Париж, 29 июня 1869.
Благодарю Вас за письмо, друг любезнейший. Меня совсем доконали поэты и так называемый умеренный климат. Не бывает ведь ни весны, ни даже лета. Я рискнул нынче выйти на улицу и возвратился, продрог-нув до мозга костей. Когда я думаю о том, что находятся люди, которые гуляют в такую погоду по лесу и даже говорят о любви, мне хочется снять перед ними шляпу. Я сказал, что это еще бывает, нет, ошибаюсь,— зто невозможно, и более того, не бывало никогда. Я закончил историю княжны Таракановой *; сама-то она была дурочкой, а вот от писем ее любовника2 Вы получите удовольствие. Его судьба повторяет судьбу многих смертных. Надеюсь, что «Журналь де Саван» доходит до <Не-вера); в противном случае я попытаюсь прислать его Вам.
В четверг я еду в Сен-Клу3, где пробуду, вероятно, недели две. Я еще не понимаю, как выдержу тот образ жизни, какой мне предстоит там вести, хотя меня уверили, что я — чуть не единственный гость. Впрочем, если я почувствую себя дурно, меня за какой-нибудь час успеют вернуть восвояси. Я рассказывал Вам уже кое-что о бедах, какие обрушились на мой дом \ а потому, смею Вас заверить, уезжаю отсюда с великою радостью. После Вашего отъезда я перенес уже две или три весьма мало приятные сцены.
С большим трудом осилил «Апостола Павла» 5 г. Ренана. Решительно, у него мания описывать пейзажи. Вместо того, чтобы рассказывать о делах героя, он живописует леса и луга. Будь я аббатом, я, забавы ради, посвятил бы ему журнальную статью. Читали ли Вы речь нашего святейшего отца6?.......................
Я уверен, что нам преподнесут еще и словом и делом столько гнусностей, что никаких гнилых яблок не хватит. Увы! Все это может кончиться и снарядами покрупнее! Вот несчастье, сколь современный разум стал плоским и ограниченным! А Вы думаете, что всегда было так? Без сомнения, в какие-то эпохи люди бывали более невежественны, более дики, более бессмысленны в своих действиях, но тогда, как бы в компенсацию, то тут, то там появлялись подлинные гении; нынче же, по-моему* уровень всех проявлений человеческого разума опустился позорно низко. Как скоро я совсем не выхожу, я очень много читаю. Мне прислали сборник Бодлера, который привел меня в ярость. Поистине он был безумен! Он умер в больнице7, написав перед тем стихи, принесшие ему уважение Виктора Гюго * и ценные лишь тем, что они противоречат всякому понятию о нравственности. А теперь из него делают непризнанного гения! — Сегодня я видел превосходную зарисовку одной недавно открытой замечательной помпейской фрески. Похоже, что это — шествие в честь Кибелы9, которую навещает Геркулес. Перед Кибелой — некий господин, не страдающий излишней скромностью. Остальные весьма торжественно несут обвившуюся вокруг дерева змею. В сюжете я разобраться не могу. Вы видели в Помпеях небольшой храм Изиды, так вот фреска эта найдена где-то неподалеку от него. Прощайте, любезнейший друг мой; давайте знать о себе, чтобы я мог Вас встретить по пути. Через несколько дней пишите мне во дворец Сен-Клу.
Париж, среда вечером, <4> августа 1869.
В Сен-Клу я провел месяц и чувствовал себя вполне сносно. Утром и вечером бывало неважно, но днем все образовывалось. По-видимому, деревенский воздух оказал на меня благотворное действие и прибавил мне сил. А в воскресенье, возвратившись, я снова пережил мучительнейший приступ, который длился два дня. Затем приехал мой доктор из Канн 1 и привез новое лекарство своего изобретения — оно-то меня и вылечило. Пилюли эти приготовлены из эвкалипта, а эвкалипт — дерево, вывезенное из Австралии и прижившееся в Каннах. Все хорошо, только бы длилось подольше2, как говорил один господин, падая с шестого этажа.
В Сен-Клу я прочел «Медведя» перед избраннейшей аудиторией, где присутствовали и барышни, которые, как мне показалось, ровным счетом ничего не поняли; после этого мне захотелось преподнести новеллу «Ревю» 3 — теперь-то уж ясно, что скандала она не вызовет. Сообщите, что Вы об этом думаете, и попытайтесь определить точно все «за» и «против». Надобно только отдавать себе отчет в том, каких успехов в лицемерии добился наш век за последние несколько лет. А что скажут об этом Ваши друзья? Надобно также придумывать для себя свои собственные истории, ибо те, что придумывают для вас другие, ничуть не занимательны........................
Не огорчились ли Вы за вашу матерь Церковь после несчастья, которое произошло в Кракове 4? Я уверен, что, приглядевшись попристальнее, можно обнаружить нечто похожее и в других местах. Надо почитать
об этом деле в «Таймс»....................
На днях я ужинал с безвинной Изабеллой 5. Она произвела на меня впечатление лучшее, нежели я ожидал. Ее муж, совсем крошка, оказался весьма вежливым господином и наговорил мне множество комплиментов, притом в достаточно изысканной форме. Принц Астурийский6 держится очень мило и как будто неглуп... Он похож на *** и на инфантов, времен Веласкеса. Я очень скучаю. В Люксембургском дворце страшно жарко, и вся эта история с сенатским решением не доставляет мне никакого удовольствия. Собираются допустить на заседания публику7, что мне совсем не нравится.
Прощайте, друг любезный; напишите о чем-нибудь повеселее, ибо меня одолевает меланхолия. Мне очень хотелось бы, чтобы Вы теперь оказались рядом и одарили бы меня частичкою Вашей жизнерадостности.
Париж, 7 сентября 1869.
Любезный друг мой, неужто Вы надолго застряли в <Невере> и нескоро вернетесь сюда? А я уже поглядываю в сторону Юга, хотя и не чувствую еще приближения зимы; однако ж я дал себе слово не дожидаться, покуда холода застигнут меня врасплох. Последние дни мне немного лучше, вернее сказать, не так плохо. Здесь я принял курс процедур со сжатым воздухом, которые до некг горой степени мне помогли; а сейчас меня пробуют лечить по новой методе, которая также оказалась удачной. Я по-прежнему несказанно одинок; вечерами никуда не хожу и почти никого не вижу. Соблюдая все эти предосторожности я и живу, вернее, существую. Бюлозу1 удалось все же соблазнить меня. В Сен-Клу по просьбе императрицы я прочел «Медведя»—теперь он называется «Ло-кис» (по-жмудски — «медведь») — в присутствии молоденьких барышень, которые,— хотя, кажется, я говорил Вам об этом,— ничегошеньки не поняли. Это меня ободрило, и 15-го числа сего месяца вещица появится в «Ревю». Я внес несколько изменений, помимо имен, и хотел бы переделать еще кое-что, но мне недостает мужества. Вы выскажете мне Ваше мнение.
Вчера мы завершили наше дельце2. Я. не слишком понимаю, каков будет результат; достопочтенная публика столь беспробудно тупа, что теперь боится того, чего сама желала. Сдается мне, что буржуа, голосовавший несколько месяцев назад за г. Ферри 3, теперь боится, что может* опростоволоситься в июне, который все-таки уже не за горами; особенность буржуа в том и состоит, что он никогда не бывает доволен, особенно же делами своих рук. Болезнь императора несерьезна 4, но может* затянуться и повториться вновь. Говорят, и я склонен тому верить, что длительное путешествие по Востоку отменится; а кроме того, дурные отношения между султаном и вице-королем могут оказаться достаточною причиною, чтобы нарушить экскурсионные планы.
Читали ли Вы в «Журналь де Саван» историю княжны Таракановой? Хотя это было уже давно, и я, по-моему, показывал Вам корректуру..
Нынешней зимою я должен написать «Жизнь Сервантеса» 5 в качестве предисловия к новому переводу «Дон Кихота». Давно ли Вы читали: «Дон Кихота»? По-прежнему ли он забавляет Вас? И понимаете ли Вы, чем? Меня он забавляет, но я не нахожу достойного объяснения; напротив, я могу представить множество доказательств того, что роман плох,— а при всем том, он превосходен. Мне хотелось бы знать, что Вы думаете о нем; доставьте мне удовольствие: перечтите несколько глав и подумайте потом над ними; не сомневаюсь, что Вы окажете мне эту услугу.
Прощайте, надеюсь, в э^ом месяце я все же Вас увижу.
Канны 4, 11 ноября 1869.
Любезный друг мой, погода у нас здесь самая прекрасная и устойчивая на всем земном шаре, что приводит в отчаяние огородников, у которых не растет капуста. А мне страшно грустно оттого, что чувствую я себя ничуть не лучше, чем в плохую погоду. Утром и вечером у меня по-прежнему бывают мучительнейшие приступы удушья, при ходьбе я сильно устаю и задыхаюсь,— короче говоря, я по-прежнему жалок и никуда не годен. А ко всему этому прибавились еще и весьма неприятные хлопоты: П<олина> 2, которую я привез с собою, вдруг сделалась такою гадкою и наглой, что мне пришлось ее рассчитать; Вы представляете себе, сколь неприятно потерять женщину, прослужившую в доме сорок лет. К счастью, она раскаялась и так настойчиво просила прощения, что я, воспользовавшись каким-то благовидным предлогом, уступил и ее оставил. Нынче стало так трудно найти верную прислугу, да к тому же, у П<олины> столько достоинств, что заменить ее было бы невозможно. Я надеюсь, гнев мой и проявленная твердость характера,— говоря между нами, для меня самого совершенно неожиданные,— окажут в будущем благотворный эффект и избавят меня от подобных случаев.
Вчера я обедал в Ницце с г. Тьером3, который после смерти мадам Дон4 сильно сдал физически, но, как мне показалось, нисколько не изменился внутренне. Теща его была душою дома; она создала ему салон, приглашала людей, умела быть любезною с политическими деятелями и другими видными людьми. Наконец, она царила при дворе, весьма разнородном по составу, и ей удавалось искусно вертеть всеми во благо г. Тьеру. Теперь же он остался в одиночестве; жена его ни до чего не касается.
Я нашел, что в политике г. Тьер переменился еще более; его снова .задевает за живое та чудовищная волна безумия, которая затопила эту •страну, и он готов к борьбе совсем как в 1849 году. Боюсь только, что он несколько переоценивает свои силы. Куда легче проколоть Эоловы бурдюки 5, нежели залатать их, да так, чтобы air tight 108. Битва, как мне представляется, вполне вероятна; с ружьем «шаспо»6 шутки плохи ж, как говаривал генерал Шангарнье \ оно может задать населению Парижа примерный урок; только сумеют ли этим воспользоваться? А воспользовавшись, что станут делать дальше? Единовластие уже невозможно, но и парламентское управление без подлинной веры, без честных ж деловых людей представляется мне не более возможной формой правления. В конечном итоге, будущее, и даже я бы сказал, настоящее, видится мне мрачнее мрачного.
Прощайте, любезнейший друг мой; будьте здоровы и пишите о себе.
Канны, 6 января 1870.
Любезный друг мой, благодарю Вас за письмо и добрые пожелания. Я не ответил тотчас лишь потому, что совершенно истощен физически. Жестокие холода, наступившие так внезапно, совсем меня подкосили. Сегодня мне немного легче, и благодаря этому я могу Вам писать. Я — в полнейшем унынии; кичтр не помогает. Пробую всевозможные лекарства и не сдвигаюсь с мертвой точки; после нескольких спокойных дней болезнь хватается за меня пуще прежнего; сплю я тоже очень плохо и мучительно. К тому же совсем нет аппетита,— любая еда вызывает «отвращение. Почти целыми днями я испытываю ужасное недомогание, а кое-когда случаются и спазмы; я с трудом могу читать и довольно часто просто не понимаю, что держу перед глазами. У меня появилась идея, которую хотелось бы облечь в форму, но как могу я работать в таком состоянии! Вот, друг любезный, каковы мои обстоятельства. Я совершенно уверен, что скоро меня ждет медленная и очень мучительная «смерть. И надобно покориться этому.
Политика, в которой я вовсе перестал что-либо понимать, не может быть для меня приятным отвлечением. Мне кажется, мы приближаемся к революции еще более страшной, чем та, какую мы с Вами довольно жесело пережили двадцать лет тому назад 108. Очень бы хотелось, чтобы представление началось с некоторым опозданием, и я был бы от присутствия на нем избавлен.
Мороз достигал здесь шести градусов; феномен этот, по словам стариков, не наблюдался с 1821 года; все сады погибли. Казалось, будто среди лета грянули холода,— ведь установилась настоящая теплая погода, и все уже расцвело. Ужасно было видеть, как великолепные растения с прекрасными цветами, скажем, вигандии, которые накануне только вздымали усыпанные бутонами ветви на семь-восемь футов в высоту, за одну ночь превратились в некое подобие шпината. Прощайте, любезный друг мой; желаю Вам здоровья, и хоть изредка давайте знать о себе. С Новым. Вас годом...
jКанны, 10 февраля 1870..
Любезный друг мой, я не писал Вам так давно оттого лишь, что ничего хорошего о себе сказать не могу. Я дряхлею с каждым днем и влачу поистине жалкое существование. Почти не сплю и большую часть времени провожу в мучениях. Добавьте к тому, что зима выдалась ужасающая. Прекрасные цветы, составлявшие славу этих мест, погибли; множество* апельсиновых деревьев вымерзло, и теперь цветов не хватает даже на то, чтобы сделать для Вас помаду. Вот и судите, какое действие могли произвести на такое нервное существо, как я, дождь, холод и град, посланные нам небесами; здесь все это переносится в десять раз тяжелее, нежели в Париже.
Наконец разразился у вас бунт, по своей, глупости достойный того, кто явился его причиною1; грустное зрелище мы представляем собою, пытаясь пользоваться свободами и парламентским правлением. Не перестаешь удивляться поистине смехотворной дерзости, с какою представляются и поддерживаются в Палате самые чудовищные spropositi *, которые никто и не подумает высказать в частной беседе. Печальную* комедию являет собою представительный порядок управления — всякий бесстыдно лжет, однако ж попадается на удочку того, кто лжет еще бесстыдней. Находятся даже люди, полагающие, что Кремье2 — превосходный оратор, а Рошфор — великий гражданин. В 1848 году несомненно глупцов было множество, но нынче их больше.
Я решил испробовать английскую химическую бумагу, но не знаю, удастся ли Вам прочесть письмо. На днях закончил для «Ревю» перевод одного рассказа Тургенева3; появится он в следующем месяце. А для себя и, может быть, для Вас я пишу небольшую историю \ где речь идет в общем-то о любви. Прощайте; желаю Вам здоровья и благополучия.
Канны, 7 апреля 1870.
Любезный друг мой, я не писал Вам, ибо ничего хорошего сказать не могу. Все это время я чувствовал себя не вполне здоровым, а то и вовсе больным. Да и теперь хвастаться нечем. Слабость отчаянная — и на сот-
ню шагов не могу отойти от дома без того, чтобы несколько раз не присесть. Очень часто, в особенности по ночам, у меня случаются мучительнейшие приступы, которые подолгу не удается снять. Мне говорят: «Нервы!» А как Вам известно, медицина почти бессильна, когда речь идет о нервах. В прошлый понедельник я, задумав произвести опыт и узнать, удастся ли мне вынести путешествие до Парижа, направился в Ниццу с визитами. В какую-то минуту я уже совсем было решил, что вот-вот совершу бестактность и отойду в мир иной в гостях у кого-нибудь, с кем не настолько накоротке, чтобы допустить подобную вольность. Домой я возвратился в весьма плачевном состоянии и задыхался целые сутки кряду. Вчера мне стало чуть легче. Я вышел и прогулялся по берегу моря; за мною несли складной стул, на который я и садился через каждые десять шагов. Вот Вам вся моя жизнь. Надеюсь, в конце месяца сумею пуститься в путь до Парижа. Возможно ли это? Я часто думаю, достанет ли у меня сил подняться по моей лестнице? Быть может, у Вас, знающей такое множество разных вещей, найдется на примете какая-нибудь квартира, куда поместились бы мои книги и я сам, но расположенная в нижнем этаже? И к тому же я очень хотел бы обретаться где-нибудь неподалеку от Института *.
Я получил любезнейшее письмо от г. Эмиля Олливье 2, в котором он просит проголосовать за него. Я ответил, что меня, можно сказать, уже на этом свете нет; думается, его изберут без особых трудностей.
Как Вы правы, говоря, что мир обезумел! Утверждение левых, будто «обсуждать с народом конституцию есть проявление деспотизма, ясно доказывает, из какого никуда не годного материала они созданы! Но самое печальное то, что подобная нелепица никого не возмущает. По сути дела, мы переживаем времена, когда не существует более ни смешного, ни нелепого, Что бы ни говорилось, что бы ни печаталось,— реакции это не вызывает никакой.
Не знаю, когда появится моя биография Сервантеса,— она предваряет превосходнейшее издание «Дон Кихота», которое я на днях Вам дам. Что же до истории 3, о какой я рассказывал,— я оставляю ее для посмертного издания. Однако ж, если Вы желаете прочесть ее в рукописи, могу доставить Вам это удовольствие — длится чтение всего четверть часа.
Прощайте, друг любезный; здоровья Вам. Оно — первейшее благо на свете. До конца апреля я с места не двинусь 4. Надеюсь застать Вас в Париже. Еще раз прощайте.
Канныу 15 мая 1870.
Любезный друг мой, я был очень болен, да и сейчас немногим лучше. Всего несколько дней, как мне разрешили выходить. Я чудовищно слаб, и все же доктора надеются, что к концу следующей недели я могу пуститься в путь. Возвращаться я буду, верно, потихоньку, с остановками — суток в поезде мне не вынести. Здоровье мое разрушено вполне.
Покуда я никак не могу смириться с существованием, полным лишений и страданий, однако ж покоряюсь я или нет — я приговорен. Мне хоте-лось бы находить хоть какое-то отвлечение в работе, но для этого нужны силы, а их-то у меня и нет. Я от души завидую тем из друзей моих, кто отыскал способ покинуть этот .мир разом, без страданий и скучнейших призывов к осторожности, которыми я бываю сыт каждый день. Политическая возня, о которой Вы говорите, доносится даже до нашего захолустья. Я увидел здесь множество примеров людской глупости и невежества. Убежден, что лишь очень немногие из избирателей отдавали себе отчет в том, что они делают *. Красные, которых тут большинство, внушили глупцам, еще более многочисленным, что речь идет об установлении нового налога. И результат оказался превосходен. «Скроено прекрасно, остается только сшить»,— как говаривала Екатерина Медичи * Генриху III. К несчастью, я не вижу в этой стране никого, кто умел бы владеть иголкою. А что Вы скажете о друге моем г. Тьере, который после пиров 1848-го 3 вновь воспользовался тою же тактикой? Говорят, сорока в одни силки дважды не попадается, тогда как людей, да притом людей умных, ничего не стоит обвести вокруг пальца.
Я думаю поменять жилье и очень бы хотел найти что-нибудь пониже, неподалеку от Вас. Можете ли Вы навести справки и подать мне на сей предмет какую-то идею?
Нет ничего прекраснее краев наших в эту пору. Всюду столько цветов, и таких восхитительных, что зеленые пятна в пейзаже встречаются редко. Прощайте.
Париж, 26 июня 1870*