Повесть о военных годах - Левченко Ирина Николаевна 20 стр.


Через полчаса несколько двухметровых бревен уже лежало на берегу. Откуда-то достали немного гвоздей, к бревнам прибили ремни, снятые с санитаров.

Санитары растянулись цепочкой по реке. Друг от друга нас отделяло расстояние, немногим большее, чем длина бревна.

У берега Дьяков укладывал на твердое ложе раненого, застегивая на нем ремни, затем стоящий в воде у берега санитар легонько толкал ее к следующему; тот принимал бревна с привязанным человеком и осторожно подталкивал дальше.

На середине реки, близко друг от друга, стояли самые сильные, высокие молодые музыканты; они передавали плот из рук в руки. Когда бревна с раненым достигали нашего отлогого берега, их вновь осторожно поворачивали по течению, притягивали, отстегивали ремни, и солдаты, приданные нам в помощь, снимали раненого. А в это время на наш берег шел второй импровизированный плот с драгоценным грузом — человеческой жизнью.

Сначала работа подвигалась медленно, потом мы наловчились, и наша переправа действовала безотказно.

В воде было очень холодно — вернее, холодно было вначале, потом ноги заныли такой свирепой болью, что казалось, в них вонзили тысячи длинных иголок. Закричать от боли? Стыд-то какой! Нет! Мне не больно, не холодно! Через некоторое время стало действительно не больно, только казалось, что ноги существуют как-то вне меня, совсем отдельно. Вспомнив, что в кармане может намокнуть комсомольский билет, достала его, взяла в зубы, затем, разорвав индивидуальный пакет, завернула в клеенчатую оболочку. Теперь хоть ныряй!

К вечеру вернулся Черемных. Он молча посмотрел на наш мост, устало чему-то улыбнулся и вдруг сердито набросился на майора, руководившего устройством траншей:

— Люди целый день в холодной воде мокнут, а вы тут…

Дальше он сам запнулся. Майор смотрел в упор. И, должно быть, многое прочел Черемных в его глазах: и что делал здесь этот майор, и тяжелый дневной бой на том берегу, и злую усталость. Черемных понизил голос.

Мост продолжал существовать, но началась уже общая эвакуация оставшихся на западном берегу Десны: дивизия занимала оборону по восточному берегу. Полк дневным боем дал возможность организованно отойти и окопаться другим частям дивизии. Нас сменили и на полуторке отправили в роту.

В санроте я отогрелась горячим чаем, а Дьяков, санитары и музыканты с удовольствием выпили предложенный им для растирания спирт. Меня всю растерла грубой тряпкой, смоченной в спирте, моя дорогая Дуся. Она так усердствовала, что, казалось, сдирала с меня кожу. Но когда я надела сухое белье и Дусин костюм, стало очень уютно.

Наступила ночь. Рота двинулась на новое место. Закутанная в шинель, я зарылась в сено в двуколке. Подошел Саша Буженко, попробовал, мягко ли, укрыл плащ-палаткой. У Саши была просто органическая потребность заботиться о людях. И заботу его чувствовали все: и старый доктор Приоров, которого Саша под разными предлогами отправлял отдыхать после напряженного дня работы, а сам становился на его место у операционного стола; и санитары, для которых Саша добывал сапоги вместо ботинок; и мы с Дусей, которых Саша всегда оберегал, как заботливый старший брат.

В большой сарай на краю деревни Ивановки, служивший для хранения сена, мы въехали чуть ли не всей санитарной ротой. Здесь и разместился наш медпункт. Оборона проходила в полутора-двух километрах, и нередко до нас долетали мины и снаряды. Работа под обстрелом стала такой привычной и обыденной, что обстрел не столько пугал, сколько раздражал. Когда однажды от близкого разрыва вздрогнул сарай и с потолка посыпалась солома, доктор Приоров, обрабатывавший раненого, сбросил мусор с рукава халата и возмущенно развел руками:

— Ну, это уж черт знает что — мешают работать!

С минуту стояла тишина, потом грянул дружный хохот. Доктор обиделся, махнул рукой, поправил пенсне, что-то пробормотал себе под нос и решительно взялся за пинцет. Один из бойцов шутливо выкрикнул:

— Дайте бумагу! Сейчас доктор протест писать будет.

Со всех сторон раздавались шутки. Молчавший доктор наконец обозлился:

— Что смеетесь? Ну что, что? Воз-му-ти-тель-но! Медпункты во все века охранялись международными законами, а теперь что? Безобразие! Протест?! Поможет тут протест! Надо чем-то потяжелее вдалбливать элементарные истины в головы фашистов, тяжелым да покрепче! — Доктор рубанул воздух пухлой рукой, как будто на самом деле бил кого-то по голове.

Смех оборвался. Должно быть, поняли, что происходит с доктором. Пожилой добрейший человек, напоминавший мирного амбулаторного врача (вероятно, до войны о нем говорили, что он «мухи не обидит»), сейчас готов был вступить в единоборство с врагом.

Примерно через час к нам привели раненого офицера-эсэсовца. Он три дня скрывался в лесу; ранен серьезно — в плечо навылет. Осколок перебил ключицу, прошел через сустав; рука болталась как плеть, неперевязанная рана загноилась. Приоров приказал мне обработать рану. Когда я удивленно пробормотала: «Перевязывать фашиста…» — доктор сердито прикрикнул:

— Но мы не фашисты! Он ранен, а русские не добивают раненых.

Подошла ближе к офицеру; он закрыл рану здоровой рукой. Я решительно отвела ее; эсэсовец перевел глаза на мои руки, на шприц с морфием. От злости стиснула зубы; «Неужели он думает, что я сейчас его чем-нибудь отравлю?»

— Это морфий, — сказала ему.

Поняв слово «морфий», он затих. Все протекало благополучно, пока я делала укол и стояла сбоку. Но как только я склонилась над раной, эсэсовец рванулся и сильным ударом сапога в живот отбросил меня далеко в сторону. От боли, от неожиданности, от обиды на минуту помутилось в голове. Меня подняли. Эсэсовец смотрел мне прямо в глаза и смеялся. Бешенство неудержимой волной захлестнуло сознание.

— Вы подлец, понимаете, подлец! Вам недоступно чувство простой благодарности! Вас надо давить беспощадно, но вы будете жить, мы не расстреливаем пленных, иначе я сама пристрелила бы вас! Ведь такие, как вы, никому не нужны!

Я захлебывалась словами и вертела перед его носом стиснутым кулаком, измазанным его же кровью. В глазах эсэсовца взметнулся страх, и этот страх отрезвил меня. Я замолчала, махнула рукой и решительно отошла. Вот он, враг, с которым мы воюем! «Сверхчеловек», который, не задумываясь, убьет ребенка, надругается над женщиной, над стариком!

Неудержимое желание уничтожать фашистов захватило меня целиком. Да и меня ли одну? Не было в те дни юноши или девушки на фронте, будь то радист в штабе или сестра в госпитале, которых не волновали бы такие же чувства. Это были самые тяжелые дни войны, когда сердца наши истекали кровью при виде горящих сел и городов, при виде измученных беженцев, покидавших свои пепелища, и солдат, умиравших на наших руках. И не просто желанием, а жизненной потребностью стало самому сражаться с врагом, уничтожать его.

В этот день в Ивановку пришла танковая бригада. До войны мне, как и многим школьницам, верхом мечтаний казалось стать летчицей. Теперь при виде танков мечты о самолете поблекли. Танки! Вот о чем до́лжно мечтать, к чему стремиться! Ничто, кажется мне, не может сравниться с чувством огромного подъема, которое охватывает вблизи танка, при виде того, как, громыхая гусеницами, плавно покачиваясь, идет он! Все уступает дорогу богатырскому броневому коню. Как в сказках говорится: «Конь бежит — земля дрожит». Наверное, такими богатырями чувствуют себя и танкисты в своей удивительной машине. Меня всегда тянуло к машинам. Но сейчас в танках я видела не просто машину, а олицетворение боевой мощи моей страны. Воевать в танковой части, быть танкистом — значит воевать на главном, решающем направлении. Так казалось мне тогда, так думается и теперь.

Взволнованная событиями этого дня, я увидела перед собой ясную цель: уйти в строй и обязательно на танк.

Мне очень хотелось познакомиться с танкистами, и случай скоро представился. Ночью снова произошла заминка с машинами из медсанбата, и я отправилась в штаб танкистов за помощью. В избе разыскала майора, кажется начальника штаба. Он сидел сонный и злой, с перевязанным горлом. Подумала, ранен, оказалось — ангина. Даже обидно стало: танкист — и какая-то ангина! Майор без разговоров дал легковую машину, но мое уважение к нему было поколеблено: танкист не мог, не должен болеть такой банальной болезнью! Правда, майора вряд ли интересовало мое мнение.

На полученной машине капельмейстер Петя поехал в медсанбат, а я осталась дежурить в сарае. Было холодно. Небольшой соломенный настил крыши плохо спасал от сильного ветра, насквозь пронизывающего стены сарая. Санитары совсем сбились с ног: грели воду, поили раненых кипятком. На некоторое время это помогло. Но прошел час, и стало совсем холодно, заморосил дождь.

Выбившись из сил в борьбе с дождем и холодом, бросилась к избе, заменявшей ночью перевязочную, и позвала Буженко.

Саша с минуту постоял в дверях сарая, прислушиваясь к тихим стонам и тревожному дыханию дрожащих от холода больных людей, и тут же выбежал на улицу.

— Сено есть?

— Все, что было отдано тяжелым.

— Кормовое сено сюда!

Разбуженный старшина поднял всех ездовых, и санитары заботливо уложили раненых в душистое сено, собранное со всего села и обоза роты.

Через полчаса вновь напоенные кипятком, уже с сахаром, больные успокоились и заснули. Вся санрота отдала им свой паек сахара за два дня вперед.

К четырем часам утра пришла машина из медсанбата, и эвакуация, раненых снова наладилась.

Утром меня и Дусю послали в медсанбат проверить по спискам поступивших от нас раненых. Медсанбат находился в двадцати пяти — тридцати километрах от фронта и жил в полном покое.

Медсанбат, с тех пор как я из него ушла, разросся и обжился. Получены новые палатки, просторные, затянутые изнутри белыми простынями. В палатках стоят настоящие столы для перевязок. У сестер и врачей — чистые, белоснежные халаты. Даже раненые здесь выглядят иначе: у них более ухоженный вид.

Побродив и поудивлявшись покою, тишине и порядку, мы принялись за работу. Дуся перебирала записи в штабе батальона, я — в операционно-перевязочном взводе. Часов в шесть вечера ко мне подошел один из врачей.

— А ты под счастливой звездой родилась, — сказал он.

— Это почему же?

Назад Дальше