Повесть о военных годах - Левченко Ирина Николаевна 10 стр.


— До свиданья, может быть, еще увидимся. — Я и сама не верила в то, что говорила.

— Чего уж там, ты все знаешь… Прощай!

Колонна тронулась, и я не видела, как уходила в обратную сторону машина с лейтенантом. Я так волновалась, что даже не спросила его фамилии.

Дорогой московский профессор! Ваш сын не стал научным работником… Он мечтал о подвигах, и он совершил подвиг, о котором мечтал, — единственный подвиг в своей жизни!

Колонна снова остановилась: противник оседлал дорогу. Пехота вступила с ним в бой. Все орудия выдвинулись ближе к пехоте, а обоз стал сворачивать с дороги в молодую березовую рощу.

Больше я не видела комиссара Хромченко, но навсегда осталась память о нем, о силе, которую черпали у него бойцы и командиры.

Через много лет я с болью читала в «Повести о настоящем человеке» о смерти настоящего человека, комиссара Воробьева, и в мыслях моих вставал образ комиссара Хромченко.

У меня образовалась уже своя «колонна» из трех машин, заполненных до предела. При этом надо было не только оказывать первую помощь раненым, но и кормить, поить их. Один из шоферов побежал на поиски и вскоре принес в каске немного мутной дождевой воды, зачерпнутой в окопе.

У обочины я увидела командира, раздававшего бойцам своей части сухари. До сих пор о еде не думалось, но сейчас судорога голода сдавила горло, и я подбежала к командиру:

— У меня раненые, они голодны, дайте мне для них сухарей!

— Сколько их у тебя?

Мысленно подсчитала:

— Восемнадцать!

Командир молча отсчитал девять сухарей:

— Бери. По полсухаря на человека, больше не могу.

Я не шла, а летела к машинам: «Вот уж обрадуются бойцы!» Раненые, получив сухари, с наслаждением грызли их, размачивая в принесенной воде.

— А ты что ж, сестричка, не ешь? — спросил меня один из солдат.

— Я уже ела… по дороге… не удержалась. — Не могла же я сказать им, что мне выдали сухари только на раненых.

Отойдя в сторону, легла на траву и с облегчением вытянула ноги. Надо мной было глубокое голубое небо, такое мирное, ласковое; в нем кое-где медленно плыли белые барашки облаков. Люблю смотреть в такое небо. Кажется, что плывешь вместе с облаками к далекой и светлой мечте. На несколько мгновений забыла о войне, об усталости, голоде. Лежать бы так и лежать… Из забытья вывело далекое жужжание моторов: в голубизну неба ворвалось несколько «юнкерсов». Зататакали пулеметы, ударили орудия, небо засветилось вспышками разрывов. «Юнкерсы» сделали разворот и один за другим стали пикировать в лощину. Они проносились над нами на бреющем полете так низко, что бойцы открыли ружейную стрельбу. Стреляли и мои раненые. Хотелось стрелять, бить, кричать, но только не оставаться безучастным свидетелем того, как эти ревущие, завывающие стервятники несут огонь и смерть сюда, в лощину. Бросилась снимать с машин тяжелораненых: пусть лучше лежат на земле, в канавках — все же укрытие. Снова начали пикировать «юнкерсы», и я прижалась к земле. Один тяжелораненый позвал меня. Он был удивительно спокоен; глаза, незадолго перед тем мутные, стали глубокими и ясными, как небо, отражавшееся в них.

— Не бойся, сестричка, они в нас не попадут. Я сейчас умру, да?

— Нет, нет, я тебя вывезу, а в госпитале вылечат! — говорила я то, что в таких случаях говорят медицинские работники умирающим.

Я старалась быть спокойной, хотя невольно вздрагивала и вбирала голову в плечи, когда бомбы разрывались очень близко или когда над головой низко-низко, чуть ли не цепляя колесами за верхушки молодых невысоких берез, со свистом и пулеметной стрельбой пролетал вражеский самолет.

Раненый чему-то улыбался. «Должно быть, он действительно умрет», — подумала я. И от чувства собственной беспомощности чуть не заплакала. Чем я могла помочь ему?

— Сестричка, я вижу, ты комсомолка. (На груди у меня были значок «КИМ» и еще один — с изображением Ленина под выпуклым блестящим стеклышком.) Возьми мой комсомольский билет. И будь сестрой родной, напиши матери, там адрес есть. — Он указал глазами на карман; руками он уже не шевелил: должно быть, не хватало сил.

Я вытащила из кармана его гимнастерки комсомольский билет.

Глаза умирающего уставились в одну точку, улыбка тоже остановилась, он не замечал меня. Бомбы рвались все ближе и ближе — «юнкерсы» методично бомбили рощу и добрались до нашего участка. Я прижалась к земле, но почти сразу раздался крик: «Санитары!» — и не один, а несколько; голоса, испуганные, недоумевающие, — так обычно кричат только что получившие ранение. Огромным напряжением воли заставила себя оторваться от земли. Суровый закон войны звал меня, и я побежала, согнувшись, все еще не решаясь подняться во весь рост.

Пахло гарью и дымом. Огонь охватил несколько машин, а «юнкерсы» бомбили и бомбили. Перебегая от машины к двуколке, от двуколки к дереву и снова к машине, я услышала, как меня окликнули по имени. Это был лейтенант Дутин из штаба медсанбата. Я обрадовалась ему, как самому близкому человеку, хотя знала его мало. Жутко быть одной, когда рвутся бомбы, свистят пули, а ты бегаешь среди машин и нет-нет да и мелькнет у тебя мысль: «Если зацепит, так никто и не узнает, где и как погибла, даже маме некому сообщить!»

Уже не хватало бинтов, и в ход пошло запасное белье бойцов. На рану старалась класть кусок чистого бинта, а сверху накладывала повязки из белья. Что есть!

Солнце уже заходило. Наступило затишье. Впереди нас багровел солнечный закат, а сзади темнело и низко нависали мрачные, тяжелые тучи.

Бесконечный обоз долго выбирался на дорогу.

Совсем стемнело, когда мы въехали в горящую деревню. На улице небольшими темными кучками сбились женщины. Они стояли молча, провожая нас взглядами, от которых голова невольно склонялась ниже. Слезы бежали по их щекам. Казалось, каждая слеза, выкатившись из глаз, сушила их.

— Тетеньки, тут у меня раненые, нет ли у вас молока? — обратилась я к женщинам.

Женщины захлопотали, откуда-то сразу появились кринки с молоком.

— Ох, родненькие, — запричитала старая бабка, — пораненные, а сестричка-то молоденькая. Дай вам бог живыми-то уйти.

— Идете… уходите все… А вернетесь ли? — тихо спросила седая женщина.

— Вернемся, бабушка, обязательно и скоро вернемся, — уверенно отвечали ей.

— Не горюйте, мамаши! — задорно крикнул один из раненых. — Мы вернемся и ваши кринки привезем.

Машины тронулись. Одна женщина оторвалась от толпы, бросилась к машине и сунула мне в руку что-то холодное: это был пучок моркови. Я раздала ее самым слабым.

Молоко решили пить по очереди, по три глотка. Бойцы настояли, чтобы первой пила я. Стараясь казаться равнодушной, взяла кувшин и поймала себя на том, что невольно сделала очень большой глоток. Стало стыдно, и два остальных были совсем маленькие.

…В хмурой, холодной ночи, в непроглядной тьме особенно выделялись зарева пожаров.

У деревни Козки в ночь с седьмого на восьмое августа разгорелся один из самых ожесточенных боев этих дней. Бились за каждый дом, за каждый сарай, за каждый шаг.

Нашу колонну вытянули по дороге, оставив в ней только тяжелораненых, ездовых и шоферов. Все способные драться были сняты с машин и поставлены в цепь. Я отправилась к деревне. Оттуда на двуколках подвозила раненых к обозу и размещала на машинах. За ночь сделала несколько таких рейсов. У меня болели руки, плечи; казалось, во всем теле не было ни одной косточки, которая бы не ныла. К рассвету дошла до состояния полнейшего отупения. Как меня не убили, сама не знаю. Ведь ходила там, где, казалось, головы нельзя было поднять. А скажи мне кто-нибудь, что вокруг стрельба, я, наверное, очень удивилась бы: ничего не слышала и не видела, кроме раненых. Лейтенант Дутин оказался отличным помощником. Как бы я справилась без него?

Наконец немцев выбили из села, обоз медленно продвигался вперед. Проехали еще через одну горящую деревню. Дома горят по обеим сторонам дороги, пламя бьется на ветру, пытаясь лизнуть проходящие мимо машины. Откуда-то стреляли; снаряды нередко рвались совсем рядом, осыпая осколками проходящий обоз. Одним таким осколком был убит на моей машине раненый.

Так среди пожарищ и обстрела прошла эта ночь.

Назад Дальше