Любезный друг мой, тут два билета на завтрашнюю церемонию *. Они заслуживают знатных чаевых, ибо заполучить их мне стоило большого* труда. Срочно пересылаю их Вам. Постарайтесь быть в полном здравии. Завтра будет чудовищно жарко!
Пятница, 5 июля 1867.
Любезный друг мой, я очень рад, что Вы получили удовольствие \ А я испугался жары и веса моей сбруи. Так что Вы напрасно меня искали — в конце концов я не пошел. Приходите скорее рассказать о прекрасных вещах, которые |Вы там видели, и описать впечатление, произведенное на Вас султаном и принцами2, имевшими счастливую возможность целых три часа любоваться Вами. Полагаю, что расстрел этот 3 в некоторой степени портит наши дела, которые так хорошо шли. Очень жаль.
Париж, 27 июля 1867.
Любезный друг мой, благодарю Вас за письмо. Все это время я чувствовал себя так скверно, что не стал Вам отвечать немедля, в надежде на лучшее самочувствие; однако ж чего я только ни делаю и что ни глотаю — грипп мой никак не проходит. Не стану Вам описывать все свои хвори, но поверьте, их у меня предостаточно. Надеюсь, Вы меня пожалеете. Я не могу ни спать, ни есть. И завидую тому, что для Вас проблем этих не существует, равно как и многих других.
Очень рад, что Вы снова видели султана, и притом не мимоходом. Не стал ли он обходительнее с вашим полом, нежели то было в Париже? Мне говорили, что в Опере им остались весьма недовольны. Египетский паша 1 вел себя куда любезнее. Он нанес два визита мадемуазель ***, описывать которые я не осмеливаюсь, хотя они и были прелюбопытны. Его помирили (я имею в виду пашу) с собственным его кузеном Мустафой, но добиться того, чтобы они пили вместе кофе, так и не удалось,— каждый был уверен, что заметные успехи химической науки делают это предприятие слишком опасным. Будь Вы в Париже, Вы увидели бы, какую мне принесли превосходнейшую вещицу2. Это — брошь в форме гербовой лилии с миниатюрным портретом Марии-Антуанетты, выполненным, верно, в Вене до ее замужества 3 и подаренным ею принцессе де Ламбаль4. Под портретом лежала прядь волос, но ее оттуда вынули. После довольно энергического сопротивления я позволил уговорить себя и отправил брошь Ее Величеству, ибо она собирает все, что принадлежало Марии-Антуанетте. А эта брошь наверняка станет для нее одним из самых очаровательных сувениров; к тому же, говорят, подлинность вещи не оставляет сомнений, притом не забудьте, что ее долго носила госпожа де Ламбаль. Что до меня, я питаю отвращение к подобным печальным памяткам, однако ж о вкусах не спорят.
Госпожа <Раттацци> 5 все еще тут и по-прежнему, не стеспяясь, закатывает скандалы. Я сожалею, что не могу описать Вам всего, что она говорит и делает. Кое-кто предполагает, что на итальянской земле еще у двух министров жецы — фурии, почище этой .........
Я нахожу, что Вы могли бы быть поучтивее и захватить мою корректуру. Нет ничего обиднее для автора, чем такого рода забывчивость. 1 августа появится вторая статья6, и Вам следует приготовиться к появлению еще трех или четырех. Если бы Вы помогли мне подобрать описательные выражения для того, чтобы объяснить читателю, чем Меньшикову удалось завоевать расположение Петра Великого, Вы оказали бы мне большую услугу. Помимо этого прочтите в «Ревю де Де Монд» статью г. Коллена 7 об объединении рабочих,— на самом деле, она написана г. Либри,— и письмо г. д’Оссонвилля 8 принцу Наполеону, которое должно навсегда отбить у него вкус к газетной полемике. Сент-Бев по-прежнему чувствует себя неважно. Но, подобно султану Саладину9, окружен целым сонмом женщин. Вы не заставите меня поверить, будто у Вас в <Булони> погода решительно отличается от нашей — ливни и постоянные ветры. Когда Вы возвращаетесь? Вы совершенно необходимы мне для того, чтобы рассказывать разные истории и учить терпеливо сносить мои хвори, что отнюдь нелегко. Прошлой ночью, когда дышать я уже совсем не мог, я прочел «Застольные беседы» Лютера10. Этот толстяк вызывает у меня симпатию предрассудками своими и ненавистью к дьяволу.
Прощайте, друг любезный.
Париж, 6 сентября 1867.
Любезный друг мой, я получил Ваше письмо, доставившее мне большую радость; сдается, что влажный климат, в котором Вы живете, намного улучшила нынешняя жара. Что до меня, я чувствую себя неплохо и дышу, если и не полной грудью, то во всяком случае лучше, чем все последнее время. Однако ж я сумел мужественно отклонить любезнейшее приглашение императрицы, которое она еще раз повторила перед отъездом. Я недостаточно уверен в себе и боюсь, как бы не расхвораться, а потому,— хоть меня и заверили в самом внимательном уходе,— думаю, предусмотрительнее и благоразумнее будет не рисковать \ Быть может, если устоится хорошая погода, я соберусь с силами и поеду на несколько дней в деревню к кузену. Перемена воздуха, возможно, пойдет мне на пользу,, ибо очень похоже, что толпы иностранцев, наводняющие Париж, сильно портят нам атмосферу. На днях я был па Выставке и видел японок, которые мне очень понравились. Кожа у них цвета кофе с молоком, весьма приятного оттенка. Но ноги, сколько я мог разглядеть между складками платья, не толще ножек стула, что, разумеется, досадно. Глядя на них сквозь толпу зевак, я думал, что европейцы среди японской публики чувствовали бы себя куда менее уверенно. Вот представьте себе, Вы появляетесь в Йеддо2, а поставщик принца Сатсума3 и говорит: «Хотел бы я знать, уж не горб ли вздымается у этой дамы сзади под платьем». Кстати говоря, горбы совсем теперь не носят, и это доказывает, что ни у кого их и не было,— просто все дамы одновременно оказались послушными моде.
Я нынче читаю препротивную книгу госпожи <Раттацци>, бичующую г. НКнайдера) 4, которого она называет г. Т<айером>,— это самое непристойное из всего, что когда-либо печаталось. И с этой точки зрения она не лишена определенного таланта............. .с . .
Я написал для «Мойитора» статью, которая вышла на редкость изящной по стилю; речь в ней идет об одной презабавной испанской хронике 5,— как-нибудь на днях я дам ее Вам, при условии, что Вы мне ее вернете. Вы увидите, как жили в Испании и во Франции в XV веке. Прощайте; желаю Вам здоровья. Не подхватите насморка и пишите.
Париж, 27 сентября 1867.
Любезный друг мой, что с Вами? Давно уже нет от Вас никаких известий. А я только что совершил дерзкий поступок — поехал на три дня в деревню к моему кузену, который живет неподалеку от Арпажона; много хуже мне от этого не стало, хотя тамошний климат показался холодным и сырым; правда, теперь я не верю, что где-то бывает тепло. Ведь и у Вас в <Ыевере>, надо полагать, туманы висят постоянно.
Время я провожу, как могу, в полнейшем одиночестве, испытывая кое-когда желание поработать, но не столь настойчивое, чтобы воплотить его в жизнь. Кроме того, я не могу отделаться от глубочайшей меланхолии. К тому же у меня, по-моему, что-то серьезное с глазами. И хочу, и боюсь показаться Либрейху *, но если я потеряю зрение, что со мною станет?
В свете появился некий князь Огюстен Голицын2, принявший католичество и не слишком сведущий в русском языке. Он перевел роман Тургенева «Дым» и напечатал его в клерикальном журнале «Корреспон-дан», который сам же негласно финансирует. Тургенев попросил меня посмотреть корректуру. В романе встречаются положения довольно пикантные, приводящие князя Голицына в отчаяние3,— скажем, такая беспримерная вещь, как описание любовной, да к тому же адюльтерной, связи русской княгини. Вот Голицын и пропускает куски, которые слишком его коробят, а я их восстанавливаю. Трудность та, что в тексте и в самом деле попадаются весьма щекотливые вещи, как, впрочем, Вы увидите сами. Дама из высшего света позволяет себе прийти на свидание к своему любовнику в одну из гостиниц Баден-Бадена. Одна из глав кончается на том, как она входит к нему в комнату. Далее в русском оригинале следует: «Два часа спустя Литвинов сидел у себя на диване». Неокатолик наш перевел это так: «Час спустя Литвинов сидел у себя в комнате». Вы сами видите, что этак выходит гораздо нравственнее; к тому
же сократить время на час — значит уменьшить грех вполовину. Далее, комната вместо дивана звучит куда добродетельнее, ибо диван располагает к преступным деяниям. Я, верный данным мне наставлениям, восстановил и два часа и диван, однако ж главы, где это описывается, в последнем номере «Корреспондан» не появилось. Вероятно почтенные господа, управляющие изданием, установили там строжайшую цензуру. Меня все это довольно развлекает. Если роман будут печатать и дальше, там есть превосходная сцена, когда героиня рвет английские кружева, что куда серьезнее, нежели диван. Я с нетерпением ожидаю этот кусок. Прощайте, друг любезный, давайте знать о себе. Меня страшит, с какою скоростью приближается зима.
Париж, понедельник вечером, 28 октября 1867.
Любезный друг мой, Вы пишете о растительном существовании. Право же, так хотелось бы нынче пожить такой жизнью, но самая сущность нашего века есть движение. Ростки породы человечьей столь же несчастливы, сколь те, что прилепились у подножия Этны. Время от времени на них обрушивается огненная река, и всегда почти они гибнут от серных газов. Разве не жаль Вам, что два фанатика, Пий IX и Гарибальди, из упрямства все повергли в хаос? И точнейшим образом определяют нравы нынешней эпохи слова тех, кто в ответ на напоминание о договоре от 15 сентября порицает отправку наших войск в Рим \ говоря: «Что такое договоры? Г. де Бисмарк их не соблюдает». А мне так и хочется забрать у них ручные часы под тем предлогом, что часы, мол, бывает, крадут. И самое прискорбное во всем этом то, что мы снова взяли на чюбя обязательство,— не знаю на какой срок,— охранять папу, который, впрочем, не испытывает к нам за то ни малейшей признательности . . .
«Корреспондан» остается верен себе и печатает продолжение романа Тургенева, не разрешив, однако ж, чтобы свидание Литвинова и Ирины длилось более часа. По-моему, я рассказывал Вам об этом. Вы читаете? Не может быть, чтобы «Корреспондан» не доходил до <Невера>. В любом случае я дам Вам роман, когда Вы возвратитесь.
Я по-прежнему чувствую себя паршиво; дышу плохо и вот-вот перестану дышать совсем. Столь внезапная кончина г. Фульда2 сильно на меня подействовала. Конечно, подобной смерти можно только желать, но зачем так стремительно? Утром, в день смерти, он написал 18 писем и за два часа до того, как лечь спать, выглядел совершенно здоровым и бодрым. В постели он лежал спокойно, не сделав ни единого резкого движения, и в чертах его не было видно ни малейшего напряжения; он умер точно так же, как г. Эллис3,— англичане говорят о такой смерти: visitation of God *.
В путь я намереваюсь тронуться в первых числах ноября4. Меня торопят уезжать, оберегая от насморков, которые тут неминуемы. А я за-
канчиваю пространный опус для «Монитора» об одной греческой книжке 5 и тронусь в путь, как только допишу его. Прощайте, друг любезный; надеюсь, Вы успеете вернуться до моего отъезда. Уезжайте от несносных этих туманов, берегите себя. Еще раз прощайте....... . . „
Париж, 8 ноября 1867
Любезный друг мой, пишу Вам записочку наспех, бегая по разным делам, которые необходимо до отъезда завершить. Завтра я выезжаю в Канны, совершенно больной, правда, там мне обещают солнце и жару. Здесь же у нас холодно, почти морозно. Я совсем перестал выходить вечерами и решаюсь высунуть нос на улицу только когда воздух немного прогреется. Не знаю, сколько времени удастся мне там пробыть,— это в некоторой степени зависит от папы, от Гарибальди и от г. де Бисмарка. Я, как, впрочем, и все, в известном смысле во власти этих господ. Нет ничего постыднее дела Гарибальди1; если вообще человека можно толкать на смерть, он оказался теперь именно в таком положении. Больше всего злит меня папа, который решительно убежден в том, что ничем нам не обязан и что поработало на него небо и только ради его прекрасных глаз. Прощайте, друг любезный.
Канны, 16 декабря 1867.
Любезный друг мой, я начал было уже волноваться за Вас, как вдруг получил Ваше письмо и тотчас успокоился. Разумеется, Вы догадываетесь, что беспрестанные перемены погоды, измучившие нас, не принесли, мне никакой пользы. Целые сутки здесь шел снег к несказанному изумлению местных детишек и собак. За последние двадцать лет такого тут не случалось. Страшно забавно было наблюдать удивленные детские мордашки, взиравшие на феномен, который они видели лишь издали, высоко в Альпах. Все ожидали, что померзнут цветы, апельсиновые деревья и даже оливы, но растения выстояли на славу; погибли одни только мухи.
На днях установилась хорошая погода и дышать стало немного легче. Я полностью завишу теперь от малейшего колебания погоды, и нет такого барометра, который я не превзошел бы в точности моих предсказаний. Меня отчаянно пугает политическое положение; в общей направленности газет и речей ораторов я улавливаю нечто общее с 1848 годом. Какие-то странные вспышки гнева, без видимых причин. Нервы у всех напряжены. Г. Тьер, всю жизнь свою посвятивший политическим битвам, дрожит, как осиновый лист, из-за какого-то марсельского адвокатишки *, который позволил себе наговорить пошлостей, заслуживающих лишь улыбки. Но самое возмутительное то, что г. Руэр2, жаждая out herod
Herod **, произносит постыдные для любого министра аполитичнейшие речи. Я недоволен всеми, начиная с Гарибальди, который занимается не своим делом. Подставить под дула несколько сот глупцов и сбежать потом на Капреру 3 представляется мне худшим позором для любого революционера, равно как и для английских noblemen103 104 105*, не раскусивших, что эта скотина не более, чем ярмарочный фигляр.
А что я могу сказать о политике г. Олливье и tutti qnanti3*? Напрасно, право же, они изворачиваются в изысканных фразах, выражая свою глубокую убежденность,— они все равно кажутся мне никудышными актерами, пытающимися играть первые роли, но так слабо, что им никто не верит. Нас с каждым днем становится все меньше. Один г. де Бисмарк человек поистине великий.
Кстати, верно ли, что он растратил секретные фонды? Газетчиков, я полагаю, вполне могли подкупить. Но коль скоро г. де Бисмарк не станет отсылать своих расписок г. де Кервегену4, думаю, что господа эти случая не упустят.
Для чтения мне остается одна «История Петра Великого» г. Устря-лова. На днях я отослал в «Журналь де Саван» пространную статью*, изобилующую описаниями всевозможных пыток и т. п. Речь в ней идет о разгроме стрельцов. Прощайте.
Канны, 5 января 1868.
Любезный друг мой, извините, что отвечаю Вам так поздно. Я прескверно себя чувствовал, да и сейчас, пожалуй, не лучше. Холод, дошедший и сюда, причиняет мне много неприятностей. В Париже, говорят,— совсем другое дело, и Вам не приходится завидовать сибирякам. А я, бывает, большую часть дня совсем не могу дышать. Острою эту боль не назовешь, но докучает она неотступно и сильнейшим образом действует на нервы. Вы знаете меня довольно, чтобы понимать, в каком я от этого состоянии. К тому же я очень беспокоюсь за бедного друга моего Па-ницци, который -лежит в Лондоне в тяжелом состоянии. Последние вести оттуда немного более утешительны, однако все еще тревожны. Он совсем пал духом, а это — знак плохой.
Среди всех моих горестей я, как могу, убиваю время. Сегодня послал в «Журналь де Саван» конец первой части «Петра Великого» 4 — ибо есть первые и вторые части, совсем как в романах Понсон дю Террайля104; кроме того, я отослал в «Монитор» большую статью о Пушкине3. Все это Вы увидите в надлежащее время и в надлежащем месте. Читаю я сейчас одну книгу, слишком затянутую и никудышно написанную; автор, при этом, мне представляется человеком порядочным — он честно описывает все, что видел и слышал. Правда, философствования его надобно опускать, так как он немного глуповат. Я говорю о Dixon’s4 «New America» 106. И мормонов-то он видывал, и — что еще примечательнее — Республику Маунт-Либенона5; все это, вместе с описанием деятельности сообщества фениев6, создает некоторое представление об Америке. Решительно, слова Талейрана7 определяют ее в полной мере. Прощайте, друг любезный; желаю Вам здоровья и благополучия.
Канны, 10 февраля 1868.
Любезный друг мой, известие о смерти г. Д...\ которого я встречал в X *** Бог весть сколько лет тому, глубоко огорчило меня. Он очень Вас любил, и хотя всякий миг мы должны быть готовы к уходу восьмидесятилетних друзей, весть об их смерти всегда поражает нас, как удар молнии. Одно из главных несчастий для тех, кто живет долго,— каждый день переживать уход друзей и чувствовать себя все более одиноким.
Что до меня, я, не расстаюсь с меланхолией и дурным настроением. Никак не могу привыкнуть к страданию и начинаю нервничать, прибавляя себе тем еще одну болезнь. Тут я намереваюсь пробыть по меньшей мере до конца месяца и питаю некоторую надежду увидеть Вас в Париже. Я очень рад, что моя статья о Пушкине не показалась Вам чересчур скучной. Примечательно, что писал я ее, не имея при себе его произве-. дений. А цитаты, там приведенные, я помню наизусть еще со времен моего пламенного увлечения всем русским. Русских тут у нас множество, и я обязал одного из моих друзей одолжить для меня томик избранных стихотворений, если таковой найдется в московской колонии. Друг мой обратился к одной очаровательной даме, которая вместо стихов прислала мне громадный кусок волжской рыбы и двух птиц из тех же краев: приготовлено все это притом в нескольких метрах от полюса. Довольно вкусно. Рыба, верно, была красавицей, футов пяти или шести длиною, судя по куску, который мне прислали. А у дамы, которую зовут госпожою Ворониной 2, совершенно прелестная головка. Зато муж ее похож на чистокровного калмыка. Поначалу, когда он попросил руку дамы, ему отказали. Тогда он решил пустить себе пулю в лоб, но неудачно, и в награду за перенесенные страдания получил жену.
Говоря же об англичанах и англичанках, надобно заметить, что никогда их не было тут так много; прически и туалеты не поддаются описанию, не говоря уже о красных чулках, пальто на гагачьем пуху и зонтиках от солнца. Последние две недели эти зонтики нужнее, чем меха, ибо погода поистине восхитительная, а солнце палит, как в июне. Среди чудаков-англичан весьма заметен герцог Бакли3, у которого посередине лба растет рог. Сын его4 также явно начинает походить на отца. И не .думайте, будто я выражаюсь метафорами. Это именно рог, растущий у них обоих прямо из черепа; боюсь, в конце концов он сыграет с ними злую шутку.
Я уже писал, что у меня лежит для Вас «Дым», сброшированный в один том. Если хотите, могу его Вам переслать. Но, по-моему, Вы брали у меня номера «Корреспондан», где роман этот печатался. «Дым» — одна из лучших вещей, написанных г. Тургеневым.
Дискуссия в прессе вызывает у меня отвращение. Лгут все без конца и края, и нет ни одной мысли, которая не была бы высказана уже раз двадцать раньше, да к тому же более удачно. Сдается мне, что интеллектуальный уровень неотвратимо снижается, равно как и понятие о порядочности. Весьма это, в сущности, печально. Вчера я виделся с одним моим другом5, возвратившимся из Ментаны. Он сказал, что гарибальдийцы бились, как львы, и что представляют они собою весьма своеобразную смесь омерзительного сброда и цвета аристократии. Прощайте, любезный друг мой; берегите себя и меня не забывайте.
Монпелье, 20 апреля 1868.
Любезный друг мой, перед приездом сюда 1 мне было так плохо, что я потерял всякое мужество; я не мог заставить себя даже думать, а уж тем более писать. Случайно я узнал, что в Монпелье живет врач, лечащий астму какой-то новою методой, и решил попробовать. Прошло пять дней, как я начал у него лечиться, и мне кажется, что состояние мое улучшилось, да и врач обнадеживает меня. Каждое утро я вхожу в большой металлический цилиндр, который, должно заметить, походит на памятники, воздвигаемые г. де Рамбюто 2. Внутри цилиндра стоит удобное кресло, а в стенах — застекленные оконца, дающие довольно света для чтения. Металлическая дверь цилиндра затворяется, и внутрь посредством паровой машины начинают накачивать воздух. Через несколько секунд кажется, что в уши втыкаются иголки. Мало-помалу ощущение это делается привычным. Но самое главное, дышать становится необыкновенно легко. По истечении получаса я засыпаю, несмотря на то, чтр из предосторожности всегда беру с собою номер «Ревю де Де Монд». Я принял уже четыре такие воздушные ванны и чувствую себя заметно лучше. Врач, наблюдающий меня, отнюдь не походит на шарлатана; он говорит, что случай мой не из самых тяжелых, и обещает за 15 сеансов почти полное выздоровление. Надеюсь в ближайшем будущем увидеть Вас в Париже. Жаль, что я не попаду на обсуждение диссертаций по медицине 3, которое должно вскоре состояться. Читали ли Вы письмо аббата Дюпанлу 4? Без сомнения, в него вселился дух Торквемады 5. И он всех нас пошлет на костер, если мы не примем каких-то мер. Боюсь, как бы в Сенате, воспользовавшись случаем, не наговорили и не наделали чего-нибудь такого, что неминуемо поставило бы их самих в смешное и нелепое положение. Вы и вообразить себе не можете, до какой степени эти старики-генералы, прошедшие столько кампаний, теперь боятся дьявола.