Падение короля. Химмерландские истории - Йенсен Йоханнес Вильгельм 6 стр.


— Четыре часа пробило!

Далеко-далеко прорезал белесую, утреннюю мглу звук трубы. И тут Отто Иверсен опрометью бросился вон. Выскочив из сада, он налетел на сторожа и выслушал его сварливые, по-утреннему трезвые назидания. Он помчался дальше. Утро вставало туманное. Чу, во дворах, за закрытыми воротами бьют копытами кони по булыжной мостовой, всюду идут последние сборы.

То здесь, то там пробивается через дверную щель полоска света, негромко бряцает оружие, среди комнаты при зажженных свечах облачаются в свои доспехи воины… Отто Иверсен бежал, не разбирая дороги, торопясь на свою квартиру. Ему не терпелось сейчас же, не откладывая, умчаться куда-нибудь на край света, забыться, окунувшись с головой в драку и в шум битвы, ему хотелось вытравить из сердца то, что он совершил, — забыть, забыть. На бегу он невольно зажмуривался, ибо перед глазами у него неотступно стояла она — та, что так пылко приняла его в свои объятия; он все еще чувствовал ее волосы на своих волосах. О, как крепко, как крепко она прижимала к сердцу его голову — а он втихомолку плакал на ее груди… При мысли об этом Отто сделал такой скачок, что подпрыгнул вверх на аршин, как будто пораженный в грудь вражеской пулей. В смятении он бежал по мокрым от утренней росы улицам.

Полуослепленный, Отто Иверсен заблудился, его занесло в какой-то узкий переулок, он замедлил бег и, дав волю душившим его слезам, зарыдал в голос. Нестерпимая мука, казалось, вот-вот убьет его, и он припустил еще скорее. Тут перед ним блеснул в тумане тусклый свет, он лился из освещенного оконца убогой лачуги. И как дитя, которое, наплакавшись и натосковавшись, принимается колупать стенку, Отто Иверсен приник к окошку и заглянул в треугольный просвет между рамой и занавеской.

Он увидал неприбранную комнату с низким потолком. Возле окна, спиной к нему, стоял человек, склонившийся над стулом, на стуле сидела молодая женщина; Отто Иверсену видны были только ее розовые рукава и руки. Человеческие фигуры заслоняли горевшую на столе свечу. В тот миг, когда Отто заглянул в окошко, человек в комнате как бы исподтишка занес правую руку, левая, кажется, лежала на лбу сидевшей на стуле женщины, и — господи Иисусе! — одним широким и плавным движением он перерезал женщине горло, послышался придушенный, булькающий всхлип. Мужчина перехватил нож поудобнее и всадил его в грудь своей жертвы; не вынимая ножа, он в тот же миг надавил коленом на спинку стула и опрокинул его вместе с убитой женщиной на стол. Свеча погасла.

Отто Иверсен схватился за голову и, как безумный, выпуча глаза, повернулся и отскочил от окошка. Затем он помчался, что было духу, и прибежал наконец, без шляпы, с растрепанными, развевающимися по ветру волосами, к себе домой. В совершенном отчаянии он ввалился в конюшню, где стояла его лошадь.

На другой день войска уже не было в Копенгагене. Король Ханс{11} со своими вассалами, с ландскнехтами и мужичьем, со знаменами и шпорами, с мушкетами и съестными припасами в котомках — все исчезли, точно метла прошлась по городу. Опустели из конца в конец улицы, куда ни глянь — ни души; воздух, еще недавно гудевший железным звоном и хвастливым гомоном, притих покаянно. Не опасаясь более немедленного пинка, изо всех подворотен повылезали собаки и свиньи и храбро принялись рыться в отбросах, оставленных отхлынувшим войском. И город наконец смог заняться насущными делами, за которыми раньше недосуг было приглядывать. В полдень того же дня виселица позади Западных ворот уже украсилась телами двоих давно созревших для своей участи злодеев, одного крупного и другого помельче. Было начато расследование нескольких преступлений, совершенных в последнюю ночь; между прочим была обнаружена с перерезанным горлом Лотта из Гамбурга, убитая в собственном доме. В эту ночь, как и следовало ожидать, случилось множество происшествий. Не одно, видать, сердце всколыхнулось по-своему при мысли о скорой разлуке. Но иных уже и след простыл, а на нет и суда нет.

В разгар дня перед ратушей собралась толпа народу. Там выставили в колоде{12} двоих — мужчину, который был схвачен на воровстве, и женщину, наказанную за любодейство. Девка была еще совсем молоденькая и писаная красавица; то была Сусанна — дочь Менделя Шпейера. Ее выследил ночной сторож, застигнув убегавшего от нее на рассвете клиента. Видя, какими недвусмысленными надписями люди украшают угол Менделева дома, он давно стал держать Сусанну на примете — знать, дыма без огня не бывает. Сторож был крив, какой-то повеса выколол ему один глаз во время ночной стычки… Кабы еще Менделева Сусанна была датчанкой и доход от ее промысла шел бы на пользу городу, сторож, конечно, посмотрел бы на ее шалости сквозь пальцы; как бывалый человек, он знал, что нельзя всех стричь под одну гребенку. Но черномазая Сусанна была залетная птичка. Поэтому ее выставили на позор, чтобы каждый мог в нее плюнуть, а после ей, оплеванной, предстояло выносить из города камни.

Народ тесным кольцом окружил колоду, и зрителей все прибывало. Вор был настороже, он так и зыркал глазами вокруг; стоило кому-нибудь подойти слишком близко, он с пеной у рта начинал лаяться и щелкал зубами — ни дать ни взять взбесившийся пес. Даже ноги его, зажатые в колоде, тряслись от ярости. Потом он немного поутих, мышцы на лице расслабились, и на нем появилось выражение глубокой обиды… и в тот же миг он обнаружил пожилого горожанина порядочного вида; тот приблизился, чтобы отпустить какую-то шуточку, и сразу же: «Гав, гав, гав!» — пленник молниеносно зещелкал зубами на все стороны с такой лютой яростью, что подошедший человек так и отскочил в испуге. Народ хохотал, радуясь потехе. А добропорядочного горожанина точно подменили, лицо его приняло жестокое выражение, рот злобно скривился, и, удостоверясь сперва, что стражник не глядит в его сторону, он пнул закованного в колодку пленника ногой в лицо, затем, кинув вокруг себя недобрый взгляд — дескать, видали гадину, — удалился. Вор поморгал, поглядел вслед уходящему свинцовым взглядом, скрипнул зубами, но не подал голоса. Возле крыльев носа на его лице проступили белые пятна.

На приличном расстоянии в четыре дыры от вора сидела Сусанна. Из колоды торчали ее босые ступни; многие при виде этого зрелища испытывали искушение пощекотать эти прелестные ножки. Она была в зеленом платье, на плечи ей накинули дерюгу, закрывавшую руки. Она сидела тихо, не шевелясь, свесив голову на грудь, ее густые черные волосы сплошь были покрыты плевками.

В сторонке стоял старенький Мендель Шпейер. На нем был черный еврейский плащ, борода свисала длинными космами вокруг вытянувшегося озабоченного лица, он стоял понурясь и о чем-то переговаривался с чернявым молодым человеком, которого никто здесь раньше не видел. У него были густые курчавые волосы и крысиные воспаленные черные глазки, он был тощ, как бритва. Это был купец из Хельсингёра; Мендель Шпейер посылал за ним нынче утром.

Тем временем показался Йерк-живодер, он уже приготовил связку из двух камней. Остальное должно было произойти без долгих проволочек. Но не успели вынуть Сусанну из колоды, как ее отец нерешительно и робко двинулся к ней; посмотрев помертвелыми глазами на стражника, он перевел взгляд сначала на башмачки, которые держал в руке, а с башмаков на босые ноги своей дочери и еще раз повторил глазами то же движение. Стражник все так же стоял, опершись на алебарду, и даже не повел мохнатым усом: он не говорил «нет», но означало ли это, что он согласен? Мендель Шпейер замешкался; готовый по первому знаку отступиться, он надел башмачки на бедные ножки дочери и неловкими пальцами впопыхах завязал тесемки. Он подал ей руку и помог встать. После этого ему пришлось посторониться.

На грубом мужицком лице Йерка не дрогнул ни один мускул, когда он вешал на плечи Сусанны веревку с двумя камнями. Некоторым при виде камней подумалось, что они маловаты.

Шествие тронулось. Впереди всех шел Йерк, ведя Сусанну. С другого боку ее сопровождал Мендель Шпейер; чуть позади следовал черномазый молодчик, с которым только что разговаривал старик. А за ними повалила толпа честных, добропорядочных граждан — сапожников и рыбаков, школяров, мужних жен и юных девиц. Все они медленно, очень медленно потянулись по кривой улице Виммельскафт, потому что Сусанна еле брела, сгибаясь под тяжестью своей ноши. Всякий раз, как она спотыкалась, Мендель Шпейер невольно протягивал к ней темную костлявую руку, чтобы поддержать, если позволят; лицо его при этом передергивалось от страдания, как под ударом хлыста.

День выдался урожайный на забавные зрелища. «Гляньте-ка, добрые люди, вон и Аист вышел размять ноги!» Рыжее пугало вынырнуло из-за церкви Святого Духа, молодежь встретила его появление радостными приветствиями. Но Миккель сегодня не расположен был шутить и отмахивался палкой с железным наконечником; мальчишки, обиженно вопя, разбежались и оставили его в покое. «Гляньте-ка, гляньте-ка, Аист-то усы отрастил! — раздались вокруг восклицания. — Надо же, как ему не терпится посмотреть на девку!»

Когда шествие вывернуло на Рыночную площадь, шум и гам усилился, люди высовывались из окон, выглядывали из дверей. Из одной лавки вдруг выбежал молодой подмастерье, которого очень уж развеселило это зрелище, он подскочил к Сусанне и, выкрикнув какое-то ужасно остроумное и целомудренное замечание, схватил ее за подол и задрал «его, обнажив до пояса ее тело. Хотя эта проделка очень понравилась окружающим, которые нашли шутку чрезвычайно удачной, она относилась к разряду неположенных действий, которые нельзя было допустить; Йерк без тени улыбки только подмигнул весельчаку и встал поближе к Сусанне, чтобы оградить ее от подобных выходок. Оглянувшись вокруг себя, Йерк заметил Миккеля Тёгерсена, но ни единым взглядом не дал понять, что они знакомы.

Сусанна уже еле волочила свою ношу, от усталости ее била дрожь, на щеках от напряжения выступил пунцовый румянец. Когда вышли на Эстергаде, она приоткрыла наконец глаза — и сразу же из них брызнули слезы; она остановилась. Не говоря ни слова, Йерк снял с нее ношу, сложил ее наземь, и стал ждать, опершись на посох. Мендель Шпейер второпях шепнул что-то дочери, губы его тряслись от сдерживаемого плача. Но речь его была твердой: Сусанна склонила голову и перестала плакать.

Тогда Йерк снова водрузил ей на плечи камни, и они вышли наконец за ворота. Там судейский чиновник скороговоркой прочитал Сусанне приговор, который гласил, что она может уйти, забрав с собою свою поклажу, но если только посмеет еще раз когда-нибудь вступить в пределы города, то тем самым отдаст себя во власть закона. В стороне дожидалась крытая повозка, отец и дочь сели в нее, с ними вместе приезжий еврей, и все трое укатили.

Миккель Тёгерсен пошел следом.

Жалкая колымага еле тащилась по дороге; возница, убогий мужичонка с выгоревшими на солнце волосами, знай себе нахлестывал лошадей; начался спуск, колеса завертелись быстрее, пыль поднялась столбом. Колымага трещала и скрипела от такой скачки. Но скоро лошади опять поплелись шагом.

Стояла сухая июльская жара, над дорогой повис медовый запах, подымавшийся из пышных зарослей дрока. Под теплым дыханием ветра на полях наливалась рожь. Колыхались синие волны Зунда; слева круглился вершинами лес в прозрачном летнем мареве. Но солнце уже опускалось к западу, близился вечер.

Миккель прошагал за повозкой четыре мили{13}, но путники за все время ни разу не обернулись назад.

В нескольких милях от Хельсингёра они остановились на ночлег в гостинице. Опустилась тьма. Из деревни, расположенной в полумиле от побережья, убогий церковный колокольчик еще провожал своим звоном догорающий закат, он бренчал, захлебывался плачем, жалобно подвывал мяучащим голосом, словно несчастная кошка, которая бродит за сараями, тряся застуженными в холодной росе лапками, и все ищет, ищет своих пропавших котяток.

Миккелю Тёгерсену нечем было заплатить в гостинице, и он уселся под липой на скамейке для бедных. Когда в зальце загорелся наконец свет, он встал и подошел к порогу. Дверь была раскрыта настежь, и он заглянул в помещение.

За столом сидела Сусанна, а двое ее спутников стояли по бокам и говорили без умолку. Старик Мендель, по-видимому, в чем-то ее убеждал и, призвав на помощь весь нажитый опыт, старался утешить; голос его звучал так успокоительно, выражение его лица дышало такой заботой и желанием помочь, какие только может питать отец в отношении своего детища. Молодой еврей с копной курчавых волос и холодными глазами перебивал его и поводил в разные стороны руками, жестами своими доказывая и убеждая — не так ли, разве мы не правы? Но Сусанна, должно быть, не слышала ничего, что ей говорили.

Положив руки на спинку стула, она склонила на них голову и отдыхала, обратив лицо к отворенной двери; она ничего не видела перед собой. Уста приоткрытые — она! То была она, и эта тень над верхней губкой, и дивные, беспокойные ноздри. Как нежны ее горестные черты, какая в них несказанная красота и печаль, и этот болезненный блеск в ясно смотрящем, зрячем взоре! О нет, не о том она грустит, что они воображают. Это мучительное выражение на устах, может статься, на самом деле — загадочная улыбка; та усталость, бесконечная усталость, которая светится в ее глазах, означает не только горе. Выражение заплаканных глаз полно и печали, и неги.

Миккель отошел от порога и отправился в путь, он шел по холмистой Хельсингёрской дороге, и лишь завидев огни, замедлил шаг и присел на обочине. Силы его покинули. Столько бедствий свалилось на него за прошедшие сутки. Но самое горькое случилось с ним сейчас, когда в затуманенных печалью глазах Сусанны он увидел образ Отто Иверсена. Отныне она для него не существует. Он вспомнил мерзкие рисунки на доме Менделя Шпейера (прежде он втайне лелеял их в своем сердце) и пришел в неистовое волнение. Нет, прочь ее, кончено!

И в этот час, когда Миккель Тёгерсен сидел в одиночестве на обочине дороги, сила жизни, заключенная в его существе, утратила свою опору: он повалился в канаву и застонал от страха. Но он был молод, его страсти не могли еще в самих себе находить поддержку, им нужен был предмет, на который они были бы направлены. И вот все его страдания обернулись ненавистью, ненавистью к тому, другому — Отто Иверсену. Как избавление пришла ему мысль убить Отто Иверсена. Он тотчас же успокоился и принялся мысленно мучить и убивать… Вот так, вот так заморгает Отто Иверсен при виде ножа, вот каким Миккель увидит его перед собой — раздавленного в лепешку своими несчастьями, вот так он будет сломлен медленной казнью.

Миккель Тёгерсен очнулся от своей мстительной мечты, заслышав издали шум приближающегося экипажа — в вечерней тишине до него донеслось поскрипывание колес. Вот они перевалили через вершину холма. Миккель услышал, как возница прищелкивает языком; тогда он встал и стремительно зашагал в город. В ту же ночь ему удалось сговориться со шкипером, который согласился перевезти его на Грено{14}. Ветер стих, судно неподвижно покачивалось на волнах в виду крутого {15}, а Миккель Тёгерсен спал в это время в трюме мертвым и, казалось, непробудным сном.

Солнце встало при полном безветрии. Шхуна лежала в дрейфе, и ее понемногу сносило к северу, сконский берег вставал из-за горизонта с юга в виде низкой тучи с рваным краем. Шкипер и два его матроса уселись за весла, но от их усилий было мало проку.

Измаявшийся нетерпением шкипер достал из трюма бочонок пива и пошел будить Миккеля. Едва протерев глаза, Миккель был ослеплен зрелищем неподвижных, как зеркало, вод. Расчистив на палубе место, они принялись за питье. Наголодавшийся и настрадавшийся Миккель захмелел сразу, еще не успев очухаться со сна. Он махал кружкой, одурев до беспамятства. В конце концов все умолкли, и один только Миккель плел что-то несуразное.

— Я давным-давно запродан, и ждет меня погибель, — вещал заплетающимся языком Миккель, брызгая слюной. — Бедная моя душенька сатане и тому не надобна! Ну и ладно! Еще будет на моей улице праздник! Я отказываюсь, когда сам чего не захочу, сказано — сделано, и иду своей дорогой, вот и вся недолга! Ура! Собирайтесь-ка на мой праздничек, все покойнички и увечные, все огнем спаленные и по башке треснутые. Эх-ма! Стол накрыт, рассаживайтесь, гости желанные, кто в чем пришел, не стесняйтесь! Хоть в саване — сюда, пожалуйста! И вы, у кого мясо со щек сходит и руки в песке! Сюда — утопленнички, на дыбе замученные! Я и сам того же поля ягода и скоро к вам гостевать приду. Пропадай, моя головушка, я больше ничей, я сам по себе. Какое мне дело, водится или не водится где-то птица страус, какое мне дело, что во Франции дурак сидит на троне. Ну, я пошел домой, у меня глаза слипаются. Прощайте, счастливо оставаться!

Судно застыло на солнечной глади, точно мертвое, кругом — ни звука, кроме плеска воды. Шкипер и матросы посмеялись от души, а Миккель еще долго пил, и то всхлипывал, то бахвалился, переходя с датского на латынь, пока наконец не повалился на палубу и опять не уснул.

В пору сенокоса Миккель Тёгерсен вернулся в родную долину возле Лимфьорда, где стоял его отчий дом.

Еще стояли светлые ночи, жара лишь немного спадала с наступлением сумерек, и тогда над рекой поднимался туман и окутывал пойменные луга. В лугах копнили сено, и молодежь из трех окрестных деревень оставалась там ночевать под открытым небом. Поздно вечером раздавался клич коурумцев: «Спать пора!» Его подхватывали и передавали дальше от стога к стогу. Немного погодя из окрестностей Гробёлле, где тоже метали стога, слышался замирающий отзыв грудного девичьего голоса: «Спать пора!» Пробегали, дробясь, отголоски по вершинам холмов, и казалось, что это косноязычные тролли передразнивают человеческую речь. И наконец, из бесконечного далека, тоненькими осколками прилетало еле слышное: «пати оо-аа!» Это из глубины долины откликались жители Торрильда.

«Га, га!» — неслось от крутых берегов. Густел туман над рекой. Все вокруг засыпало, объятое божественным покоем, и мерцающий небесный покров окутывал погруженную в светлую тишину землю.

Долина эта на полмили протянулась от фьорда с запада на восток. В ее восточной оконечности находилась усадьба Мохольм, в которой хозяйничала вдова Ивера Оттесена, она же владела и долиной со всеми ее деревнями.

Невдалеке от фьорда стоял дом кузнеца Тёгера с принадлежащей ему водяной мельничкой. Тёгер прожил тут тридцать с лишним лет. Кроме Миккеля, который вот уже восемь лет учился у чернокнижников, у него был еще один сын — Нильс, этот унаследовал отцовское ремесло.

Тёгер сильно обрадовался возвращению Миккеля. Усевшись на сундуке, он пустился с ним в разговоры. Глядя на ноги Тёгера, Миккель увидел, что они совсем скрючены подагрой. На широком волевом лице с безжалостной отчетливостью проступила печать одряхления, особенно заметная, потому что старик в душе был взволнован свиданием с сыном.

— Ишь ты каким франтом вырядился! — сказал Тёгер, шутливо подмигивая на красные кожаные штаны Миккеля.

Миккель потупился, как бы стесняясь принимать на свой счет дань восхищения.

— Верно тебе говорю! Одежда хоть куда — добротная! — стоял на своем Тёгер. — С лица-то, конечно, малость спал от учения… А нос, тут уж ничего не скажешь, сразу видать — мое наследие, — добавил отец, ласково усмехаясь.

Тёгер тоже отличался необычайно длинным и горбатым носом, который загибался книзу, точно кабанье рыло, и заканчивался подобием пятачка; эта особенность придавала лицу Тёгера выражение чрезмерной проницательности, которое унаследовал от него Миккель. Впрочем, Тёгер и в самом деле был на редкость толков, многое уразумел, дойдя своим умом, любое дело давалось ему легко благодаря природным способностям. В молодые годы он с увлечением предавался занятию, которое сам он называл варкой. В детстве Миккель не раз наблюдал, как отец кипятил на огне необыкновенные смеси из шерсти, свинца, красноватых камешков и мышиных зубов. Но теперь Тёгер совершенно забросил это увлечение. С годами у него как-то сама собой прошла охота к поискам философского камня, что и вспоминать — дело прошлое.

— А знаешь, я ведь собирался делать золото! — шутливо сказал Тёгер, его признание точно ножом полоснуло Миккеля по сердцу, ибо оно всколыхнуло память о невозвратно прошедших днях. — Но золото мне ни разу не удалось получить. В последний раз я принимался за это, дай бог памяти… Да, давненько же это было! В последний раз я наконец нашел то, что надо! Взял я, понимаешь ли — ха-ха! — да и бросил однажды в котел с варевом еще и бумажку, на которой был записан рецепт. Ну, думаю, теперь-то уж наверняка должно у меня получиться! А рецепт я купил у одного оружейника из Штеттина. Страшно вспомнить, сколько лет с тех пор прошло! Так он и сгинул, значит, и ни одна душа его не видела. Он сам еще и разобраться мне помог в рецепте, объяснил, что к чему. А я сварил рецепт в котелке вместе со всеми прочими сильными снадобьями. Золота у меня не получилось. Какое там золото, сынок! Ну, а потом со временем все как-то само собой улеглось.

Назад Дальше