Итак, прощайте и, без сомнения, надолго. Я сердит, что так Вас и не увидел. Давайте время от времени знать о себе — Вы всегда доставляете мне тем величайшее удовольствие, даже если будете по-прежнему следовать прекрасной методе лицемерия, к которой Вы столь блистательно приобщились. Что же до письма к Буонуччи, то я отрекомендую в нем Вас и спутников Ваших как знаменитых археологов. Заботами его Вы останетесь довольны.
Париж, суббота, 14 мая 1842.
Для начала знайте, что я вовсе не сгорел \ «Железнодорожная катастрофа на Левом берегу!» — так последние четыре дня начинаем мы в Париже все письма; а далее я хотел бы сообщить, что Ваше письмо доставило мне величайшее удовольствие. Обнаружил я его по возвращении из одного недалекого путешествия 2 по делам служебным,— потому и отвечаю с таким опозданием. Если уж быть откровенным до конца, а Вы знаете, что от недостатка сего мне вовек не избавиться, признаюсь, что нашел Вас похорошевшею сверх всякой меры, но только внешне и никак не внутренне; и цвет лица превосходный, и волосы великолепные — я разглядывал их куда больше, нежели Ваш чепец, который, видимо, заслуживал внимания, поскольку у Вас явно вызвало раздражение то, что я не сумел его оценить. Но я ведь никогда не мог отличить кружево от миткаля. У Вас по-прежнему талия сильфиды, и хотя черными очами я сыт по горло, нигде — от Константинополя до Смирны — таких огромных, как у Вас, я не встречал.
А теперь вглядитесь в оборотную сторону медали. Во множестве вещей Вы остались ребенком и одновременно стали лицемеркою. Вы не умеете совладать с первым порывом, зато тотчас изыскиваете тысячи мелких трюков, каковыми надеетесь исправить положение. И что Вы от того выигрываете? Вспомните великую и прекрасную максиму Джонатана Свифта3: «That a lie is too good a thing to be lavished about*!» Благородное желание держать себя в узде, без сомнения, заведет Вас далеко, и через каких-нибудь несколько лет Вы почувствуете себя не более счастливою, чем траппист 4, бессчетное число раз смирявший душу и тело и вдруг открывший в один прекрасный день, что рая-то нет. Я не понимаю, о каком залоге Вы упоминаете, да и вообще в Вашем письме множество разных недомолвок. С Вами мы не можем быть вместе, как, скажем, мы с госпожою де <Моитихо>, ибо первейшее условие отношений между братом и сестрою — безграничное доверие: госпожа де <Монтихо> в этом смысле вконец меня испортила. Вот я, глупец, уже и сожалею о том, что уколол Вас, но утешаюсь надеждою на Ваше исправление. Это — еще одна приятнейшая Ваша черта. Какую же победу, должно быть, празднует над Вами стоицизм! Вы полагаете, что у Вас есть гор-♦ «Ложь слишком хороша, чтобы одарять ею первого встречного!» (англ).
дость,— извините, Вы просто находитесь во власти мелкого тщеславия, вполне достойного столь верующей души. Проповеди нынче в моде... А Вы на них ходите? Только этого Вам теперь и недостает. Но пора, право же, оставить сей сюжет — он способен вогнать меня в слишком мрачное настроение. В Сарагосу я, верно, не поеду. Вполне возможно, что я отправлюсь во Флоренцию, ио точно уже решено, что два месяца я проведу на юге, осматривая церкви и римские руины. Возможно, мы и встретимся с Вами где-нибудь в уголке храма или цирка. Я настоятельно советую Вам ехать прямиком в Неаполь. Впрочем, ежели Вы остановитесь на пять -шесть часов в Ливорно, то сможете использовать их еще лучше и поехать в Пизу, чтобы осмотреть Кампо-Санто5. Рекомендуй Вам «Смерть» Орканьи6, Vergonzoso7 и античный бюст Юлия Цезаря. В Чнвита-Веккья вам стоит навестить г. Буччи, у которого Вы можете купить античные геммы, передав ему от меня наилучшие пожелания. Затем Вы направитесь в Неаполь, остановитесь в «Виктории», и несколько дней проведете, вдыхая упоительный воздух и любуясь небом и морем . Кое-когда съездите и в Studj. Г. Буонуччи свозит Вас в Помпеи. Вы поедете в Пестум и вспомните меня; в храме Нептуна Вы сможете сказать себе, что видели Грецию. Из Неаполя Вы поедете в Рим, где про ведете месяц, убеждаясь, что попытки осмотреть все бессмысленны, коль скоро Вы туда еще вернетесь. Потом Вы поедете во Флоренцию, где остановитесь на десять дней. А затем будете делать все, что душе Вашей угодно. Проезжая через Париж, Вы захватите книгу для г. Буонуччи и последние мои инструкции. Я же, возможно, в это время буду в Арле или в Оранже. Если Вы там остановитесь, спросите меня, и я расскажу Вам об античном театре \ к чему Вы отнесетесь почти безо всякого интереса. Вы кое-что обещали мне взамен моего турецкого зеркальца. Я свято надеюсь на Вашу память. Да! Великая новость! Как только умрет первый из сорока академиков, я отправлюсь с тридцатью девятью визитамиэ; по обыкновению, я буду крайне неловок и неминуемо наживу себе три дцать девять врагов. Объяснять Вам мотивы подобного приступа честолюбия было бы слишком долго. Довольно и того, что Академия стала теперь моей голубою мечтой.
Прощайте; перед отъездом я напишу Вам. Будьте счастливы, но не забывайте, что надобно совершать лишь те глупости, которые доставляют Вам удовольствие. Вы же предпочитаете, очевидно, изречение г-на де Талейр&ка 10 касательно того, что надобно остерегаться первых порывов, ибо они всегда почти искренни.
Париж, 22 июня 1842.
Ваше письмо немного запоздало, и я уже начал было терять терпение. Поначалу мне надобно ответить на основные его пункты: 1) Кошелек я получил, и пахнет от него поистине аристократически, он прелестен. Если Вы вышивали его собственной рукою, это делает Вам честь. Однако ж в нем заметно вновь приобретенное Вами пристрастие к практической стороне вещей: раз подарен кошелек — значит в нем надобно хранить деньги; при этом, однако, Вы не упускаете возможности оценить его во сто франков. Куда как поэтичнее было бы объявить, что он стоит- одну или две звезды; собственно я только так его и оцениваю. И стану хранить в нем медали. Он был бы для меня еще дороже, когда бы В,ы изволили приложить к нему несколько строчек, начертанных белоснежною Вашею ручкой. 2) Фазанов Ваших мне не нужно; Вы предлагаете их не слишком радушно, да к тому же критикуете вовсю мое турецкое варенье. И это Вы — владетельница дворца giaour1*, кому же, как не Вам, понимать толк в трапезах гурий. Вот, кажется, я и ответил на все, что есть ш Вашем письме разумного. За остальное ругать мне Вас нынче не хочется. Пусть будет Вам судьею Ваша совесть, которая, могу сказать с уверенностью, подчас оказывается куда суровее, нежели я, вечно упрекаемый Вами в бесчувственности и легкомыслии.'Лицемерие, которое Вы так легко, играючи пускаете в ход, когда-нибудь сыграет с Вами злую шутку, сделавшись неотъемлемой частью натуры Вашей. Что же до кокетства, неотделимого от отвратительнейшего, но восхваляемого Вами порока, оно всегда было свойственно Вам сверх всякой меры. И оно всегда Вам шло, смягченное, правда, известной непосредственностью, душевностью и воображением. А теперь... теперь, что же мне еще сказать? У Вас чудесные темные волосы и прекрасная голубая кашемировая шаль; к тому же Вы бываете весьма учтивы, когда того хотите. Ну, разве я Вас не порчу?! Что же до самой сердцевины, о какой Вы говорите, Вы, верно, имеете в виду Вашу дружбу.— Мне нравятся слова — «самая сердцевина» — да, самая сердцевина розы с застылым навсегда соком, подобной розе Андринополя,— я расскажу Вам зту восточную легенду.
Жил-был дервиш, который показался одному пекарю человеком, достойным всяческого уважения. И вот пекарь пообещал дервишу всю жизнь кормить его белым хлебом., Дервиш, разумеется, почувствовал себя на верху блаженства. Но, по прошествии некоторого времени, пекарь говорит ему: «Мы ведь условились с тобой на ржаной хлеб, верно? А ржаной хлеб у меня замечательный, ржаной хлеб — это мой конек». «Черно-то-то хлеба,— отвечает дервиш,— у меня больше, чем я могу съесть, но...»
Кошка моя взобралась на стол, и мне величайших трудов стоило помешать ей улечься на этот лист. Из-за нее я забыл конец моей сказки; жаль — она очень красивая. Знаете, среди прочих воздушных замков я выстроил еще и такой: в сентябре я встречаюсь с Вами в Марселе, показываю Вам тамошних львов и угощаю фигами и рыбным супом. Но м*не надобно вернуться в Париж к 15 августа, чтобы отписаться перед министром. Так что рыбным супом Вы будете лакомиться в полнейшем одиночестве, и подвалы Сен-Виктор \ и музей осмотрите тоже без меня. Зато в Париже Вы можете получить непосредственно от меня рекомендации к путешествию по Италии. И коль скоро все Ваши желания сбываются, я смиреннейше прошу Вас пожелать, чтобы я сделался академи- 34 ком. Мне это доставило бы величайшую радость, хотя Вы и не присутствовали при приеме моей кандидатуры. Впрочем, время для пожеланий у Вас еще есть. Хорошо бы чума взяла всех этих господ,— вот тогда бы мои шансы заметно возросли; но главное, что было бы мне нужно,— так это позаимствовать у Вас хоть капельку лицемерия, которое Вам стало так свойственно. Однако ж я слишком стар и переделываться мне поздно. А если попытаюсь, сделаюсь еще хуже, чем я есть. Мне любопытно было бы знать, как Вы ко мне относитесь, да только могу ли я о том узнать? Вы никогда не выскажете мне ни всего хорошего, ни всего дурного, что Вы обо мне думаете. Прежде я не слишком лестно думал о шу precious self35*. Ныне же стал уважать себя чуть больше, и не потому, что много стал лучше, а потому, что много хуже стал мир. Через неделю я уезжаю в Арль35, где мне предстоит заниматься выселением черни, живущей в античных театрах; не правда ли, приятное порученьице? Вы крайне были бы любезны, когда бы написали мне до моего отъезда письмо, полное нежных слов. Я очень люблю, когда меня балуют, и к тому же у меня ужасно грустное и подавленное настроение. Надобно сказать, что вечера я провожу за чтением своих произведений, которые собираются переиздавать36. И нахожу, что я безнравственен, а порою даже глуп. Теперь с наименьшими потерями я должен безнравственность эту и глупость смягчить; а проблема непростая, и оттого меня охватила blue devils36*. Прощаюсь с Вами и наинежнейше целую Ваши ручки. А знаете, что я нашел в моих архивах? Коротенькую голубую ниточку с двумя узелками. И положил ее в кошелек.
Шалон-сюр-Сонн, 30 июня 1842.
Вы наверняка догадались о конце сказки — пекарь околпачил дервиша,— достойнейший человек этот ржаного хлеба не любил.
Я нахожусь сейчас в городе, который мне особенно ненавистен; сижу один в гостинице и слушаю жуткий вой юго-восточного ветра, все здесь иссушающего и создающего в коридорах такие симфонии, точно сам дьявол явился на землю. А потому я гневаюсь на всю природу. Пишу Вам, дабы хоть немного утешиться радостной мыслью о том, что в предстоящем Вам путешествии Вы переживете множество подобных дней.. В церкви Святого Винсента 1-я-видел-очаровательную девушку, истово шептавшую покаянные слова. Как называются молитвы или нечто им1 близкое, что произносят перед гравюрами, где изображены главнейшие сцены из страстей Господних? Подле девушки стояла ее мать и внимательно наблюдала за нею. Старательно срисовывая старые византийские капители, я все думал, какой же проступок могла совершить эта девушка, чтобы так самозабвенно каяться. Верно, какой-нибудь тягчайший грех. И Вы тоже сделались истовой богомолкою, следуя нынешней моде, которая охватывает почти всех? Да, Вы должны быть богомолкою по тем же причинам, по каким носите голубую кашемировую шаль. Однако ж я бы на Вас рассердился; волна набожности, затопившая Францию, претит мне; это —■ род философии, чрезвычайно убогий, идущий исключительно от рассудка, а вовсе не от души, Коль скоро Вы сможете наблюдать на божность итальянцев, надеюсь, что и Вы, вслед за мною, найдете, что единственно она и хороша; правда, там набожен лишь тот, кто хочет, и надобно родиться по ту сторону Альп или Пиренеев, чтобы веровать так, как веруют они. Вы не представляете себе, какое отвращение вызывает во мне нынешнее наше общество. Оно, кажется, употребило все возможные ухищрения, чтобы умножить и без того неисчислимые и неизбежные горести, на которых зиждется порядок вещей. Ожидаю Вашего возвращения из Италии; там Вы увидите общество, где все, напротив, стоит на том, чтобы создать для каждого более покойную и сносную жизнь. Мы возобновим тогда беседы о лицемерии и, возможно, наконец друг друга поймем.
Почти всю зиму провел я за изучением мифологии по старым латинским и греческим книжкам. Это крайне меня1 позабавило, и если когда-нибудь у Вас возникнет вдруг желание изучать историю мышления людей, что куда интереснее, нежели история их поступков, обратитесь ко мне, и я Вам укажу три-четыре книжки, прочитав которые, Вы сделаетесь не менее учены, чем я, а это не так уж и мало! Как проводите Вы время? Я задаю себе кое-когда этот вопрос, не находя вразумитель ного ответа. Составляй я Ваш гороскоп, я предсказал бы, что в конце концов Вы напишете книгу,— это неотвратимое следствие того образа жизни, какой ведете Вы, какой вообще ведут женщины во Франции. Немного воображения, а иной раз и души; затем в игру вступает лицемерие, переходящее в набожность,— и, наконец, автор готов. Спаси Вас Бог от подобного превращения.
Надеюсь, что госпожа де М<оитихо> пожалует в этом году в Париж, и если это произойдет, я хотел бы, чтобы Вы познакомились с нею. Тогда Вы узнаете, что ржаной хлеб печь куда труднее, нежели Вы, сдается мне, полагаете. Но нет ничего легче, если Вы того пожелаете, чем познакомить Вас с этою пекаршей.
Прощайте; ветер все дует. Я должен пробыть в провинции целый месяц, и если Вам не жаль времени и хочется доставить мне ни с чем не сравнимую радость, Вам стоит лишь написать в Авиньон до востребования.
Авиньон, 20 июля 1842.
Коли Вы воспринимаете все таким образом^ я, честное слово, сдаюсь. Дайте мне ржаного хлеба — это лучше, нежели ничего. Но только дозвольте мне объявить его ржаным и напишите мне еще. Видите, сколь я кроток и смирен.
Письмен Ваше дошло до меня в минуту глубочайшей скорби, вызван-ной сообщением о кончине герцога Орлеанского \ о чем я узнал, вернувшись шв поездки в горы. И мне так нужно было получить от Вас письмо, совсем иное, правда,— ибо Ваше письмо явилось по меньшей
мере диверсией.
Отвечаю подробно, параграф за параграфом. Риторическая фигура, создателем коей Вы себя почитаете, известна давным-давно. С помощью греческого ей могли бы дать новое, в высшей степени барочное название, По-французски она известна под именем не столь ложно высокопарным. Так что в письмах мне пользуйтесь ею как можно реже. Да и в общении с другими'не стоит ею злоупотреблять. Надобно беречь ее лишь для самых примечательных случаев. И не слишком старайтесь видеть в мире лишь глупое и смешное. Этого в нем и в самом деле хватает. Вы же, напротив, стремитесь представлять себе его таким, каким он не бывает. Ведь куда лучше жить иллюзиями, нежели не иметь их вовсе. Я лелею еще три или четыре, они, правда, едва живы, но я изо всех сил пытаюсь их сохранить.
История Ваша известна: «Существовал когда-то некий истукан».
Читайте Даниила2, он, правда, ошибся — голова была отнюдь не золотою, она была глиняной, такою же как ноги. Но у взывавшего к истукану в руках был огонь, и свет этого огня золотил его голову. Будь я истуканом (заметьте, на сей раз я выбираю себе не самую выгодную роль), я сказал бы: «Моя ли вина в том, что вы погасили ваш факел? Разве это причина для того, чтобы меня разбивать?» Сдается мне, что понемногу я становлюсь вполне восточным человеком. Basta! 37 Вы без памяти влюбитесь в госпожу де М<онтихо>, если познакомитесь с нею. Она не одаривает меня белым хлебом, но дает мне то, что его заменяет. К тому же она не пекарша, а пекарь.
Тяжело мне видеть, что Ваше кокетство растет не по дням, а по ча сам. Я подробнейше осведомлен об исключительной Вашей набожности. И благодарю Вас за молитвы, если и они тоже не являются риториче ской фигурою. А из-за голубой кашемировой шали я давно Вас подозревал в набожности, ибо в 1842 году набожность в моде не менее, чем голубые кашемировые шали. Вы так и не поняли этой связи, тогда как все беспредельно ясно. Я ужасно сердит, что Вы читали Гомера в переводе Попа 3. Читайте лучше издание Дюга Монбелй4 — его только и можно читать. А если Вы отважитесь одолеть всякие глупости и не пожалеете потраченное время, Вы могли бы вооружиться греческою грамматикой Плаыша 5 и его же словарем. В течение месяца Вы читали бы перед сном грамматику, чтобы поскорее уснуть. Однако ж результаты это все равно принесло бы. И но прошествии двух месяцев Вы, забавы ради, стали бы отыскивать в греческом тексте слово, переведенное г-ном Монбелем всегда почти довольно точно, а по прошествии еще двух месяцев, натолкнувшись на путаную фразу, Вы без труда догадались бы, что в греческом оригинале говорится нечто совершенно отличное от того, как трактует это переводчик. По прошествии же года Вы читали бы Гомера так, как читаете Вы мелодию — мелодию и аккомпанемент,— мелодия — греческий оригинал, а аккомпанемент — перевод. Возможно, это возбудило бы в Вас желание серьезно заняться греческим и Вы могли бы наслаждаться чтением восхитительнейших вещей. Однако это в том случае, если Вы не тратите большую часть времени на туалеты и на тех, кому нужно их показывать. Все у Гомера превосходно. И эпитеты, звучащие столь странно по-французски, восхитительно точны. Помню, он называет море пурпурным, и я никогда не мог понять этого определения. А в прошлом году в небольшой лодке я шел по Лепантийскому заливу в Дельфы. Солнце садилось. И только лишь оно скрылось, море на десять минут приняло волшебный темно-фиолетовый оттенок. Для этого нужен был, правда, воздух, море и солнце Греции. Надеюсь, Вам никогда не стать художником в той мере, чтобы с удовольствием признать в Гомере великого живописца. Последние слова Вашего письма также остаются для меня загадкою. Вы говорите, что никогда более не станете писать мне, и это весьма скверно; впрочем, я покоряюсь, и отныне Вы будете получать от меня одни комплименты. По-моему, я уже предостаточно наговорил их Вам. Вероятно Вы напрашиваетесь на похвалы, когда признаете, что у Вас нет ни сердца, ни воображения; но отрицая умышленно и то и другое, можно накликать на себя беду. С этим играть не стоит. По-моему, Вы решили, пользуясь риторической Вашей фигурою, создать обо мне эссе. К счастью, я знаю, как мне быть.
Как скоро у Вас появится хоть единая добрая обо мне мысль, дайте знать. Недели две я тут еще пробуду. А пока хочу коротко описать Вам жизнь, какую я здесь веду. Брожу по полям, не встречая ничего, кроме камней. Прощайте. На сей раз, надеюсь, Вы сочтете меня довольно уступчивым и благопристойным, не правда, ли signora Fornarina6?
Париж, 27 августа 1842.
По приезде я нашел Ваше письмо, притом не такое свирепое, как все предыдущие. Вы поступили верно, прислав его сюда. Было бы обидно-получить такую редкость слишком рано. Спешу поздравить Вас с занятиями греческим и для пачала, дабы пробудить интерес, скажу, как зовутся по-гречески те, для кого волосы, как, скажем, для Вас, составляют предмет гордости: «efplokamos». «Ef» — значит «хорошие», «piokamos» — «кудри». Содержание же двух слов составляет прилагательное. Гомер как-то сказал *:
S01tX6xtt[A0<; КаХофю.
Nimfi efplokamos Calipso.
Прекраснокудрая нимфа Калипсо.
Красиво, не правда Ли? Ах, греки2, дочь моя, и up. хт пр.
Я очень сердит, что Вы так поздно выехали в Италию. Вы рискуете увидеть все сквозь нескончаемую пелену дождя, которая скрадывает половину очарования самых прекрасных в мире гор* и Вам придется пове рить мне на слово* когда я стану расхваливать прекрасное неаполитанское небо. Вы не застанете уже хороших фруктов* зато полакомитесь жаворонками, которые особенно вкусны в пору* когда созревает виноград.
Я решительно отвергаю Вашу версию притчи.
На возвратном пути со мною случилось приключение* меня в некотором роде обескуражившее, ибо оно показало, какою репутацией пользуюсь я в свете. А дело было так. Я укладывал в Авиньоне багаж, готовясь к отъезду в Париж на почтовых* как вдруг ко мне вошли два почтеннейших господина и представились членами муниципального совета* Я подумал, что они собираются говорить со мной о какой-нибудь церкви, догони в весьма пространных и высокопарных выражениях принялись меня просить, полагаясь на добродетельность мою и честность, взять под опеку даму* которая должна ехать со мною вместе. Я ответил им,— пребывая, к слову сказать, в сквернейшем расположении духа,— что обязуюсь быть кристально честным и добродетельным, но что перспектива путешествовать с дамою отнюдь меня не радует, ибо это помешает мне курить во время пути. По прибытии почтовой кареты я обнаружил в ней высокую миловидную даму, просто, но кокетливо одетую, объявившую, что в карете ее укачивает и что она не надеется добраться до Парижа живою. Так интимное наше путешествие началось. Я был вежлив и учтив в той мере, в какой для меня это возможно при необходимости оставаться долго в подобном положении. Язык у моей спутницы оказался подвешен неплохо, марсельского акцента у ней не чувствовалось; она оказалась крайней бонапартисткою, исполненной энтузиазма, свято верящей в бессмертие души и гораздо менее в катехизис; вообще она глядела на мир сквозь розовые очки. Я чувствовал, что она меня побаивается. В Сент-Этьене двухместная бричка сменилась четырехмест-яою каретой. У нас оказалось четыре места на двоих, и двадцать четыре ч^ра наедине вдобавок к первым тридцати. Но хотя мы и беседовали •без умолку (какое превосходное выражение!), мне никак не удавалось составить себе представление о моей соседке; я мог разве только догадываться, что она — дама замужняя и приятная спутница. В конце концов в Мулене к нам присоединились два препротивных попутчика, и вскоре мы прибыли в Париж, где моя таинственная дама посмешила броситься в объятия уродливейшего господина, который, верно, приходился ей -отцом. Сняв кепи, я откланялся и уже собрался было садиться в фиакр, как вдруг незнакомка моя, отойдя на несколько шагов от отца, взволнованно говорит: «Я тронута, сударь, вниманием, какое Вы мне оказали. Я не могу в полной мере высказать Вам свою признательность. И никогда не забуду счастья, испытанного мною от путешествия с такой знаменитостьюЦитирую ее слова точно. Но определение «знаменитость» объяснило мне и появление муниципальных советников, и явную настороженность дамы. Мое имя, очевидно, попалось мм в почтовой книге, и дама, читавшая мои произведения, приготовилась быть съеденною целиком и без остатка; столь ложное мнение бытует, верно, среди многих •моих читательниц. Как пришла Вам в голову мысль шоташжмтьет со мною? Происшествие это на целых два дня повергло меня в дурное расположение духа, после чего я покорился неизбежному. Как странно все складывается в моей жизни: заделавшись отменным негодяем, я года два жил с прежней своею доброй репутацией, а став снова человеком высокой морали, продолжаю слыть негодяем.
По совести говоря, я был таковым года три, не более, да и то порокам предавался не душою, а единственно с тоски, да еще, быть может, чуть-чуть из любопытства. Это, я думаю, сильно уронит меня в глазах Академии; к тому же меня упрекают в безбожии и пренебрежении к проповедям. Я, конечно, вполне мог бы лицемерить, но я решительно не выношу скуки и никогда не приобрету терпения. Если Вас удивляет, что все богини светловолосы, Вы удивитесь еще больше, увидев в Неаполе статуи с волосами, покрашенными красною краской. Такое впечатление, что античные красавицы пудрились красною пудрой, быть может даже смешанной о золотом. В утешение на фресках Studjes3 Вы увидите тьму богинь с темными волосами. Мне же всегда трудно решить, какому цвету отдать предпочтение. Только Вам я пудриться не советую. В греческом есть ужасное слово, означающее черные волосы: МеХлууаьщ^ (Меланк-хетис); от этого так и веет дыханием дьявола.
В Париже я пробуду, вероятно, всю осень. Собираюсь как следует поработать над одной нравоучительной книгой 4, забавной не менее, чем «Гражданская война», которую Вы отвезете в Неаполь. Прощайте. Вы обещали мне нежности, и я все еще их жду, без всякой, правда, надежды.
Вы любовались великолепной моею коллекцией античных камней. Увы! На днях я потерял ее самый замечательный экспонат — чудеснейшую Юнону,— совершая благое дело: я нес пьяного, сломавшего бедро, А камень был этрусский, и Юнона изображена была на нем с косою в руке — нигде более такого ее изображения нет. Посочувствуйте мне,
27
(Конец сентября 1842).
У Вас прелестно получается писать по-гречески — куда более разборчиво, нежели по-французски. Но кто же Вас учит греческому? Не станете же Вы убеждать меня, будто выучились письменным буквам, глядя на типографский шрифт. А кто занимает в Д...1 место профессора риторики?
Ваше письмо показалось мне па редкость учтивым. Уведомляю Вас о том, ибо знаю, как Вы любите комплименты, да и к тому же это близко к истине. Однако, повинуясь неискоренимому и несчастливому для меня свойству резать в глаза всю правду людям, более мне близким5 чем все остальные, я хочу, чтобы Вы знали, что я прекрасно вижу, с ка кой непостижимой скоростью становитесь Вы дьяволом во плоти, и сколь я от этого страдаю. Вы делаетесь ироничною, саркастичною и даже де-моничною. Все эпитеты сии взяты, как Вам слишком хорошо известно, из греческого; профессор Ваш расскажет, что я разумею под определением «демоничный»: «£кх[ЗоХо:» означает «клеветник». Вы поднимаете на смех наипрекраснейшие мои качества, а если ш хвалите меня, то де~ лаете это так осторожно и с такими недомолвками, что всю похвалу сводите на нет. Не стану отрицать, что в определенный период жизни я водил знакомство с очень дурной компанией. Но прежде всего я бывал там из любопытства и всегда чувствовал себя не в своей тарелке. Что же до хорошего общества, оно зачастую казалось мне смертельно скучным. А вот с людьми иезаносчивыми, с людьми, которых я давно знаю, или, скажем, с погонщиками мулов и с андалузскими крестьянами мне находиться приятно, по меньшей мере я льщу себя надеждою, что с ними я ~ на своем месте. Упомяните об этом в моем некрологе, и Вы не погрешите против истины.
Если я заговорил о некрологе, значит, мне кажется, что Вам настало время к нему готовиться. Я давно уже чувствую себя прескверно, особенно же здоровье мое ухудшилось за последние две недели. У меня бывают спазмы, ужасные мигрени, обмороки. Вероятно, что-то серьезное происходит у меня с головою, и, сдается мне, что я — кандидат на то, чтобы стать вскорости, как говорит Гомер, гостем сумрачной Прозерпины 2. Хотел бы я знать, что сказали бы Вы тогда. Я был бы счастлив, если бы Вы погрустили хотя бы недельки две. Быть может Вы находите мои претензии чрезмерными? Временами я пишу ночи напролет, а бывает, в клочья рву написанное накануне,— поэтому продвигаюсь медленно. Меня писанина моя забавляет, но позабавит ли она других? Древние, по-моему, были куда забавнее нас; цели, которые они перед собою ставили, были- куда значительнее, и головы они себе не забивали тысячей разных глупостей, как это делаем мы. Мне думается, что герой мой, Юлий Цезарь3, в свои пятьдесят три года, совсем потеряв голову из-за Клеопатры, совершил ради нее массу глупостей, и потому немного нужно было для того, чтобы он погиб в прямом и переносном смысле. А кто из современных людей, я хочу сказать, кто из мужей государственных не затвердел душою, словно камень, не сделался совершенно бесчувственным, подойдя к тому возрасту, когда можно претендовать на избрание в депутаты? Мне хотелось бы хоть немного показать разницу между тем миром и нашим, только вот как это сделать?
Дошли Вы в «Одиссее» до куска \ который я нахожу поистине прекрасным? Когда Одиссеи в гостях у Алкиноя, еще не узнанный, слушает после трапезы поэта, воспевающего перед ним Троянскую войну. То немногое, что я видел в Греции, помогло мне лучше понять Гомера. В «Одиссее» повсюду чувствуется невероятная любовь греков к своей стране. В современном греческом есть прелестное слово «fevttsed» — «чужбина», «скитание». Находиться в «Sewtstd» — самое горькое для грека несчастье, а умереть там — в их представлении и вовсе чудовищно. Вы всегда подтруниваете над моим гурманством, но Вам, пожалуй, не понять, как могут герои с таким удовольствием лакомиться внутренностями? Современные воины и по сей день их едят; блюдо это называется Koxxopetjt38 и отвечает самым высоким требованиям вкуса. На небольшие палочки из душистого мастикового дерева нанизывается нечто хру~ стящее и сдобренное специями; отведав это, Вы начинаете понимать, отчего жрецы, убивая жертву, оставляли внутренности себе.
Прощайте. Если я не закончу излияний на эту тему, Вы сочтете меня большим гурманом, чем я есть на самом деле. Я же нынче совсем потерял аппетит, и ничто из мелких радостей бытия меня более не радует. Сие означает, что меня пора выбросить на свалку. Весь октябрь погода будет ужасающая, так что все к тому!