Париж, 24 октября 1842.
Весьма любезно с Вашей стороны оставлять меня в полнейшем неведении относительно того, какая часть света обладает преимуществом наслаждаться Вами. Куда прикажете посылать это письмо — в Неаполь, в ***, или в Париж? В последнем письме Вы пишете, что собираетесь в Париж и, быть может, в Италию, но с тех пор — никаких известий. Я подозреваю, что Вы тут, но сообщить мне об этом собираетесь в день отъезда; таким образом Вы поступите highly in character**. Написав Вам в последний раз, я отправился на несколько дней в путешествие и по возвращении обнаружил Ваше письмо, на котором стояла дата столь давняя, что я не решился отвечать на адрес ***. Впрочем, я от души восхищен, что Вы сумели, глядя на большие печатные буквы, и, как Вы уверяете, совершенно самостоятельно, изучить буквы письменные. Да если у Вас есть хоть капля терпения, с такими способностями Вы станете новой госпожою Дасье *. Что же до меня, я забросил и греческий, и французский — впал в состояние окаменелости, и когда читаю или пишу, буквы у меня перед глазами пляшут, что, разумеется, мало приятно. Вы спрашиваете, существует ли греческий роман как жанр? Он безусловно существует, но, на мой взгляд, примеры его чудовищно скучны. Быть яе может, чтобы Вы не могли достать перевод «Феагена и Хариклеи» 2, столь любимого покойным Расином. Попробуйте, если сумеете, сквозь него продраться; кроме того есть еще «Дафнис и Хлоя» 3, переведенный Курье. В нем много претенциозности, наивности, да и вообще он отнюдь не может служить образцом. Есть еще одна превосходная повесть, но она безнравственна, крайне безнравственна,— я имею в виду «Лукиева осла» 4, переведенного все тем же Курье. Хвалиться его чтением не стоит, но тем не менее — это шедевр перевода! А дальше решайте сами — я же умываю руки. Несчастье греков состоит в том, что представления их о приличиях и даже о морали совершенно отличны от наших. Есть множество вещей в их литературе, которые могли бы шокировать Вас и даже вызывать отвращение, когда бы Вы их поняли. После Гомера Вы можете совершенно безбоязненно читать трагиков, которые позабавят и увлекут Вас, ибо Вы чувствуете прекрасное: xh xaXov — чувство, которое у греков было в величайшей степени развито и которое мы наследуем от них — мы, happy few239 40. Если у Вас достанет храбрости читать историю, Вас очаруют: Геродот5, Полибнм0в Ксенофонт 7. Геродот особенно меня восхищает. Я не знаю ничего более занимательного. Но начните с «Анабасиса8, или Отступления Десяти Тысяч»; возьмите карту Азии и проследите путь этих десяти тысяч мошенников; это — Фруассар9, античного масштаба. Затем Вы прочтете Геродота, а после него, наконец, Полибия и Фукидида 40°, оба они — подлинные ученые. Добудьте также Феокрита11 и прочтите «Сираку-зок» 12. Кроме того я настоятельно рекомендую Вам Лукиана — грека, в наибольшей мере обладающего остротою ума, притом остротою в нашем понимании. Однако ж негодник он, право, отменный, и я умолкаю. Касательно произношения, если хотите, я пришлю Вам страницу, написанную моей рукою и приготовленную специально для Вас; по ней Вы изучите лучшее, иными словами, современное греческое произношение. Произношение школьное легче, но оно совершенно несуразно.
Начиная нашу переписку, мы щеголяли остроумием, а чем мы занялись потом? Не стану и напоминать Вам об этом. Вот как мы расправляемся с ученостью. Есть Латинская поговорка, проповедующая золотую середину; садясь за письмо, я горел желанием наговорить Вам массу резкостей, так что благодарите греческий за то, что оно вышло столь нежным. Это не означает, что я простил укоренившуюся в Вас привычку лицемерить, но покуда я писал, дурное настроение мое слегка исправилось. Не сожалейте о путешествии в Италию, если Вы еще туда не собрались. Погода там нынче стоит ужасающая - холод, дождь и пр. Нет ничего противнее страны, не привыкшей переносить два этих бедствия. Прощайте. Хотелось бы мне знать, где Вы.— Еррсооо (Крепись).
Так заканчивается одно греческое письмо.
Р. S. Раскрывая книгу, я нахожу там две травинки, сорванные в Фермопилах, на холме, где погиб Леонид. Как видите, это — реликвия.
Четвергу <5 ноября) 1842.
Не хотите ли послушать сегодня со Мною итальянскую оперу? По четвергам у меня — ложа, которую я снял вместе с кузеном и его женою \ Они путешествуют, и я покуда — единственный хозяин; Вам надо бы взять с собою Вашего брата или кого-либо из Ваших родственников, которые не могут меня знать. Поверьте, приходом своим Вы доставите мне живейшее удовольствие. Дайте мне ответ до шести вечера, и я Вам сообщу номер ложи; по-моему, сегодня они дают «La Cenerentola» ^2. Выдумайте какую-нибудь милую историю,— но прежде сообщите ее мне,— объясняющую мое присутствие; однако, выдумывая‘историю, непременно предусмотрите для меня возможность беседовать с Вами.
зо
Пятнииа утром, <4 ноября) 1842.
Покорнейше 'благодарю Вас за то, что Вы вчера пришли \ доставив мн» величайшее удовольствие. Надеюсь, Ваш брат не обнаружил в нашт41 встрече ничего невероятного. У меня есть для Вас этрусская печатка -та, какою пользуетесь Вы, совсем мне не нравится. При первой же mvype че я Вам дам другую. Вот страничка с греческим текстом, которую я приготовил для Вас; когда Вы снова погрузитесь в научение классических языков, она Вам пригодится.
Париж, вторник вечером» (8 ноября 1842?')'
Я совершенно Вас не понимаю и не могу удержаться от того, чтобы не назвать отчаяннейшею из кокеток. Первое Ваше письмо, в котором Вы сообщаете, что не хотите более со мною знаться, повергло меня в дурное расположение духа, и я не стал Вам тотчас отвечать. Вы сообщаете также,— чрезвычайно любезно,— что не хотите меня видеть из страха, как бы потом не скучать по мне. Если не ошибаюсь, за шесть лет 41 мы виделись шесть или семь раз, а подсчитывая минуты, провели вместе не более часов четырех, притом половину времени молча. Однако ж зна комы мы друг с другом довольно для того, чтобы Вы ко мне прониклись некоторым уважением, что Вы и доказали мне в четверг. Мы знаем друг друга даже больше, чем люди, которые часто видятся в свете, с тех пор, как стали достаточно свободно обмениваться мыслями в письмах. Согласитесь, что для моего самолюбия не очень-то лестно сознавать, что после шести лет знакомства Вы так со мною обходитесь. Впрочем, коль скоро я не властен побороть Ваши решения, все будет так, как хотите Вы, и все же, я полагаю, что не видеться нам — просто ыелепр. Прошу прощения за это не слишком вежливое и не слишком дружелюбное слово, но, к несчастью, оно верно, по крайней мере иа мой взгляд. В послед яий вечер я нисколько над Вами не подтрунивал. И даже нашел в Вас довольно доверительного отношения к себе. Что же до античной печатки,— ее Вы увидите на этом письме,— она по-прежнему в Вашем распоряжении, только скажите, где мне отдать Вам ее, вернее, как ее Вам дослать. Не будемте нарушать «eternal fitness of things» 412. Взамен я ничего не прошу, так как Вы обыкновенно отказываете мне во всем, о чем бы я ни попросил Вас. И если Вы полагаете, что видеться со мною — дурно, разве не дурно поступаете Вы, продолжая переписку? Коль скоро я не сЬшшком силен в Вашем катехизисе, вопрос этот так и остается запутанным для меня. Возможно, я слишком с Вами суров, но Вы причинили мне боль, а я не могу так же легко, как Вы, лакомясь пирожными, выбросить из сердца то, что в нем засело. Право, на это способен лишь Цербер.
Вторник вечером, (15 ноября) 1842.
Сдается мне, я ничего не потерял в ожидании Вашего ответа,— он так и дышит злобою. Но злоба, поверьте, не к лиду Вам, оставьте этот стиль и вернитесь к привычному кокетливому тону, который так чудесно Вам подходит. Желание видеть Вас было бы с моей стороны величайшей жестокостью, ибо Вам от этого стало бы так дурно, что для исцеления Вашего понадобилось бы неслыханное количество пирожных. Не знаю, с чего Вы взяли, будто у меня тьма друзей во всех концах света. Ведь Вам превосходно известно, что у меня есть один лишь друг, вернее подруга, в Мадриде \ Поверьте, я бесконечно признателен Вам за великодушие, какое Вы проявили в тот вечер, когда мы слушали итальянцев". Я ценю, как и должно, снисходительность, с какою Вы целых два часа показывали мне Ваше личико, и я, должен признаться, был им совершенно очарован, равно как и волосами Вашими, которые я никогда не видел так близко; что же до утверждения, будто Вы не отказывали ни в одной моей просьбе,— Вам уготовано несколько миллионов лет чистилища за эту чистейшую ложь. Я замечаю горячее желание Ваше иметь мой этрусский камень, но коль скоро я великодушнее Вас, я не стану повторять вслед за Леонидом: «Приди и возьми!», я лишь еще раз осведомлюсь, как я могу послать его Вам. Не помню, когда это я сравнивал Вас с Цербером 2} однако нечто общее у Вас с ним есть, и не оттого только, что Вы, как и он, страстно любите пирожные, но и оттого, что у Вас, как и у него, три головы,— я хочу сказать, три мозга: один питает неуемное Ваше кокетство, другой достоен старого дипломата, а о третьем нынче говорить я не стану, затем что мне не хочется Вам говорить ничего приятного. Чувствую я себя ужасно, и душа вконец истерзана множеством разных неожиданных бедствий. Если Вы состоите в приличных отношениях с судьбою, попросите, чтобы она в ближайшие два—три месяца относилась ко мне благосклонно. Я только что вернулся с представления «Фредегонды» 3, показавшегося мне смертельно скучным, несмотря на мадемуазель Рашель4 и ее восхитительные черные, без белка, глаза,— точно такие, говорят, у самого дьявола.
Париж, 2 декабря 1842.
В одном стародавнем испанском романе, названия которого я не помню, встречается довольно изящная притча. Некий цирюльник держал заведение на пересечении двух улиц, и потому там имелось две двери. Цирюльник выходил из одной из них и, нанеся прохожему удар кинжалом, тотчас скрывался внутри, после чего выходил из другой и перевязывал раненого. Gelehrten isfc gut predigen f5§s. Вот потому я и не сержусь ни на
Вашу голубую кашемировую шаль, ни на пирожные; и то и другое кажется мне вполне естественным; и кокетство и гурманство могут вызывать у меня уважение, но тогда лишь, когда в них признаются со всей искренностью. Зачем же Вы, стремясь слыть значительной персоною, а не просто светской дамой, пестуете в себе такие недостатки? Почему Вы никогда не бываете со мной искренни? Ответьте, к примеру: хотите Вы или не хотите пойти со мною в будущий вторник в Музей? Если не хотите, если это почему-либо неприятно Вам или беспокойно, Вы получите Ваш этрусский камень во вторник вечером в маленькой коробочке через нарочного. Кокетство, составляющее неотъемлемую часть натуры Вашей, делает Вас довольно забавною. Вы упрекаете меня в легкомыслии, но если бы я не был или не казался столь легкомысленным, Вы давно уже вывели бы меня из терпения. Зачем берут зонтик? Да затем, что идет дождь. Вопреки Вашему желанию* госпожа де М<онтихо> приедет в Париж. Она собирается покупать приданое для дочери, которая весной выходит замуж \ и на случай неожиданного революционного взрыва все дела с приданым, а может быть и сама свадьба, предполагаются в Париже. Жених мне неизвестен; с помощью разных ухищрений мне удалось посодействовать отставке прежнего, который не нравился мне решительно, хотя, по многочисленным отзывам, был в высшей степени незауряден. ^осту он был невысокого, но при этом его щупленькое тельце умещало.в себе пять или шесть титулов. Акция сия свидетельствует о моем исправлении. Прежде смешное в людях меня забавляло, а нын-.че я хотел бы избавить от насмешек почти всех. Словом, я сделался человечнее и когда я вновь увидел бои быков в Мадриде, я не испытал уже того жгучего удовольствия, какое испытывал десять лет назад; к тому же любые страдания внушают мне ужас, а с некоторых пор я стал верить даже в страдания моральные. Так что теперь всеми силами я стараюсь забыть мое подлинное «я». Вот Вам в нескольких словах отчет о моем самоусовершенствовании.
Академиком я хотел бы стать вовсе не из vanagloria 42*! На днях я выставлю свою кандидатуру42 и получу уйму черных шаров. Надеюсь, мне достанет твердости и силы для того, чтобы верно воспринять это и выстоять. А если холера разразится'вдруг снова, я, быть может, и доберусь до кресла. Нет-нет, vanagloria я отнюдь не страдаю. Возможно, я воспринимаю вещи чересчур позитивно, но я был escarmentado43* за слишком романтичное восприятие жизни. Впрочем, поверьте, Вам никогда не узнать до конца ни всех достоинств моих, ни всех недостатков. Всю жизнь меня хвалили за добродетели, которыми я не обладал, и поносили за чужие пороки. А теперь я пытаюсь представить себе, как Вы проводите вечера в обществе Ваших братьев. Прощайте.
Воскресенье у 18 декабря 1842
Нет сомнений, что у Вас были педагоги по немецкому и греческому, однако ж очевидно, что логике Вас не учил никто. Ну, в самом деле, кто так рассуждает! Взять хотя бы Ваши слова о том, что Вы не желаете меня видеть, ибо всякий раз боитесь, что это в последний раз и пр. А потому письмо Ваше я считаю недействительным. Из него я лишь понял, что Вы приготовили мне в подарок носовой платок. Пришлите его или прикажите получить из собственных Ваших рук, что было бы куда приятнее. Я не люблю сюрпризов, о которых мне сообщают заранее, ибо представляю их себе много лучше, чем они потом оказываются. Поверьте, нам стоит пойти в Музей вместе; если Вам будет со мною скучно, все станет на свои места, и я не потащу Вас туда больше, если же нет, кто нам мешает время от времени видеться? Покуда Вы не представите мне сколько-нибудь убедительную причину, я не устану допытываться, что же Вас так раздражает. Я ответил бы тотчас же, но потерял Ваше письмо, а мне хотелось его перечесть. Я перерыл весь стол, снова при вел его в порядок — притом это дело вовсе не шуточное — и наконец, предав огню несколько стопок старых бумаг, только собиравших пыль, начал уже думать, что Ваше письмо исчезло под действием какого-то колдовства. Нашел я его только что в томе Ксенофонта, куда оно забралось совершенно непонятным образом, и с упоением перечел. Решительно Вам пора избавляться от глубочайшего почтения, о каком Вы поминаете порой, изливая на меня поток sinrazones *; но я извиню Вас, если мы скоро увидимся,—ведь в жизни Вы куда милее, чем в письмах,
Я хвораю вовсю и кашляю так, что камни трещат, тем не менее в понедельник вечером я намерен послушать мадемуазель Рашель, которая в присутствии шести великих людей прочтет отрывки из «Федры» \ Она может решить, что я кашляю нарочно, ей в пику. Напишите мне поскорее. Скучаю я убийственно, и Вы совершите акт милосердия, сказан что-нибудь приятное, как Вы умеете кое-когда это делать.
Париж, воскресенье вечером Декабрь (1842}
Ваше письмо ничуть меня не удивило — я был к нему готов. Я знаю Вас уже довольно и ничуть не сомневаюсь, что, коль скоро в Вашей головке появляется какая-либо светлая мысль, Вы тотчас раскаиваетесь и стараетесь поскорее о ней забыть. Впрочем, Вы бесподобно умеете золотить самые горькие пилюли — в этом я отказать Вам не могу. И, уступая место сильнейшему, сдаюсь перед героическим Вашим решением пе ходить более в Музей \ Я совершеныейше уверен, что Вы не слушаетесь ничьих советов, однако ж надеюсь, не далее как через месяц Вы тчесе тесь ко мне благосклонней. Наверное., Вы правы. Одна испанская поговорка гласит: «Entre santa у sank» pared de cal у canto» А Вы все сравниваете меня с дьяволом., Во вторник вечером я обратил внимание на то, что совсем почти не думаю о своих книгах, а все больше о сапожках, да о перчатках Ваших. Но что бы Вы ни говорили, с присущим Вам дьявольским кокетством, мне не верится, будто Вы боитесь потерять голову в Музее, как то бывало прежде. По совести говоря, вот что я о Вас думаю и как расцениваю Ваш отказ: кокетство Ваше должно иметь, пусть неясную, расплывчатую, но цель, и цель эта — я. Однако подбираться к пей слишком близко Ва^не хочется, ибо если Вы не сумеете ее поразить, тщеславие Ваше сильно пострадает, к тому же, приглядевшись, Вы можете решить, что прицеливаться совсем не стоит,— ну, разве я не прав? В прошлый раз я собирался у Вас спросить, когда мы увидимся снова и, быть может, если бы я настоял, Вы назвали бы день; но потом я подумал, что. согласившись на словах, в письме Вм можете отказать мне, а я буду страдать и возмущаться.
Я всегда бываю с Вами до идиотизма откровенен, но мой пример ничуть Вас не трогает.
Четверг, 29 декабря 1842.
Давно уж я собираюсь написать Вам. Ночами я сочиняю прозу для потомства, а значит недоволен и Вами и, что всего удивительнее, собой. Но нынче я более снисходителен. Только что слушал госпожу Персиа-еи 1 — она-то и примирила меня с родом человеческим. Будь я царем Саулом 2, она была бы Давидом при мне 3. Меня уверяют, будто академик, г. де Понжервиль \ вот-вот отдаст богу душу; я от этого в отчаянии, ибо его мне все равно не заменить, и я предпочел бы, чтобы он подождал, покуда не придет мой срок. Вышеупомянутый Понжервиль перевел в стихах латинского поэта \ по имени Лукреций, который умер сорока трех лет от роду, испив любовного напитка в надежде внушить любовь или хотя бы приязнь. Но прежде он успел сочинить объемистую поэму о «Природе вещей», богохульную, кощунственную, омерзительную и пр.
Здоровье г. де Понжервиля волнует меня более, нежели оно того стоит, а кроме того скучнейшие обязанности наступающего Нового года заставляют меня подняться послезавтра в шесть часов утра. Как это никому не приходит в голову отправиться в этот день путешествовать или просто1 ко всем чертям? Висят надо мною и другие скучнейшие обязанности, которые посмешили бы Вас и о которых я не стану рассказывать. Знаете ли Вы, что если мы станем и далее писать друг другу в подобном учтиво-доверительном тоне, утаивая свои сокровенные мысли, нам останется лишь заботливо сохранять этот стиль, дабы в один прекрасный день опубликовать нашу переписку, как это случилось с перепискою Бальзака и Вуатюра? 6 Вы заботитесь прежде всего о том, чтобы почитать несуществующими вещи, обсуждать которые Вам не хочется, что делает величайшую честь дипломатическим способностям Вашим, А .Вы, мпе кажется, похорощели. Хотя поверить в это трудно, ибо море не пополняется новыми йодами. Сие доказывает, что, теряя в одном, Вы приобретаете в другом. Хорошеют, когда в порядке здоровье; а оно в порядке, когда у человека превосходный желудок и недоброе сердце. Вы по-прежнему едите пирожные?
Прощайте; желаю Вам удачного конца года и удачного начала будущего. А уж друзья Ваши попользуются в этот день Вашими щечками. Когда я закончу прозу, о которой писал выше, в наказание поеду дней на десять в Лондон. Вероятно это будет поближе к Пасхе.
Декабрь 1842 <^>.
Знайте, что покуда мы не виделись, я тяжело болел. Все кошки мира раздирали мне когтями горло, в груди полыхало адское пламя — словом, я провел в постели несколько дней, размышляя о жизни. И вот я понял, что нахожусь на склоне горы, вершину которой только-только, изнемогая от усталости, безрадостно преодолел, понял, что склон ее весьма крут и неприятен для спуска и что было бы совсем неплохо отыскать какую-нибудь дыру прежде, чем я окажусь внизу. И единственным для меня утешением на этом склоне было бы немножко солнечного тепла И дальних краях — проводить, скажем, по несколько месяцев в Италии; Испании или Греции, забыв про весь мир, не думая ни о настоящем, ни, тем более, о будущем. Все это было отнюдь не весело; но тут принесли мне четыре тома' «Жизни Иисуса» 44 доктора Штрауса. В Германии такое зовется экзепетикой; слово это греческое, и немцы воспользовались им для определения спора, достигшего высшей степени остроты; означепное сочинение — вещь довольно занимательная. Я уже заметил, что чем меньше пользы можно вынести от прочтения вещи, тем более она занимательна. Не придерживаетесь ли и Вы приблизительно того же мнения, se-пога caprichosa *?..
Вторник вечером. Декабрь 1842 <?).
Это уже несравнимо с Жан-Полем44; это — в чисто французском духе, времен Людовика XV. Неоспоримые доказательства, основанные на неприкрытом интересе. Иные люди покупают мебель за цвет обивки, который им приглянулся, а потом, боясь ее попортить, надевают на нее чехлы, каковые и не снимают, покуда сама мебель не превратится в рух-
лядь. Во всех словах Ваших и поступках Вы всегда подменяете подлинное чувство чем-то, не выходящим за рамки условностей. Возможно, так — приличнее. Вопрос в том, чтобы понять, насколько это для Вас важнее другого, что, на мой взгляд, глупо и смешно ставить рядом. Меж тем Вы знаете, что хоть я небольшой поклонник чрезмерной рассудочности, условности я уважаю, даже те из них, которые кажутся мне наиболее несуразными. В головке Вашей роится множество нелепейших мыслей,— простите за резкость,— и я не простил бы себе, если бы пытался переубедить Вас, ибо Вы держитесь за них и Вам нечем их заменить. Но мы мечтаем. И разве не возвращает нас беспрестанно к реальности махина de cal у canto **? Должны ли мы все еще пытаться сомкнуть края бездны, на дне которой нам видится сказка? Чего Вы боитесь? В сегодняшнем письме Вашем сквозь множество жестоких, сумрачных, леденящих мыслей проглядывает нечто настоящее. «Мне кажется, я никогда не любила Вас так, как вчера». Вы могли бы к тому добавить: «Сегодня я люблю Вас меньше». Я уверен, что когда бы сегодня Вы были той, какою были вчера, Вы испытывали бы угрызения совести, которые я предсказывал Вам и которые, я полагаю, ничуть Вас не тревожат. Мои же угрызения совести — характера совсем иного.
Я часто раскаиваюсь в том, что слишком честно исполняю свою роль статуи. Вчера Вы подарили мне душу, и я в ответ хотел бы подарить Вам свою, да только сами Вы того не желаете. Вечный холщовый чехол! Вот за что, по Вашей милости, я мог бы осыпать Вас всеми мыслимыми ругательствами и, однако ж, никогда я не был так далек от этой мысли,, как до получения Вашего письма. В конце-то концов я похож на Вас — добрые воспоминания изгоняют из моей памяти дурные. Кстати, подумать только, какие нежности! Вы готовите мне сюрприз к отъезду. И думаете, что я стану сгорать от нетерпения? Вчера, возвращаясь с ужина, я вдруг понял, что наизусть помню монолог Текмессы 2, которым Вы восхищались; и вот, коль скоро я люблю помечтать, я принялся переводить его стихами — английскими стихами, разумеется, ибо к стихам французским я испытываю отвращение. Я посвятил их Вам, но Вы их не получите. Впрочем, я заметил, что слову Ajax ужасно не хватает длины. Нужно ведь Ajax, не так ли?
Когда я увижу Вас, чтобы сказать то, чего Вы мне никогда не говорите? Видите, как мы повелеваем временем. Око подлаживается под нас. Между двумя бурями у нас всегда остается день зимородка 3. Назовите мне только два дня, так как я нынче на привязи.
Париж, вторник, 3 января 1843.
Наконец-то, вот что значит высказаться! Как же Вы добры, когда того хотите. И почему Вы так часто прикидываетесь злюкою? Нет, письменные благодарности не стоят ничего, и дипломатия моя, пущенная в ход 44 для того, чтобы добыть столь хвалебные рекомендательные письма для Вашего брата \ заслуживает нескольких теплых слов при встрече. ?! от всего сердца прощу Вам все насмешки над шарами и Академией, о кото рой я думаю куда меньше, нежели Вы полагаете. И если когда-нибудь я сделаюсь академиком, я буду ничуть не тверже скалы. Да, возможно к тому времени я в известной мере очерствею и превращусь в некое подобие мумии, но в глубине души останусь все же неплохим малым. Возвращаясь к Персиани, я не вижу иного способа превратить ее в Давида, как ходить слушать ее каждый четверг. Что же до мадемуазель Рашели, я не способен наслаждаться стихами столь же часто, как музы кой; она — Рашель, а не музыка — напоминает мне, что я обещал рас сказать Вам одну историю. Рассказать ее теперь или приберечь до того дня, когда мы увидимся? Лучше я этот случай опишу, ибо при встрече мне без сомнения захочется сказать Вам многое другое. Итак, около двух педель назад я ужинал с мадемуазель Рашель2 у одного академика. Всех нас собрали для того, чтобы представить ей Беранже. И великих людей там, надо признать, было довольно. Рашель приехала поздно, и появление ее было мне неприятно. Мужчины наговорили ей столько глупостей, а женщины, завидев ее, столько их наделали, что я забился в угол и сидел там, не вставая. К тому же я не беседовал с нею уже больше года. После ужина Беранже, с присущей ему прямотой и разумностью, сказал ей, что она напрасно растрачивает свой талант в салонах, ибо истинная ее публика лишь в стенах Французского театра и пр... Мадемуазель Рашель, казалось, безоговорочно приняла его наставление и, выказывая свое полнейшее с ним согласие, сыграла первый акт «Есфири» 3. Нужен был кто-то, кто подавал бы реплики, и она попросила, принести мне том Расина, что и было сделано одним академиком, исполнявшим обязанности чичисбея. Я довольно резко заметил, что ничего не смыслю в стихах и что среди присутствующих есть люди, которые разбираются в них лучше и продекламируют их артистичнее. Гюго сослался на зрение, другой— на что-то еще. В жертву принес себя хозяин дом л. Вообразите только Рашель в черном, стоящую между роялем и чайным столиком, на фоне двери, и входящую в роль. Глядеть на это перевесит щение на виду у всех было чрезвычайно забавно и в то же время пре красно; длилось приготовление не более двух минут, после чего Рашели начала:
«Ты ль это, милая Элиза?» *
«Наперсница» посреди своей реплики вдруг роняет очки и книгу; мину*, десять проходит прежде, чем «она» отыскивает страницу и вновь обретает дар зрения. Аудитория наблюдает, как Есфирь понемногу распали ется гневом. Но продолжает. Внезапно позади нее отворяется двери входит слуга. На него машут, чтобы он убрался. Он шмыгает обратно, v никак не может плотно затворить дверь. Вышеупомянутая дверь подр.» гивает и раскачивается, сопровождая голос Рашели мелодичным и пр-» забавным скрипом. Так и не дождавшись тишины, мадемуазель Ра шел приложила руку к сердцу и почувствовала себя дурно, однако ж, пришли
нув умирать на сцене, она дала время окружающим броситься ей на помощь. Во время интермедии Гюго и г. Тьер 5 разбранились в пух, споря о Расине; Гюго утверждал, что Расин мелок духом, а Корнель — велик. «Вы говорите так,- заметил на это Тьер,—оттого, что Вы—велики духом; Вы — Корнель (Гюго скромно опустил очи долу) той эпохи, где роль Расина исполняет Казимир Делавинь» 6. Предоставляю Вам подумать, была ли тут уместна скромность. Тем временем дурнота проходит и действие доигрывается до конца, правда, fiascheggiando *. Некто, близко знавший мадемуазель Рашель, произнес, выходя: «Как же она выругается, уезжая отсюда!» Фраза эта дала мне пищу для размышлений. Вот Вам моя история; и пожалуйста, не компрометируйте меня в глазах академиков, — это все, о чем я прошу.
В воскресенье я узнал Вас, лишь подойдя совсем близко. Первым моим порывом было броситься к Вам, но увидев, что Вы окружены целою свитой, я прошел мимо. Думаю, что поступил я верно. Обыкновенно вы бываете бледною, но в тот день даже щечки у Вас порозовели, благодаря, как я заключил, торжественности дня. Добрый вечер или, скорее, утро. Понедельник или, скорее, вторник. Теперь ведь всего-навсего три часа утра.
Париж, 9 <января) 1843
Я обеспокоен полнейшим молчанием Вашим, но не оттого, что опасаюсь «здравого размышления», а оттого, что боюсь, как бы Вы не расхворались, и ругаю себя, что затеял столь долгую прогулку, закончившуюся ветром и дождем. К счастью, оказалось, что почта по воскресеньям не работает, потому мне и пришлось ждать Ваше письмо. И хотя я очень от этого страдал, Вас я не виню нисколько. Я счастлив сообщить об этом, дабы Вы знали, что недостатки свои я исправляю, равно как и Вы. Итак, до свидания, притом до скорого. Глаз у меня уже прошел. А ваш, я думаю, все так же сверкает. До чего же мы все сами умеем испортить! Разве не стоит нам как можно скорее увидеться?
Я крайне опечален и потрясен. Одного из ближайших друзей моих, к которому я собирался съездить в Лондон, разбил паралич 4. Я даже не знаю, выживет ли он, или — что, пожалуй, даже хуже смерти,— ему суждено долго еще влачить то жалкое полуживотное существование, в какое болезнь эта погружает самые блестящие умы. И вот теперь меня терзает вопрос, не должен ли я немедля к нему ехать.