– И я так думала, Жераль, может быть, если бы не имела случая сделать сравнение, я и не подумала бы требовать от Анри качеств, которые считала выше человеческого совершенства. Но я убедилась наконец, что все эти шумные достоинства и добродетели нашего несчастного времени – тщеславие и низкое самолюбие. Есть ли между этими высокоблагородными и славными рыцарями хоть один, кто, подобно тебе, решился бы пожертвовать собой, если бы не смог похвастать своим подвигом? Да, Жераль, храбрый Анри Доброе Копье до сих пор был для меня чистейшим и совершеннейшим представителем нашего варварского времени. Он был великодушен, когда спасал меня из рук своих бандитов, он полюбил меня, узнав, что я несчастна и гонима родственниками. Чтобы на минуту сблизиться со мной, он презрел стрелы и гнев владетелей Монбрёна. За все это я любила его, он поступал, как и другой, может быть, поступил бы на его месте,– но и этого было достаточно для меня, чтобы любить его… Теперь, Жераль, я не вижу в нем ничего, кроме обычных добродетелей. Чтобы утешиться от моей «измены», у него есть походы, шум битвы, разбои, удовлетворенная гордость. Я уверена, что он вознагражден уже уважением и похвалами за все услуги, оказанные нашему знаменитому герою. Верю, он любил меня, но любил меньше своей славы, и теперь он, несмотря на мое запрещение, готовится идти приступом на замок моих опекунов, чтобы похвастать своей удалью перед иностранцами… Между тем, великодушный мой Жераль, для тебя я все: твоя слава, твое величие, твоя душа и жизнь… и я люблю тебя!
Трубадур слушал ее с пылающими глазами, раскрытым ртом и чувствовал неизъяснимое блаженство. Вдруг черты его изменились, он прошептал прерывистым голосом:
– Замолчи, Валерия, замолчи… не прибавляй ничего больше к этим небесным словам, иначе я захочу жить,– жить, чтобы быть счастливым с тобой, а я чувствую, что скоро умру.
– Нет, нет, ты не умрешь, мой друг, супруг мой! – вскричала молодая девушка, схватив его руки и целуя их в исступлении.– Я не хочу, чтобы ты умирал… Послушай, священник соединит нас, и я буду твоей подругой на всю жизнь. Препятствия, которых ты опасаешься, не существуют. Ты думал, что судьба назначила мне жить в богатстве, в могуществе,– ты ошибался, как ошибалась я, как ошибались все. Великолепное наследство, на которое я предъявляла права, принадлежит не мне, а моему благородному двоюродному брату Гийому де Латуру, которого считали мертвым и который, я в этом уверена, жив еще. Я владею только небольшим неотделенным феодальным доходом по наследству от матери. Конечно, этого мало, но этого достаточно для нас обоих. Мы скроемся в каком-нибудь уединенном месте, где наша бедность и неизвестность не возбудят ни пересудов, ни толков, и будем жить спокойно, счастливые друг другом. Или, если ты любишь путешествия; жизнь, ежеминутно тревожимую новыми, разнообразными впечатлениями, я последую за тобой повсюду, мой милый менестрель, и разделю с тобой твои радости и печали. Мы посвятим всю жизнь тому, чтобы в замках и городах Аквитании найти молодого барона де Латура, так давно уже пропавшего без вести, который, подобно нам, без сомнения, имел большую долю в несчастиях нашего смутного времени. Если найдем его, возвратим ему наследство, славное имя и богатые поместья, которые принадлежали нашим предкам… Улыбнись же, мой благородный Жераль, улыбнись этому будущему счастью и любви, которые открываются перед нами!
Надежды, изливавшиеся из сердца Валерии, завладели наконец трубадуром. Лицо его оживилось, глаза заблестели необыкновенным светом.
– Да, да, ты права, милая, благородная подруга,– вскричал он.– Будущее принадлежит нам! И разве можно умирать, предвидя такое блаженство? Радость и счастье заживят мою рану лучше всяких целительных снадобий! Не нужно мне земных врачей! Господь послал мне ангела, который умастил рану бальзамом надежды. Валерия, я буду черпать жизнь в твоих очах, в твоей улыбке, в твоей любви, потому что она ярко блещет вокруг тебя вместе с ненавистью и красотой. Да, я проживу еще много лет, чтобы быть супругом моей возлюбленной Валерии!
У входа в шалаш послышался шорох.
– Клянусь святым Ивом! Вот чем тут занимаются! – громко вскричал Дюгесклен, явившись вдруг перед влюбленными.– Что же это пел мне трусливый монах? Я становлюсь свидетелем сговора, а думал присутствовать при…
Без сомнения, бретонский рыцарь тотчас заметил нечто, что помешало ему закончить свою веселую тираду… В самом деле, Жераль, истощенный донельзя, после минутного оживления снова упал на ложе бледный, едва дышащий. Валерия вскрикнула от ужаса.
– Боже! – сказала она, возводя очи к небу.– Неужели все эти желания, надежды не что иное, как мечты двух безумцев?
В эту минуту старый монах, шедший по следам Дюгесклена, поспешно вбежал в шалаш, подошел к раненому и внимательно стал его рассматривать.
– Верно, наш бедный больной подвергся во время моего отсутствия сильному внутреннему потрясению,– сказал он, качая головой.– Если не хотите сделать хуже, дайте ему успокоиться.
– Итак, все для него погибель, даже любовь! – прошептала Валерия, бросаясь на скамейку и опустив голову.
С минуту в палатке царило глубочайшее молчание. Добрый монах суетился около раненого и старался влить ему в рот несколько капель подкрепляющего. Валерия сидела, погрузившись в печаль. Длинные черные волосы рассыпались вокруг ее чела как траурная вуаль. У входа вырисовывалась фигура отважного Бертрана Дюгесклена. Он был вооружен с головы до ног, и перо, качавшееся на его шлеме, почти касалось лиственной кровли. Он стоял безмолвно и неподвижно, опершись обеими руками на длинный тяжелый меч, рукоять которого имела вид креста. На загорелом и грубом лице, обрамленном стальным забралом, выражались скорбь и сострадание. Вдали шум битвы возрастал. Можно было различить удары тарана, который равномерно бил в ворота барбакана или бойницы.
Наконец Дюгесклен подошел к молодой девушке и сказал, стараясь смягчить свой грубый голос:
– Я не ожидал встретить около бедного Жераля такую благородную сиделку. Как могли вы выйти из замка, который охраняют так тщательно, и оставить родственников, к которым по крайней мере нынче утром выказывали живую благодарность?
– О, пощадите меня, мессир! – отвечала Валерия, сделав над собой видимое усилие.– Я и сама не знаю, как смогла дойти до этого печального места. Меня влекло из замка неодолимое предчувствие… Нынче утром, после отъезда барона, подъемный мост остался опущенным, и часовые несколько ослабили обычную бдительность. Одевшись в это платье, я насилу упросила часовых у бойницы отворить мне дверь. Сказать вам, чего мне хотелось, куда собиралась идти – не могу, потому что сама ничего не знала. Помню только, что чрезвычайное беспокойство, неодолимое стремление, таинственная скорбь предсказывали мне приближение какого-то несчастья… Сначала я бродила по лесу подле лагеря вольной шайки, стараясь узнать что-нибудь, расспрашивая всех встречных, но только после вашего прибытия могла я узнать о последствиях битвы в Сокольей долине. Этим объяснила я себе печаль и предчувствия.
Добрый рыцарь, может быть, и не слишком хорошо понимал страстную речь молодой девушки, но, прежде чем он мог попросить объяснения, Жераль де Монтагю, наконец опамятовавшись, сказал слабым и жалобным голосом:
– Итак, благородный и храбрый Дюгесклен удостоил исполнить просьбу простого трубадура? Благословен Господь, допустивший меня увидеть у своего смертного одра слезы любимой женщины и сострадание столь знаменитого и великого друга!
Бертран подошел к нему.
– Добрый менестрель,– сказал он мрачно,– надеюсь, что ты не так скоро оставишь нас, но ты желал видеть меня – и я явился на твой зов. Скажи мне, чего ты хочешь? Клянусь Господом, страдавшим на кресте и воскресшим в третий день,– продолжал он торжественно, подняв страшную руку свою,– обещаю исполнить твое желание, хотя бы для этого должен буду подвергнуть опасности собственную жизнь! Есть ли у тебя бедные родственники? – Я сделаю их состоятельными. Подвергался ли ты какому-нибудь оскорблению? Обещаю отомстить ужасно. Боишься ли за покой души своей? Я выстрою часовню и определю к ней монаха, который ежедневно будет молиться за твое спасение. Говори: во всем королевстве найдется немного вещей, которые я не мог бы доставить тебе, чтобы доказать, как благодарен за твое геройское самопожертвование.
– Благородный рыцарь,– тихо отвечал трубадур,– я никогда не знавал другой родни, кроме старого воина, который воспитал меня и прежде меня сошел в могилу. Я никогда не оскорблял никого и прощаю оскорблявших меня. Что же касается души моей – покорюсь воле Всевышнего, да поступит Он с нею по милосердию своему, на которое уповаю… Из всего, что можете предложить мне, принимаю только воспоминание о бедном Жерале и прошу покровительства для этой благородной девушки, которая скоро, может быть, останется без опоры, в руках сильных врагов!
– Я поклялся защищать ее и исполню клятву! – вскричал Дюгесклен изменившимся голосом.– Что же касается тебя, добрый молодой человек, да поможет мне святой Ив! Я не умею говорить красиво, но… видишь ли… пока Бертран будет жив, в сердце его останется место для тебя и, клянусь Богоматерью…
Голос Бертрана пресекся, и он с досадой топнул о землю ногой. Горесть победила эту гордую и мощную натуру – Дюгесклен заплакал!
Вид слез героя объяснил Валерии все. Она вперила взор в лицо Бертрана и в каком-то исступлении шептала:
– И вы думаете, что он умрет? Нет, нет, я не хочу, чтобы он умирал!
Дюгесклен не отвечал. Он стоял неподвижно, глядя в землю, со смущенным и мрачным видом.
Посреди этой поразительной сцены спор, заглушавший отдаленный шум осады, послышался у входа в палатку и стал печальным контрастом торжественному безмолвию вокруг Жераля.
– Черт возьми, мужики! – дерзко говорил кто-то, в ком по гасконскому произношению тотчас можно было признать Маленького Бискайца.– Пропустите ли вы меня? Клянусь кинжалом, разве вы не видите, что я несу раненого? Если ваш преподобный отец есть вместе и телесный врач, то разве не обязан он служить каждому?
Но тщетно задерживали Маленького Бискайца: он вдруг появился в шалаше, неся на плечах товарища, в полном вооружении живодеров. Он вошел с решимостью и, прежде чем присутствующие, погруженные в мрачные думы, могли помешать ему, сбросил свою ношу к самым ногам трубадура. Это был Проповедник, бледный, с непокрытой головой, раненный в плечо.
При виде такой дерзости Дюгесклен вдруг перешел от горести к гневу.
– Несчастный висельник! – вскричал он, скрежеща зубами.– Зачем ты пришел сюда? Вон сию минуту и вынеси эту околевшую собаку, или…
– Клянусь покорностью моей вам, капитан! – отвечал Маленький Бискаец с большой отвагой, отирая пот с лица полой грубого плаща.– То, что я принес, не околевшая собака, а бедный живой христианин. Что же касается вашего приказания унести его с собой,– черт возьми! – так это легче сказать, чем исполнить, я вывихнул себе все суставы, перенося его сюда от бойницы! Кроме того, Проповедник и я хотим непременно узнать мнение этого почтенного монаха о дыре, сделанной дьявольской стрелой в плече моего друга.
– Мерзавец! Если ты не уберешься…
– Мессир! – прервал его Жераль умирающим голосом.– Неужели вы забыли, что в страданиях и на одре смерти все люди равны? Этот несчастный ранен подобно мне, и подобно мне имеет право на помощь и сострадание.
Отец Николай принялся было исследовать рану Годфруа, который, ослабев от потери крови, стонал едва слышно.
– Хорошо, быть тому,– сказал Дюгесклен.– Но по крайней мере пусть этот мерзавец избавит нас от своего присутствия.
– О нет, сделайте одолжение,– сказал Гасконец со своим обычным бесстыдством, расстегивая кирасу товарища.– Надо вам знать, мессир, что мой приятель Проповедник еще вчера предчувствовал свою смерть и назначил меня наследником некоторых грамот, бумаг и кошелька с золотом, который носит под кирасой. Что касается до грамот и бумаг, то я к ним не слишком лаком, а кошелек – дело другое. Недавно, когда я увидел, как пронзила его чудеснейшая в своем роде стрела в локоть длиною, то сказал ему: «А ты скоро отправишься на небо или в ад, смотря по твоим заслугам. Не забудь же, что я твой наследник, и оставь мне свое наследство»; но, как он ни ослабел от потери крови, а заметался хуже сумасшедшего: забормотал что-то о священниках и о врачах, так что я подумал, что в нем осталась еще какая-нибудь надежда на спасение тела или души – в чем сильно сомневаюсь, потому что душа его столь же черна, как тело изнурено. Я не хотел оставить его на поле сражения, где какой-нибудь бродяга отнял бы у него все достояние, а решил тащить сюда, чтобы ваш почтенный монах – врач душевный и телесный – посмотрел, что с ним делать… Ну-с, почтеннейший отец, что вы скажете об этой ране?
В продолжение этого рассказа, произнесенного без остановки, Маленький Бискаец успел снять верхние доспехи Годфруа и обнажить глубокую рану. Отец Николай рассматривал ее непродолжительно и, подняв глаза к небу, печально сказал:
– Сын мой, товарищу твоему не нужно ничего, кроме молитв.
Маленький Бискаец выслушал эти слова с необыкновенным равнодушием.
– Ну что, брат, не правду ли говорил я тебе? – с живостью вскричал он, обращаясь к умирающему.– Ведь не без причины же я счел тебя угадчиком! Неужели ты, черт возьми, и теперь затруднишься уступить мне свое наследство? Экий дрянной товарищ! Ему, кажется, приятнее было бы, чтобы имущество его попало в руки какого-нибудь дурня живодера, чем в руки товарища, который любит его от всей души!
Говоря таким образом, он засунул руку за нагрудник Проповедника из буйволовой кожи и с торжествующим видом вытащил оттуда связку бумаг, завернутых в кожу, и довольно толстую кису. Фламандец, видя, что у него отняли его сокровище, вдруг опамятовался и пролепетал, мечась по земле:
– По крайней мере, Маленький Бискаец, не забудь Шаларское аббатство… капитана Бурю…