь. Пожалуй, мы все-таки сварим с ним кашу. Фабриций, несомненно, прав — это вовсе не религиозный фанатик, да и мортопатией тут тоже не пахнет; лицом своим владеет вполне, но пот-то, ручейками стекающий по вискам, никуда не спрячешь. Конечно, и жара нынче несусветная — вон как сразу спекается кровь, что сочится из-под тернового венка. С венком — явный перебор; черт бы побрал этих себастийцев! Это же их любимое развлечение — замотать еврея, подозреваемого в связях с повстанцами, в кокон из терновых веток и оставить поджариваться на солнышке. Впрочем, может, оно и к лучшему.
И я начал в лоб, без всяких хитрых предварительных ходов. Как ты там говаривал, философ, «Да — да, нет — нет, а что сверх этого, то от Лукавого»? Мы заинтересованы в тебе и в твоей проповеди, а потому предлагаем честную сделку. В караульном помещении сейчас сидит садист-убийца, заслуживший по меньшей мере пять смертных приговоров. Его казнь назначена на послезавтра, но произойдет сейчас; он уже получил лошадиную дозу наркотиков, так что сам не понимает, на каком свете находится, и достиг к тому же полной анестезии. Его сейчас оденут в твой хитон, а затем распнут на кресте с табличкой «Царь Иудейский»; остальные детали тебя не касаются. Тебя же мы выведем отсюда и спрячем — с тем, чтобы ты через три дня явился своим ученикам, а затем и широким народным массам. Мы хотим, чтобы народ уверовал в твою божественную сущность, а авторитет твоего учения стал в Иудее непререкаемым. Тебе же по прошествии некоторого времени придется исчезнуть — ну, скажем, вознестись на небо. Остаток жизни ты, к сожалению, проведешь под чужим именем вдали от Палестины, — например, на Оловянных островах. Ты получишь чистые документы и средства на прожитье, а главное — возможность сочинять новые проповеди и послания, которые мы будем тайно распространять в Палестине среди твоих последователей. Так да или нет?
И когда он сказал: «Нет», я сперва решил, что тот просто требует должных гарантий, и еще успел восхититься его самообладанием — в таком положении люди обычно готовы хвататься хоть за соломинку, хоть за бритвенное лезвие. Я объяснил, что его опасения — а не уберут ли его после «явлений» в целях сохранения секретности? — вполне понятны и оправданы. Гарантией же здесь служат единственно весомые соображения — соображения пользы. Мы крайне заинтересованы в его будущих посланиях и, так сказать, закупаем их на корню. Он ведь не хуже нас понимает, что нынешний состав учеников явно не способен не то что развивать Учение, но хотя бы просто связно изложить его. Без заочного участия Иешуа в деятельности общины она, скорее всего, быстро деградирует, растеряв свой авторитет и влияние, а его замечательное Учение будет просто забыто; нам же это совершенно невыгодно. Таких гарантий ему достаточно?
Выслушавши все это с несомненным вниманием, он вдруг нагнулся, взял узелок со своей одежкой и, ни слова ни говоря, направился к дверям. А у самого выхода обернулся и произнес, обращаясь к Фабрицию (меня он вообще игнорировал), загадочную фразу: «Что делаешь — делай скорее!». И пока я судорожно соображал, что бы эти слова могли означать (ибо события Тайной вечери были, как вы помните, восстановлены нами лишь несколькими днями спустя), он успел выйти к поджидавшим на ступеньках себастийцам. Этого я никак не ожидал, а потому лишь проводил его ошалелым взглядом, буквально впав в прострацию. Клянусь Юпитером, я по сию пору не могу понять, в чем была моя ошибка, ибо решительно никаких изъянов или подвохов сделка эта не содержала!
Это был чистый нокаут. Присев на любезно освобожденный Назареянином табурет, я обратился к Фабрицию с краткой, но прочувствованной речью. Пускай я теперь — покойник, но и центуриону его блистательная затея тоже даром не пройдет. Я напоследок позабочусь, чтобы он закончил свою жизнь начальником погранпоста где-нибудь в приевфратских песках, лавируя между фракциями активных и пассивных педерастов. Тут я заметил, что мои филиппики летят мимо цели, ибо Фабриций вроде бы следит за суетой вновь оживших солнечных зайчиков, но только глаза у него совершенно остановившиеся: центурион работает. А потом он поднял на меня взгляд, будто бы только что проснувшись, и задумчиво произнес: «Черт побери, а ведь это неплохая мысль! И, в любом случае, наш единственный шанс спасти свои шкуры».
— О чем это ты, центурион?
— Простите, экселенц, я думал, вы и так поняли. Я об этой его реплике — он ведь подарил нам блестящую идею.
— Идею?
— Ну конечно: делать все так, как нами задумано, но только без его участия.
— Ну да, совсем как в том еврейском анекдоте насчет похорон без покойника; ты в своем уме, центурион?
— Разумеется. Вам что, никогда не случалось использовать в оперативной работе агентов-имитаторов?
— Имитаторов?! Постой-ка, Фабриций… Но ведь минимально критически настроенные свидетели…
— Да о чем вы говорите, экселенц! Человек, способный поверить в оживление покойника, поверит во что угодно — никуда не денется, а все «критически настроенные» так и так — отрезанный ломоть. Все равно показывать его можно будет лишь тем, кто хочет видеть Учителя воскресшим — по крайней мере поначалу, пока мы не сформируем соответствующее общественное мнение.
В общем, изначально безумная идея Фабриция становилась теперь безумной в квадрате, однако выбирать было не из чего и двигаться в той верше, в которую мы угодили, можно было только вперед — и не оглядываясь. Насчет «все делать так же, как задумано», — это, конечно, не более чем слова: план, конечно же, нуждался в существенных коррективах, причем весьма срочных. Например, все ученики и спутницы Иешуа в тот момент находились под плотным колпаком; мы приняли специальные меры, чтобы никто из них не появился на месте казни и не смог принять участие в захоронении трупов (их должны были сбросить в общую могилу, обработав до неидентифицируемости). Теперь все эти мероприятия потеряли смысл; более того, стало весьма желательным, чтобы они своими глазами увидели труп Учителя.
С другой стороны, нам теперь срочно потребовалась настоящая гробница, причем желательно находящаяся в достаточно уединенном месте. Фабриций незамедлительно нашел Никодима. Не думает ли тот, что кому-нибудь из последователей Иешуа следовало бы позаботиться о достойных похоронах Учителя? Римские власти, насколько известно советнику, собирались сбросить тела всех казненных в ров. Однако прокуратор получил сообщение о том, что тело Иешуа может превратиться в предмет различных махинаций — и учеников, и первосвященников, — а все это может спровоцировать волнения в городе. Поэтому советник уверен — в создавшейся ситуации прокуратор не только не станет возражать, если какой-нибудь уважаемый горожанин пожелает похоронить казненного с соблюдением всех обрядов, но оценит этот шаг как в высшей степени дружественный; сам Игемон хочет приставить к месту захоронения караул — «во избежание»…
Короче говоря, через пару часов эта проблема была решена. Хозяином гробницы оказался хорошо знакомый нам друг и единомышленник Никодима — Иосиф, родом из Аримафеи; он же и отправился к предупрежденному мною Пилату — просить о выдаче тела. Гробница Иосифа оказалась расположенной в достаточно глухом месте, — именно то, что нам было необходимо.
Спустя небольшое время меня разыскали — срочно к Игемону! Готовый к самому худшему, я предстал пред светлыми очами. Выяснилось, что прокуратор пребывает в совершеннейшей ярости по поводу освобождения Вараввы, «сотника» из группировки Элеазара. Или, может, азиатское солнце до того напекло мне голову, что я и впрямь решил отпустить с миром этого террориста? Не нахожу ли я, что цена прикрытия моей комбинации с Назареянином выходит слишком высокой? Я этого не находил, и разъяснил прокуратору, что Одноглазый Симон теперь имеет возможность списать на помилованного сотника все утечки информации, и прошлые, и будущие; так что нам нет нужды пачкать руки — Варавву уберут сами зелоты. Тут только до меня дошло, что в успешности самой моей комбинации Игемону даже в голову не приходит усомниться. Я вышел от него с пустотой в коленках, но с твердой уверенностью: полоса невезения (тьфу-тьфу-тьфу!) кончилась и со следующей раздачи пойдет наша масть.
Тут возникло, правда, и одно дополнительное препятствие, грозящее одним махом обрушить всю нашу изящную конструкцию. План строился в расчете на людей, хотевших видеть Учителя воскресшим; нам следовало лишь помочь им в осуществлении их сознательных или неосознанных желаний. Существовал, однако, один человек, который не задумываясь отдал бы половину оставшейся ему жизни за возможность разоблачить нашу инсценировку. Вы, проконсул, несомненно, поняли, о ком идет речь; ну конечно же, о Демиурге.
Громогласно заявив, что «воскресший Назареянин» — просто-напросто самозванец, экс-апостол Иуда станет в руках Синедриона той самой козырной шестеркой, что прихлопнет нашего туза. Более того: вновь обретя ценность для Синедриона — как ключевой свидетель, — он получит соответствующую охрану. После этого перед ним откроются просто блистательные перспективы: он сможет либо шантажировать нас (сохраняя перед Синедрионом свою легенду раскаявшегося сектанта), либо раскрыться перед иудейскими спецслужбами как бывший римский агент, делом доказавший новым хозяевам свою полезность. Таким образом, наша комбинация имеет условие sine qua non: к моменту «воскресения» Иуда должен быть мертв.
Легко сказать! Ночью мы упустили его из-под наблюдения и вплоть до полудня не объявляли розыска, ибо в рамках первоначального плана он никакой роли играть не мог. Иуда — агент высочайшего класса; даже оставаясь в Иерусалиме, он способен раствориться в этом городе так, что на его поиски уйдет не одна неделя, тогда как в нашем распоряжении — полтора дня и две ночи… Обшарив в течение часа все мыслимые укрытия нашего беглого агента и не обнаружив там никаких его следов, мы пришли к неутешительному выводу: если до послезавтрашнего рассвета Иуда не совершит какой-нибудь крупной ошибки — нам его не найти. Тогда и затевать «воскрешение» совершенно бессмысленно.
Я механически делал пометки на карте города в соответствии с постоянно поступавшими рапортами службы наружного наблюдения (она в последние часы стала работать в режиме «чрезвычайный розыск») — все лучше, чем сидеть сложа руки. Фабриций же тем временем продолжал изучать, в поисках хоть малейшей зацепки, досье Демиурга, и так уже разобранное нами по листику как минимум трижды. И вот, наконец, по прошествии двух часов, проведенных в полном молчании, центурион негромко окликнул меня; оторвавшись от карты, я увидел, что тот протягивает мне два документа — из числа последних.
— Скажите, экселенц, вот рапорт, в котором Иуда сообщает о «предательстве» Иоанна. Здесь на полях есть ваша пометка о том, что ему прямо при контакте были выплачены деньги из секретного фонда — «на ликвидацию последствий возможного предательства». А много ли было этих денег?
— Где-то около четырех сотен динариев; тебе необходима совершенно точная сумма?
— Да нет, как раз не обязательно — важен ее порядок. Дело в том, что, отправляясь с группой захвата в Гефсиманию, Иуда оставил свой денежный ящик в здании Синедриона; мои люди тем временем — я и сам не знаю зачем — заглянули в него. Так вот, в нем было всего восемнадцать монет; интересно, куда делись еще 382 (или сколько их там было)?
— Ну так это же естественно! Помнишь, как Иуда чуть не засыпался с полным ящиком денег, когда община потребовала объяснений? После той истории он стал очень осторожен…