Фелиция и Дэвид с почтением взирали на него, осмелившись присесть лишь на кончики предложенных им кресел.
— Что ж, будем считать, что с официальной частью у нас покончено, — ласково улыбнулся им Профессор, — вы, дорогие мои коллеги, честно заслужили награды, отпуск... ну и все, что полагается у нас за блестящее выполнение задания. Но...
Он предостерегающе поднял указательный палец правой руки, заметив, что сидящие перед ним сотрудники при этих словах хотели было вскочить...
— Но, как мне помнится, я просил вас еще об одном. О совсем маленькой, лично для меня, услуге... Повторяю: лично для меня и только для меня. И...
Теперь в его колючем взгляде было ожидание, и смотрел он на побледневшего вдруг Дэвида.
— Извините, господин Профессор! — все-таки вскочил тот с места и виновато развел руками: — Пока что просьбу вашу мне выполнить, к сожалению, не удалось. Мы вышли на след, как мне кажется, нужного нам человека, но уже накануне «дня Икс», и побоялись поставить под угрозу главную операцию...
Профессор грустно улыбнулся и вздохнул.
— Главную операцию? Что ж! Ликвидация Абу Асафа, который числился в нашем списке как «террорист номер один», действительно была очень важной операцией. Но лично для меня... — Он помедлил, подбирая выражение, и продолжал: — И для нашей страны... то, что я просил вас сделать, может оказаться куда более важным.
Дэвид виновато потупился, губы Фелиции надулись, как у обиженного ребенка.
— Мы... — начала было она фразу, явно нацеленную на оправдание.
Но Профессор опять предостерегающе поднял указательный палец.
— Но не будем об этом сегодня. К тому же речь идет всего лишь об услуге лично мне, услуге, которая в ваши служебные обязанности отнюдь не входит
— Но, Профессор, — опять начала было Фелиция. — Мы постараемся... — ...все-таки оказать вам эту услугу, — закончил неоконченную ею фразу Дэвид.
Професор кивнул и встал, давая понять, что аудиенция окончена.
Оставшись один, он поудобнее устроился в кресле, отодвинул матерчатую шторку, закрывающую экран дисплея, положил пальцы на клавиатуру и задумался.
О, если бы молодые люди, только что покинувшие его кабинет, знали всю ценность услуги, которую они не смогли оказать ему там, в Бейруте! Впрочем, как они могли это знать? Ведь никто, никто, кроме него самого, не додумался до... Он попытался мысленно подобрать определение того, до чего он додумался. Гипотеза? Идея? План? Пожалуй, и то, и другое, и третье. И в самом ли деле он додумался?
Нет, это скорее была неожиданная, шальная и дерзкая мысль из тех, что внезапно, как молния, вспыхивают в мозгу, разряд перенакопившейся энергии, тот самый взрыв, которым количество переходит в качество! Другое дело, что мысль эта появилась не случайно, что появлению ее предшествовали многие годы труда, тяжелого, кропотливого и часто неблагодарного. Копание в архивах, в подшивках старых газет, в чудом сохранившихся документах давних лет — словом, настойчивый и кропотливый поиск, на который обречен каждый серьезный ученый, а он, Профессор (даже наедине с самим собою, даже мысленно он не назвал себя по имени, а только так, как называют его в возглавляемой им организации — Профессор), он действительно ученый. И что из того, что судьба толкнула его на иной, далекий от настоящей науки путь. Он был уверен — его время придет и коллеги-историки будут ссылаться на его открытия, будут цитировать его работы, сокрушающие всеми признанные авторитеты и заставляющие переосмысливать целый период новейшей истории. И ключ ко всему этому, если он существует, может храниться там, в Бейруте, так близко и в то же время так далеко...
Сердце его учащенно билось, и, чтобы унять волнение, он проглотил таблетку, которую достал из верхнего ящика своего просторного стола: лекарств там было множество, он привык неукоснительно исполнять все предписания медицины, а она с каждым годом ставила диагнозы все суровее и суровее. И он знал, что в скором времени прозвучит непререкаемое: отставка!
От этой мысли на душе посветлело, он улыбнулся. Что ж, это его не пугает. О нем, как и о его предшественниках, немного поговорят в газетах: мол, всплыло имя еще одного ушедшего в отставку шефа известной во всем мире секретной службы! Поговорят и забудут, как это бывало уже в подобных случаях, а он получит место в каком-нибудь тихом университете здесь, в его стране, или за рубежом и будет продолжать исследования по своей любимой теме: революционное движение в России на рубеже XIX и XX веков... Но до этого, пока есть возможность, нужно завершить операцию в Бейруте, его собственную, личную операцию, так много могущую значить и для него, и для исторической науки...
Сердце уже успокоилось, ритм его был четок и уверен.
Профессор включил дисплей, набрал известный лишь ему одному код, и на голубоватом засветившемся экране начали выстраиваться зеленые мерцающие строки. Электронная память холодно и беспристрастно повторяла все то, что он сам в свое время вложил в нее, концентрируя почерпнутое в архивах...
...Евно Фишелевич Азеф, — выстраивались в слова и строки мерцающие буковки — «Агент осведомительной службы» (термин правительства). Руководитель террористической боевой организации Партии социалистов-революционеров (эсеров), член ЦК этой партии. Партийные клички: Толстый, Иван Николаевич, Валентин Кузьмич.
Клички в охранке: Виноградов, Раския, Филипповский, Вилинский, Валуйский, Даниэльсон, Доканский. Полковник Герасимов и другие жандармские руководители Азефа называли его при обращении Евгением Филипповичем...
...Евно вздохнул и тяжело перевернулся на правый бок. Металлическая сетка расшатанной, продавленной кровати отозвалась противным скрипом — кровать была старой, на выброс, но владелица дома № 30 на Вердер-штрассе, сдававшая меблированные комнаты студентам, приехавшим учиться в политехникуме Карлсруэ, считала, что кровать послужит еще немало лет, и не одному поколению рвущихся к знаниям молодых людей.
— Дерьмо! — выругался Евно, и ругательство это относилось не только к хозяйке, ко всему, что его окружало, что было, есть и будет, ибо ничего хорошего ему не предвиделось и в будущем.
Он лежал на кровати в одежде, плюхнулся на постель сразу же, как пришел с лекций, сбросил только башмаки, грубые, дешевые, под стать тому ненавистному тряпью, в которое он по своей нищете вынужден одеваться.
Деньги, 800 рублей, с которыми он приехал в Германию год назад и которые казались тогда целым богатством, разошлись как-то неожиданно быстро. И опять надвинулась нищета, нищета, которая преследовала его с той поры, как он себя помнит, нищета, виноватая во всем.
Он зарылся лицом в тощую, похожую на блин, подушку и заскрипел зубами, давая выход накатывающейся на него ярости. О, что бы он только не сделал, чтобы избавиться от нищеты, навсегда забыть ее безжалостную унизительность, ее жгучий позор...
У него не было детства. Отец, местечковый портной, каждый день скандалил с матерью, не знающей, как свести концы с концами, и от того по малейшему поводу впадающей в истерику: она даже убегала из опостылевшего ей дома и, бросив мужа и вечно голодных детей, подолгу где-то скрывалась. Но потом возвращалась — с виноватыми глазами и трясущимися руками, жадно, истерично ласкала детей и как-то по-собачьи заглядывала в почерневшее от безысходности лицо мужа.
Евно было пять лет, когда Фишель Азеф решил перебраться в Ростов. По слухам, там делались миллионы из ничего, из воздуха, надо было только не лениться и иметь голову на плечах, и конечно же, не быть чистоплюем!
Да, Ростов — это был Ростов! Состояния здесь сколачивались молниеносно, впрочем, как и прожигались. Роскошные рестораны, разряженные дамы и господа, разъезжающие в сверкающих лаком, запряженных холеными рысаками колясках, сказочные, поражающие воображение витрины магазинов, балы-маскарады и благотворительные вечера, заезжие театры и афиши с именами столичных и европейских знаменитостей... Там, в Ростове, Евно вдруг открыл для себя совершенно иной мир, о котором и не подозревал раньше, открыл и понял — именно этот мир должен стать его жизнью. Иначе ему не жить, иначе он погибнет, уничтожит сам себя черной, безысходной тоской, днем и ночью изводящей душу и сердце завистью.
И еще он понял — он должен всего добиться сам, сам, любыми средствами, что никто ни в чем не поможет ему, ни в ком не найдет он опоры...
Евно перевернулся на спину, и под его массивным, громоздким телом опять противно запели пружины. На душе было муторно, постыло: жизнь кончалась, так и не успев, в сущности, начаться. Он закрыл тяжелые веки, стараясь совладать с приступом депрессии, расслабиться, ни о чем не думать, погрузиться в спасительную дрему...
В гимназии он учился плохо. Говорили, что ленив и неспособен к наукам. Но до седьмого класса дотянуть все-таки удалось, а затем — уход из дома, заезжая актерская труппа — и вместе с нею к морю, в Ялту. Казалось, вот оно — начало завоевания жизни! И сразу же отрезвление — за балаганной мишурой, за фальшивым блеском сцены — опять нищета, опять унижения, опять тоскливая зависть. И позор возвращения в ненавистный отчий дом. Что из того, что отец сумел приписаться к купеческой гильдии и открыл лавку с «красным товаром»? В миллионщики он не пробился, как был нищим, так и остался. И держать на шее этого здоровенного, прожорливого и вечно голодного «босяка» он не хотел и не мог. Впрочем, не хотел этого и сам Евно. Что из того, что в гимназии он получил не диплом об окончании, а только какую-то сомнительную справку. Кто ее будет спрашивать, тем более родители двоечников-гимназистов, старающихся подыскать для своих балбесов репетиторов посговорчивее. А к чему гимназический диплом копеечному репортеру местной газетенки «Донская Пчела»? Грамотности у Евно вполне хватит и для сидения за конторскими книгами знакомого еврейского купца, которому в Ростове повезло больше, чем местечковому портному Фишелю Азефу.
А вот и уже почти собственное дело по коммерческой части — коммивояжер! Франтовато одетый (профессия!), модная прическа, холеные руки... Правда, платят гроши, но это уже другой, столь желанный ему с самых юных лет, мир больших денег и сытой жизни...
...Евно облизал пересохшие губы. Они были толстые, по-негритянски вывороченные.
«Хорошо бы сейчас полдюжины сарделек, — подумалось ему. — Да с тушеной капустой, да пару темного пива! Эх, понимают немцы толк в жратве, понимают!»
В животе заурчало. Как хочется все-таки есть! Были бы деньги, сходил бы, нет, побежал бы! сейчас же в «бир-халле» — и сразу полдюжины, нет, дюжину жирных, лоснящихся сарделек!
Он сглотнул заполнившую рот слюну.
Но денег нет. И не предвидится. Отец ничего не пришлет, даже если бы и захотел — взять неоткуда, в делах ему, как всегда, не везет. Как орал он на сына, когда Евно впервые сказал ему, что хочет учиться дальше, все равно на кого — на адвоката, на врача или инженера.
— Но ты же уже пошел по коммерческой части! — возмутился отец. — Зачем бедному еврею университет? Там, в столицах, ты будешь всем чужой. А здесь... разве мало евреев выбилось здесь, в Ростове, в люди? Здесь тебе не дадут пропасть, всегда поддержат. Вот и сейчас у тебя уже настоящее дело — купец из Мариуполя поручил тебе продать партию масла и пообещал хорошую комиссию! Что тебе еще надо?
Отец задыхался от волнения, видя, как равнодушно слушает его сын. Плоское лицо Евно было непроницаемо, глаза тусклы, широкие скулы придавали ему сходство с ликами каменных баб с курганов южнорусских ковыльных степей. И Фишель Азеф понял, что сын не слушает его, что в тяжелой, грубо сколоченной голове Евно, где-то за узким, упрямо выставленным вперед лбом текут какие-то трудные, непонятные для него, бедного местечкового портного, вязкие мысли.
Он растерянно замолчал и бессильно вздохнул. Веки Евно дрогнули, тяжелый взгляд темных глаз медленно прошелся по бледному от волнения лицу отца.
— Мне нельзя оставаться в Ростове, отец.