Чернее ночи - Коршунов Евгений Анатольевич 13 стр.


— Это сейчас у нее лицо как маска — сколько подтяжек, извините за интимную подробность, сделано, наверное, и сама не помнит. Я-то с нею у Александра Васильевича Герасимова впервые встретился. Хоть и в возрасте был он уже, а красоту дамскую ценил. Ох как ценил!

— Вы, — говорил он Марии Николаевне, — для меня, как для Гёте, последнее вдохновение... В чувстве к вам силы жизни черпаю...

Он с сожалением вздохнул:

— А теперь? Кто его и помнит-то, Александра Васильевича? Будто он одним этим своим Азефом только и прославился. А ведь ему деликатные миссии даже и после Азефа поручались! Вот хотя бы в 1912-м! За границу отправили — самого великого князя Михаила Александровича освещать, браку его с госпожой Вульферт воспрепятствовать...

Ой, — вдруг спохватился он, — совсем я вас, господин писатель, заговорил. Да и мне спать пора, я ведь, как жаворонок, птичка ранняя — с закатом ложусь, с рассветом встаю...

Я открыл перед ним дверцу машины:

— Так давайте подвезу вас, Лев Александрович!

— Ни, ни, ни! — замотал он головою. — И так вы на меня целый вечер убили, россказни мои слушали да чаи со старухой из-за меня распивали. Недалеко мне здесь, дворами да переулками — шасть-шасть — и в норку. Так что спокойной вам ночи, господин писатель!

И, быстро поклонившись мне на прощанье, юркнул в темноту, сразу же в ней растворившись, будто никогда его рядом со мною и не было.

В этот не поздний еще вечерний час улицы города были уже пусты. Лишь редкие прохожие, опасливо оглядываясь, спешили по домам, да вооруженные патрули местных партий и организаций двигались по середине улиц, провожая настороженными взглядами почтительно объезжающие их машины. Подъезжая к патрулю, водители предупредительно зажигали в кабинах свет и сбавляли скорость, дожидаясь, пока кто-нибудь из патрульных не даст им знак проезжать — обычно это было небрежно-снисходительное помахивание кистью свободной от оружия руки.

Иначе, не дождавшись такого знака, можно было и получить автоматную очередь по машине. И каждое утра местные газеты сообщали о гибели все новых и новых неосторожных автомобилистов, напоминая, что в городе давно уже действует самоустановившийся комендантский час — с наступлением темноты и до рассвета.

Дипломатический номер на моей машине, доставшейся мне от преждевременно и неожиданно уехавшего на Родину сотрудника нашего посольства, и опыт езды по ночным улицам, накопленный за несколько лет жизни в этом ни на что не похожем ближневосточном городе, пока что спасали меня от неприятностей.

Я старательно подчинялся всем правилам игры. При приближении к патрулю притормаживал, освещал кабину изнутри и глушил свет фар, а поравнявшись с патрульными, высовывался из машины и твердо объявлял по-арабски:

— Сафара руссия! (Русское посольство!)

Иногда у меня вырывалось это в несколько другом варианте:

— Сафара советия! (Советское посольство!)

Но лучше было все же говорить «руссия». «Русских» здесь знали хорошо, а вот «советские» — для вчерашних крестьян, только начинающих осваивать политические азы, — «советия» мало что говорило, и они требовали остановить машину для выяснения с помощью своих, более грамотных товарищей смысла этого слова.

Без приключений добравшись до многоэтажного дома, где я жил и где располагался мой корпункт, я въехал под арку, ведущую в огороженный каменной стеною и отведенный под стоянку машин небольшой двор, и с облегчением вздохнул. Здесь наконец можно было считать себя в относительной безопасности. Отпер своим ключом решетку, загораживающую проход к лифту, вошел внутрь крохотного холла, запер решетку изнутри и вызвал лифт.

Ложиться спать я приучился рано, с птицами. Да и что было еще делать долгими, полными одиночества вечерами, в темноте или при свечах — перебои с электричеством были скорее правилом, чем исключением.

И засыпал я обычно быстро, накрыв голову подушкой, чтобы не просыпаться в течение ночи от грохота то и дело вспыхивавших уличных перестрелок.

Но в этот раз сон не шел. И виною тому были не только кофе и чай, так неосмотрительно выпитые мною за прошедший вечер. Мне снова и снова слышался голос Никольского...

Жандармский генерал Герасимов, провокатор Евно Азеф, тот самый, о котором писал Владимир Маяковский, — «ночь черная, как Азеф...».

...Департамент полиции денег на ветер не выбрасывал. Освещение Азефом революционного кружка в Карлсруэ и связей кружковцев с Россией втуне не оставалось. Когда информации накопилось достаточно, пошли аресты — и в первую очередь в Ростове...

..Уже с утра Евно чувствовал себя подавленно. Проснулся в пять часов и, как ни пытался, заснуть больше не смог — давило ощущение неизвестно откуда надвигающейся опасности, крушения с таким трудом налаженного спокойного, рутинного бытия. Он попытался успокоить себя, противопоставив смутности недобрых предчувствий трезвый, холодный расчет, на который всегда старался опираться в своих делах и поступках.

— Ну, что может мне грозить? — выстраивал он логическую цепочку.

— Связь с Департаментом надежная, проверенная. Сведения через господина Рачковского уходят в Россию регулярно, как регулярно поступают оттуда и деньги — 50 рублей ежемесячно, да премия к Рождеству — месячный оклад. В кружке — уважают. Упрекают, правда, что пренебрегаю революционной теорией, особенно трудами марксистов, но — каждому свое, он же, Евно Азеф, не терпит интеллигентской болтовни и не скрывает этого, он человек дела, революционной практики. Да, он не теоретик, он — практик, а это сейчас куда важнее для революции. И он тверд в своих убеждениях, не боится отдать за них жизнь. «Народный печальник», «борец», «идеалист» — он знает: так называют его кружковцы. Для них он — символ беззаветной борьбы против самодержавия и произвола, за свободу и демократию.

Азеф продолжал мысленно рассуждать в том же духе, но беспокойство не оставляло его, и маленький, гаденький страх никак не заглушался успокоительными, логически выверенными построениями. Страх был мучительным, как зубная боль, он изматывал душу, леденил мозг, и не было от него спасения.

Тогда, как загнанный в угол зверь, Евно вдруг пришел в ярость. Да кто они, кто те, которые так терзают его душу, даже не ведая этого, внушают ему чувство жалкой вины и беззащитности. О, как он ненавидит их всех, болтающих об идеалах и знающих, что, поболтав и поиграв в революцию, спокойно пойдут по тропе, заранее предопределенной их средой: состоятельными родителями — профессорами и доцентами, чиновниками и инженерами, врачами и адвокатами. Он насмотрелся на таких еще в Ростове, нищий, полуобразованный еврей без прошлого и без настоящего... Он оборвал свою мысль, не завершив ее словами «...без будущего».

Нет, будущее у него, сына местечкового портного, есть. И отныне он будет грызть глотки тех, кто окажется на его пути. Какие могут быть сомнения? Кто и в чем его может обвинить? В жизни побеждает сильнейший, Дарвин доказал это. И он, Евно Азеф, будет делать в жизни только то, что выгодно лично ему, и эта выгода стоит над всем, что окружает его и будет окружать. Да, он добьется всего — денег, власти, права решать, что такое добро и зло, отнимать жизнь или даровать ее.

Часы в комнате соседа пробили семь раз. Тяжело, глухо, как будто сама судьба священными семью ударами одобряла его мысли, и он почувствовал, как на душе становится легче, слабость и сомнения исчезают, а страх тает, уходит. Так чувствуют себя, когда отпускает долгая и безнадежная зубная боль.

И когда он пришел на собрание кружка, назначенное в этот раз в мансарде у одессита Петерса, никто не заметил и следа пережитого им сегодня под утро.

Как всегда, он занял место председателя во главе дешевого, сколоченного из простых досок стола, покрытого серой унылой скатертью.

Так уж повелось: поначалу на каждом собрании председательствовали по очереди, потом получилось как-то так, что все чаще и чаще на председательском месте стала появляться тяжелая фигура Азефа. Председателем он был хорошим: никого никогда не перебивал, всем давал выговориться и всех внимательно слушал, делая карандашом какие-то пометки на листках принесенной с собою бумаги. Казалось, что принцип «молчание — золото» руководит им даже при самых бурных и яростных спорах, случавшихся среди кружковцев. Но когда он начинал подводить итоги дискуссии, все страсти разом остывали. Фразы его были тяжелы, неуклюжи, но и в словах, и во всем облике его было что-то такое, что подчиняло, овладевало волей слушателей и диктовало им волю этого крупноголового некрасивого толстяка. В кружке за ним само собою закрепилась и подходящая под его внешность кличка — «Толстый». Но не насмешливая, а уважительная и даже ласковая. И лишь через полтора десятка лет бывшим кружковцам стало известно, что «Толстый» одновременно имел и другую кличку, полицейскую — «Раскин».

К приходу Евно почти все кружковцы были уже в сборе. Нет, он не опоздал, он никогда в жизни не опаздывал, если только это не было ему выгодно. Просто сегодня все почему-то пришли раньше, до его прихода, и, видимо, о чем-то уже жарко поспорили, ибо в настроении их явно скользило тревожное беспокойство. Это Евно почувствовал сразу, его организм был всегда настроен на ощущение приближающейся опасности.

И, еще не открывая собрания, Евно обвел кружковцев, рассевшихся кто где смог, строгим и требовательным взглядом:

— Что-нибудь случилось, товарищи?

Он переводил свой тяжелый, гипнотизирующий взгляд с одного лица на другое, стараясь заглянуть в глаза то одного кружковца, то другого, но сделать этого не удавалось, товарищи прятали от него глаза, словно боясь, что он узнает то, что они решили хранить от него в тайне.

И Евно почувствовал, как грудь и спина у него становятся мокрыми от холодного, липкого пота. И опять вернулся тот самый мерзкий, откровенно физиологический, парализующий волю страх, который так безжалостно терзал его сегодня под утро. Он непроизвольно втянул голову в плечи, будто ожидая удара, и почти в отчаянии взглянул на Петерса, хозяина мансарды, в которой они сегодня собрались.

— В чем дело, товарищи? — изо всех сил стараясь, чтобы голос его не дрогнул, повторил он свой вопрос, адресуя его на этот раз непосредственно Петерсу.

Тот отвел глаза и тяжело вздохнул, словно собираясь с силами для ответа.

— Плохие новости, товарищ... В Ростове прошли аресты...

— Ну и что? — голос Азефа все креп. — Разве это впервые? Разве только в Ростове хватают наших с вами товарищей? А Шлиссельбург, а Восточная Сибирь, а каторга, тюрьмы, централы? Разве они не переполнены жертвами царского террора?

Это мы тут с вами спорим о какой-то теории в то время, как царские сатрапы измываются над попавшими в их кровавые лапы нашими братьями по борьбе. Сколько раз я говорил уже здесь, повторяю и буду повторять: террор! Только террор отомстит палачам и разбудит спящую в вековой лени, темную Россию! Главное в нашей борьбе — террор, все же остальное — пустяки, мягкотелость, интеллигентщина!

Голос его уже гремел, и, глядя на лица кружковцев, он видел, как они светлели, как загорались глаза и исчезала из них подавленность, встретившая его в первые минуты пребывания в мансарде.

Назад Дальше