Повесть о военных годах - Левченко Ирина Николаевна 19 стр.


Дьяков не выдержал:

— Послушайте, доктор, пехота пошла и очень скоро продвинется настолько, что мы отстанем от нее больше чем на два километра. Ведь вы сами говорили, что и медсанбат надо приблизить к полю боя!

— Да, конечно, но как окажешь помощь, когда забираешься в щель…

То и дело из соседних кустов, из-за рощицы слышался крик: «Санитары!» На крик бросались Дьяков, Стрельцов и я. Обычно так кричали раненые, которые, зная, что в рощице есть медпункт, добирались к нам сами и, почти дойдя до цели, но ослабев, звали на помощь.

Удивительно, откуда только берутся силы. Я не очень уж сильна физически, но когда, бросившись на такой крик, увидела молоденького бойца, раненного в грудь (он лежал ничком, царапая землю ослабевшими пальцами), легко подхватила его на руки и так, на руках, принесла на полянку. Мне было не очень тяжело — это я помню отчетливо, как помню сначала испуг, а потом удивление в глазах обессилевшего бойца.

Обстрел продолжался, но теперь, когда мы не сидели без дела в окопе, а ходили по земной поверхности, он не казался таким страшным. Нам просто некогда было бояться.

Мы слышали шум боя, да и раненые все время держали нас в курсе происходящего.

— Хоть бы одним глазком взглянуть, как это там идет настоящая война. Просидишь вот так на полянке и не увидишь, — пожаловалась я.

— Вот глупая, так это самая война и есть, — ответил Дьяков.

Часам к двум дня, несмотря на то, что бой не затих, поток раненых прекратился. Приоров решил послать в батальон меня и двух музыкантов узнать, в чем дело.

За рощей раскинулось большое поле с редким кустарником. Его пересекал большак, уходивший влево, в лес. Несколько разбитых двуколок, одна грузовая машина уткнулись в землю… Мы спустились в придорожную канаву, перебежали дорогу, и здесь смерть, не убранная венками, не в гробу и даже не у нас на носилках, ничем не прикрытая смерть предстала перед нами.

Оглянулась на санитаров — искала у них поддержки. Музыкант Миша стиснул зубы и так поджал губы, что их почти не видно, — не рот, а глубокая морщина. Я нерешительно шагнула через труп гитлеровца, и, осторожно ступая, мы пошли дальше.

Лесок небольшой, скорее перелесок. В лесочке кипела жизнь, стояли пушки и повозки, но медпункта здесь не оказалось. Никто нас не задерживал, и мы совсем незаметно для себя попали в цепь. Километрах в двух впереди село; цепь залегла на ровном месте, легли на землю и мы. Подполз фельдшер батальона, сообщил, что немного левее того перелеска, где стоят пушки, они организовали сборный пункт, так как пехота ушла далеко вперед. Фельдшер просил взять раненых оттуда и дать ему одного санитара: его помощники либо ранены, либо убиты. Я не знала, могу ли я распоряжаться санитарами, и потому предложила им решать вопрос на добровольных началах. Вызвался Миша. Со мной остался один санитар.

Загремела артиллерия, поднялась пехота, немного пригнувшись, стреляя на ходу, побежали бойцы. За ними фельдшер и Миша. Мы тоже побежали.

Совсем близко свистели пули, не знаю, наши или немецкие. Я остановилась около раненого, наскоро забинтовала ему плечо, показала рукой на рощу, где по словам фельдшера батальона, находился сборный пункт. Минометный огонь противника усилился, бинтовать приходилось почти лежа. Но вот мы наткнулись на тяжело раненного сержанта, перевязали ему голову, руку, бок, и санитар на плащ-палатке понес его. Через несколько шагов я услышала слабый крик: «Сестричка!» — и в воронке от снаряда на еще теплой земле нашла бойца, у которого были перебиты обе ноги.

Из двух индивидуальных пакетов, в середину которых закатала клеенку от упаковки, чтобы было туже, сделала большой тампон. Солдат только охнул, когда я перебросила бинт через живот и изо всей силы затянула его.

— Ох, сестричка, да как дышать-то теперь?

— Ничего, ничего, потерпи, родной, нельзя иначе.

Я подсунула под него шинель. Боец большого роста, дотащу ли?

Схватила обеими руками за ворот шинели, потянула — ни с места. Хотела встать, боец прикрикнул:

— Ложись, убьют!

Лежать — значит ползти, а как ползти, если я двумя руками тяну шинель с раненым? Думать, скорее думать, иначе боец истечет кровью! Отползла немного, на расстояние своего роста, потянула на себя — идет. Раненый помогал мне, отталкиваясь локтями от земли. Земля еще не просохла от дождей, шинель набухла от воды и приставшей грязи. Хотелось вцепиться зубами в грубый ворот неподатливой шинели. Искусала в кровь губы: «Дотащить! Во что бы то ни стало дотащить!»

Раненый ослаб, его больные ноги при резких рывках ударялись о землю, но вдруг я увидела на его лице улыбку, губы раненого что-то прошептали. Он смотрел мимо меня, и не успела я оглянуться, чьи-то сильные руки цепко схватили за шинель, и через несколько минут мы были уже в лесу: на помощь нам выбежали артиллеристы. Теперь, когда мы находились в безопасности, я почувствовала, как во мне все дрожало мелкой дрожью, руки стали какие-то не свои и страшно ломило в суставах. Раненого поили водкой, он улыбался. Хотелось смеяться, но почему-то текли слезы, счастливые слезы: я так боялась не дотащить!

Артиллеристы уложили раненого на двуколку. «Тяжелый ты, дядя», — сказали ему. Он улыбнулся в ответ. О нем я уже не беспокоилась теперь: скоро будет у настоящей медицины, там все сделают. На медпункте Саша Буженко, осмотрев солдата, сказал, что я удачно наложила повязку — будет жить!

Когда бойца увозили, он спросил наши имена и пообещал, что жена и трое детей его и вся родня до третьего колена будут помнить всех нас; звал после войны к себе в гости.

…Часто наблюдали мы любопытную картину. Приедет с полкового медицинского пункта ездовой на санитарной двуколке с впряженной в нее Машкой, Ураганом или даже Цветиком. Приедет этакий дядя в больших солдатских ботинках, в обмотках, в штанах с пузырями на коленях, в пилотке, нахлобученной на уши; слезет, не торопясь, с брички, вытащит кисет, газетку, сложенную аккуратными дольками, и окажет:

— Давайте раненых! Начальник приказал которых потяжельше. — Заскорузлыми пальцами больших рабочих рук, с которых не сошли еще следы мозолей, скрутит папироску, лизнет газетку, прикусит зубами бумагу, чтобы размягчить и лучше приклеить, деловито закурит. Затянувшись жадно несколько раз, сплюнет и похвалит: — Хорошая махорка, крепкая! — А иной раз добавит: — Как закуришь, враз злость добавляется.

Потом грубовато-ласково, по-хозяйски осмотрит, как лежат раненые, заботливо подложит соломки под головы, оправит, прикроет ветками для маскировки. А маскировка чудная, лошадь в плетеном из веток плаще-попоне, даже на голове у нее веночек с вплетенными длинными ветками; лошадь уже привыкла к своему карнавальному наряду. С последней затяжкой ездовой трогает. Тут-то и начинается.

Медленно едет двуколка вдоль леса. Дорога проходит в густом высоком кустарнике, и экипаж с ранеными в безопасности. Но вот кончаются спасительные кусты, и повозка останавливается, солдат осматривается и оценивает небеса. Он видит, что «юнкерс», вышедший на свободную охоту и кружащийся над нами, идет в его сторону, слева направо. Двуколка стоит неподвижно; ветер колышет кусты, и ветки на телеге, и зеленый плащ из веток на крупе лошади. Вражеский летчик ничего не видит — летит дальше. Вот он скрывается за лесом. Но солдат терпеливо ждет, он знает педантичность немецкого летчика, знает, что через несколько минут стремительно вылетит «юнкерс» из-за лесочка (за ветром его не сразу услышишь) и будет поливать свинцовым пулеметным огнем белый свет. Солдат знает: распалившемуся фашисту на небольшой высоте и большой скорости нельзя развернуться, и когда с грохотом и свистом над телегой проносится «юнкерс», ездовой взмахивает кнутом и громко понукает. Обиженная неожиданным обжигающим ударом, лошадь сразу «берет темпу». Немцу лишь остается в бессильной злобе смотреть, как переезжают только что простреленное им поле двуколки. Пока он взовьется вверх, пока снизится и пойдет на бреющем в направлении несущихся по полю двуколок, они скроются в лесу. Прославленному асу, которого русский солдат на кобыле объехал, остается лишь ударить из пулеметов по пустому месту. Порой нервы и самолюбие не единожды обманутого фашиста не выдерживали, и он бросал по всей опушке леса бомбы. Такие «безумные» бомбежки, как их называет Дьяков, приносили нам немало хлопот.

Раненые еще до отправки знали о неприятном поле, о самоотверженности и смелости ездовых и верили в благополучный исход опасного переезда. Сами ездовые, в основном колхозники, уже немолодые, как будто и не понимали того, что совершают подвиг. Несмотря на то что они уже не один раз провели подобные рейсы, несмотря на то что одна повозка была разбита вдребезги прямым попаданием бомбы, ездовые все так же заботливо осматривали уложенных на телегу раненых и так же с честью выходили из неравного поединка.

В деловитом спокойствии ездовых чувствовался хозяин. Только истинный хозяин рощиц и полей, по которым он ездит, может обладать такой спокойной, уверенной силой.

Буженко привез радостное известие: за боевые действия тридцатого августа — первого сентября командование объявило благодарность нашей армии. В приказе особая благодарность вынесена медицинскому составу. Но уже на следующий день настроение омрачилось: дивизия отходила за Десну. Эта переправа войск была организована совсем по-иному, чем когда-то через Остер. Несмотря на то, что переправу также бомбили, обстреливали из орудий и минометов, порядок был полный: солдаты спокойно, не обращая внимания на взрывы, вспенивавшие воду, переправлялись на восточный берег.

Одно за другим переправлялись подразделения дивизии. Внезапно в какое-то неуловимое мгновение все смешалось: противник прорвался сквозь наши заслоны, и сразу к мосту хлынула масса людей, сбились в кучу двуколки, зарядные ящики, походные кухни, загородив собою мост. Еще немного, и губительная паника сорвет четкую переправу. И вдруг все остановились, как будто споткнулись: на мосту встал высокий, грузный человек в кожанке с четырьмя прямоугольниками на петлицах — начальник политотдела дивизии полковой комиссар Черемных. Загородив дорогу, он выстрелил несколько раз в воздух, чтобы привлечь к себе внимание.

И когда остановилась и на секунду затихла толпа, он очень тихо, но внятно сказал:

— Ни один коммунист не перейдет через Десну, пока на той стороне есть раненые и обоз. Коммунисты задержат врага… — И вдруг крикнул: — За мной, товарищи! Переправа продолжается!

Он побежал по мосту, перескакивая с двуколки на двуколку с удивительной для его грузной, большой фигуры легкостью. За ним бросились бойцы. Кто-то сорвал чехол со знамени. Алое полотнище билось на ветру в серой дымке туманного осеннего дня. Черемных построил у знамени собравшихся бойцов:

— Все коммунисты?

— Все! — вырвался единодушный возглас.

И хотя не все в строю были членами партии, но и те, кто не имел еще красной, как развевающееся над их головой знамя, книжечки, знали, чувствовали: с этой минуты они коммунисты. И нет у них другого пути и нет у них другой задачи, как ценой хотя бы собственной жизни утвердить торжество алого знамени, на котором начертан клич коммунаров всего мира: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Черемных бегом повел свой отряд туда, где слышалась ружейная перестрелка. А через Десну по единственному здесь мосту снова продолжалась переправа.

Для эвакуации раненых с западного берега Десны Буженко выделил специальную группу во главе с Дьяковым.

Все в роте и даже в полку знали и любили военфельдшера Дьякова, насмешника и балагура, хотя и побаивались его острого языка. Неистощимая энергия, находчивость и изобретательность Дьякова не раз выручали нас. Его никогда не видели сидящим праздно. Юркий, ловкий, он всегда был в движении, в работе. И сейчас, когда не хватало санитаров, чтобы по мосту эвакуировать раненых, он только на минуту задумался и тут же предложил переправлять их прямо через реку. На него набросились: как же можно тащить по холодной воде обессиленного человека?

Солдат из окопавшейся на берегу цепи, молча слушавший наши пререкания, очень вежливо вмешался в спор: если ему позволят, то он тоже скажет.

— Совсем неплохая мысль, если через речку. Вон там бревна тесаные в овражке лежат, на них не только человека — пушку переправишь.

Назад Дальше