В один из апрельских дней со станции К. выехал легковой автомобильчик ГАЗ-67, а попросту «козел», взяв направление на север, в глубь пустыни. В машине, кроме шофера, ехали доктор Ляхов, возвращавшийся в свою экспедицию после двухнедельной отлучки, и московский студент-энтомолог Бочарников, который по болезни отстал от своих в К. и, случайно познакомившись с доктором, напросился в попутчики — их экспедиции оказались соседями.
На полдороге между колодцами Чотур и Керпели машину захватил дождь. Было три часа дня, но сразу стемнело, как в сумерках. Сильный восточный ветер, дувший уже вторые сутки, бросал в кабину волны холодных дождевых капель, и Ляхов, который сидел рядом с шофером и оказался, таким образом, на наветренной стороне, очень скоро и основательно вымок.
— И это называется пустыня… Безводье, пекло, черт побери… — ворчал Ляхов, кутаясь в коротенький летний плащ. — Какого дьявола вы сняли боковины? Я же предупреждал вас, что снимать боковины рано. Считаете себя старожилом и вечно попадаете впросак со своими прогнозами.
Это замечание относилось к шоферу Мите, с которым у Ляхова произошел крупный спор в К. из-за брезентовых боковин на машине. Митя предсказывал наступление в ближайшие дни настоящей каракумской жары, когда в закрытой машине невозможно будет проехать и километра, и в конце концов настоял на своем и снял боковины.
Борис Иванович Ляхов, худощавый, начинающий лысеть кудрявый блондин с узким и нервным, красноватым от загара лицом, казался старше своих тридцати лет. Он работал в Туркмении всего лишь второй год, но любил изображать из себя бывалого каракумца, щеголял местными словечками и усвоил манеру со всеми и обо всем разговаривать ворчливо-поучительным тоном. Ему казалось, что такой тон придает солидности.
— Я ведь предупреждал, что этот ветер кончится плохо. Всегда надо слушаться, когда говорят, — бубнил он, уткнувшись носом в сырой воротник плаща. — Нелепо, что я был прав и я же первый мокну, как цуцик…
— Садитесь за баранку, Борис Иваныч. Хотите?
— Ладно уж, езжайте, не отвлекайтесь!
— Я не отвлекаюсь…
— И не спорьте никогда, если не знаете.
— А я и не спорю.
— Нынешняя весна в самом деле поразительна обилием влаги! — раздался с заднего сиденья тонкий голос Бочарникова. Студент умиротворял споры Ляхова и Мити тем, что переводил их из житейской плоскости в научную.
— По старому восточному летосчислению, существуют «год барана», «год змеи», «год коня» и так далее, всего двенадцать лет. Нынешний год считается «годом рыбы» и должен быть, следовательно, очень дождлив. Так оно и есть, как видите.
— Мне от этого не легче, — пробормотал Ляхов и, помолчав, добавил угрюмо: — Я не рыба.
Студент, толстый, румяный юноша в лыжном костюме бордового цвета, чем-то смутно раздражал Ляхова. Может быть, своим всезнайством, своей академической деликатностью, от которой Ляхов давно отвык, или тем, что он все время делал какие-то записи в тетрадке и обнаруживал радостный интерес ко всему окружающему, в то время как Ляхову было лень даже просто смотреть по сторонам. Еще в первый день знакомства Ляхов решил, что энтомолог ограничен и недалек, как многие «заучившиеся» молодые люди. Он говорил только о своей профессии и выражался таким напыщенным языком, что Ляхов не мог слушать его без улыбки.
— Небезызвестный Мальпиги, — говорил он, например, с важным видом, — сказал однажды крылатую фразу: «Нет такого растения, нет такого органа на растении, который не был бы способен к восприятию галла…»
Он занимался изучением галлов, странных бородавок на растениях, создаваемых насекомыми, и был убежден в том, что история этих бородавок представляет волнующий интерес для всего человечества. Словом, Ляхову попался на редкость скучный попутчик. Полчаса они вяло беседовали, затем Ляхов начал вздыхать, зевать и наконец решительно замолчал.
Сумеречное небо и бурые от влаги барханы, однообразно убегающие в обе стороны до горизонта, запах бензина, тряска — все это нагоняло сон, и Ляхов действительно вскоре услышал за спиной похрапывание студента. Он и сам бы мог подремать, если б не холод. Внутрь кабины нахлестало воды, и на полу образовалась лужа, поэтому Ляхов сидел в неудобной позе, сгорбившись и упираясь приподнятыми и согнутыми в коленях ногами в стенку кабины. Когда машину встряхивало на ухабе, ноги его соскальзывали и падали в мокрое, и Ляхов брезгливо чертыхался. «Как приедем на место, что-нибудь приму. Водки выпить, что ли, — подумал Ляхов. — Еще пневмонию тут заработаешь».
Мысль о пневмонии напомнила ему о том, что из Ашхабада до сих пор не прислали обещанной партии пенициллина, а железнодорожная К-ская поликлиника делится медикаментами очень скупо, каждую мелочь приходится выпрашивать слезно или со скандалами. Этим выпрашиванием он и занимался все дни своей командировки.
Доктор вспомнил о том, как он приехал в Туркмению, ехал без радости, по воле «распределения», но все же с некоторой надеждой. Он надеялся заняться какой-нибудь областью эпидемиологии, пописывать статьи в «Медицинский журнал» (это звучит солидно: «Д-р Ляхов, Кара-Кумы») и готовить потихоньку диссертацию. Однако бесконечные разъезды, вакцинации, тысячи административных забот так утомляли доктора, что ни на какую научную деятельность не оставалось ни сил, ни времени. И сама жизнь в пустыне оказалась тяжелей, чем он думал. До сих пор большая часть его душевных сил уходила на то, чтобы ежедневно, ежечасно примиряться с пустыней, с ее убогим бытом, неустроенностью, одиночеством.
В Туркмению Ляхов приехал с молодой женой. Она была пианисткой, не бог весть какой, довольно слабенькой пианисткой, но она окончила училище в Москве и намеревалась преподавать. Однако в поселке, где они жили, музыкальной школы не было, а перевестись в Небит-Даг или Красноводск Ляхов не мог. Вероника плохо переносила жару и отсутствие овощей. Ляхову что? Он мог жить на одних консервах и луке. Луку здесь было вдоволь. Но Вероника страдала без картошки (картошку привозили армяне из Баку морским путем, и она была очень дорогая на рынке), и без музыки, и без речки, и, главное, без дела. И вообще она переоценивала себя, когда согласилась отправиться с мужем в пустыню. Полгода назад Вероника уехала в Москву к родителям, и это было похоже на разрыв…
— Вот и шор Керпели, — произнес после долгого молчания Митя.
Машина выбежала на широкое гладкое пространство, похожее на дно обмелевшего озера, — это был солончак, по-местному «шор».
Справа и слева возвышались высокие песчаные гряды. Почва шора была странного розового цвета, окрашенная выходами солей. Эта розовая земля тянулась впереди до самого горизонта, постепенно теряя свой цвет и сливаясь вдали с мглистым сереющим небом.
Через полчаса «газик» остановился возле двух низеньких глинобитных домиков с плоскими крышами. Керпели — обычный пустынный колодец. Все голо вокруг, растительность выбита скотом, который сгоняют сюда на водопой. Домики возле колодца — это своеобразная гостиница пустыни, где ночуют пастухи и путешественники, и под ветхой крышей всегда можно найти кизячное топливо, клочья старых газет, завалявшиеся в мусоре кусочки сахара и одного-двух скорпиончиков, прилепившихся к притолоке.
Сейчас в домиках никого, по-видимому, не было, зато метрах в ста от колодца белело несколько палаток. Грузовик с брезентовым пологом мок под дождем, обмытые крылья его поблескивали. В кабине, обняв руль, спал шофер.
— Мелиораторы с Дарганжика, — сказал Митя и заглянул в кабину. — Хотя парень какой-то незнакомый…
На шум мотора из палаток вышли двое: один — приземистый, бритоголовый, с круглым, опухшим, как бы мешковатым лицом, на котором терялись узкие глазки, узкогубый рот, нос пуговкой и сразу заметны были лишь оттопыренные уши, придававшие лицу выражение настороженности, и другой — худощавый рябой старичок в очках с железной оправой. Человек с оттопыренными ушами оказался начальником мелиоративной партии Петуховым.
— Куда путь держите, дорогие гости? — вежливо спросил он, когда приехавшие вошли в палатку и, сняв с себя мокрые плащи и телогрейки, уселись по-туркменски на кошмы. В палатке сидел еще третий мужчина, смуглый мрачноватый туркмен, и листал какие-то бумаги при свете керосиновой лампы.
Ляхов сказал, что они едут на Ясхан и рассчитывают приехать на место завтра в полдень.
— Боюсь, что не попадете, — сказал Петухов. — Дорога — гроб. Денёк обождать надо.
— Нет, нет! — воскликнул Ляхов. — Это невозможно! Я должен быть именно завтра, и не позже.
— У меня, товарищ, у самого машина стоит за продуктами ехать, и вот не решаюсь. Теперь шор непроезжий, чистое болото.
— Но мы ведь как-то к вам проехали? — сказал студент, вопросительно улыбаясь и мигая красными заспанными глазами.
— Сегодня, товарищ, одно дело, а завтра — совсем другое. К завтрему окончательно развезет. Да вам еще Узбой переезжать, а в Узбое вода. Конечно, дело хозяйское. — Петухов пожал плечами. — Я только предупреждаю по-товарищески.
Ляхов вскочил на ноги, отвернул полог палатки, выставил зачем-то руку под дождь и снова сел на кошму.
— Ну, что будем делать, Митя?
Митя, несмотря на свою молодость, считался одним из лучших каракумских шоферов-следопытов. Он был местный уроженец, бахарденский, и в армии служил здесь же, на иранской границе, и по-туркменски говорил так же хорошо, как по-русски.
Митя поднес ко рту костлявый кулак, кашлянул солидно и сказал:
— Я думаю, Борис Иваныч, в Керпелях все одно ночевать придется. А завтра поглядим.
Бочарников ушел спать в соседнюю палатку, а Митя шепнул Ляхову, что у него есть тут знакомая повариха, и тоже исчез.
В палатке было зябко, накурено, чадила лампа, подвешенная на проволоке к потолку, и пахло сладким керосиновым дымом и сырой обувью. Дробно, разгонисто стучал по брезенту дождь. Вошла женщина в ватнике, в сером платке, скрывавшем лицо так, что виден был лишь острый нос и некрасиво поджатые обветренные губы. Очевидно, это была повариха, и к тому же сердитая. Она поставила на кошму чайник и молча вышла. Петухов принялся разливать кипяток в пиалы. Все придвинулись к чайнику: Петухов, старичок в очках, Ляхов и туркмен, отложивший свои бумаги в сторону.
— Она и ничего! — проговорил старичок, улыбаясь и потирая руки. На руках у него были надеты старые, засаленные перчатки с дырявыми пальцами. — Как туркменцы говорят: пиала выпьешь — два часа думать будешь, еще пиала выпьешь — еще два часа думать будешь.
Некоторое время все молчали, и только слышно было, как шумно, с прихлебыванием пьется чай и хрустит сахар. Потом Петухов спросил: