Чернее ночи - Коршунов Евгений Анатольевич 15 стр.


Вернулся Никольский лишь через несколько минут, держа обеими руками, как нечто чрезвычайно ценное, тонкую папку рыжего картона с отпечатанной типографски казенной надписью «Дело».

— Вот, с гордостью произнес он, усаживаясь на место.

Мы сидели за столом друг против друга, я спиною к двери, он — лицом. Пальцы его с трудом совладали с тесемками, он аккуратно отвернул верхнюю обложку, полистал лежащие в папке листки бумаги, выбрал один из них, поднес к сильно прищуренным глазам, пошевелил бесцветными, тонкими губами, читая строки, выписанные черными чернилами, и протянул листки мне:

— Вот, господин писатель, вам еще одна приманка...

Это было письмо, подколотое к небольшому почтовому конверту.

Адрес написан по-французски:

«Мадам Л. Менкин, Париж, 130, Бульвар Монпарнас».

И сразу же, на первой страничке:

«Люба

Не знаю, получишь ли ты это письмо. После долгих исканий мне удалось достать твой прошлогодний адрес. Не раз я писал тебе по старому, но от тебя ничего не получал. Я знаю, что я не в праве ожидать от тебя известий. Я знаю, что и ты, как и все без исключения, веришь всему, что обо мне писали, говорили и печатали. Доказывать, что девять десятых или еще больше из того, что обо мне распространяли, неправда, я не в силах. Я своим отъездом или бегством создал себе это невыгодное положение. Я действовал с начала до конца глупо!

Другого слова я не нахожу для определения своих действий. Я совсем не оценил серьезности моего поступка, уезжая тогда».

Никольский внимательно следил за выражением моего лица, но пока что вряд ли мог прочесть на нем что-нибудь, кроме недоумения. Откуда мне было знать, кто такая мадам Л. Менкин (по-русски ее фамилия звучала, наверное, как Менкина) и кто писал ей, судя по почтовому штемпелю, из Гамбурга 28 декабря 1910 года, то есть между католическим Рождеством и Новым годом. Письмо было неряшливым, кое-где виднелись потеки, будто на чернила капнули водою.

— Не понимаете? — удивился моему спокойствию, почти равнодушию Никольский.

Я лишь пожал плечами.

— Да ведь это Азеф! — не выдержал Никольский. — Вы читаете письмо самого Евно Азефа, написанное им уже тогда, когда он был разоблачен, бежал и скрывался от эсеров в Германии. Его ведь приговорили к смертной казни, и за ним охотилась вся революционная эмиграция! И не только эмиграция. Даже сам Карл Либкнехт направил своих людей на его поиск.

Я с невольным уважением посмотрел на листки, находившиеся у меня в руках.

— Оригинал?

— Оригинал! — с хвастливой гордостью отчеканил Никольский. — Больших денег сегодня стоит... у коллекционеров. — И заторопил: — Да вы читайте, читайте!

Я хотел было продолжить чтение, но любопытство остановило меня:

— А... мадам Л. Мепкин? Кому пишет Азеф?

— Мадам Л. Менкин — Любовь Григорьевна Менкина, по мужу — Азеф, или Азева, как некоторые в то время ее называли.

В голосе Никольского прозвучало такое презрительное снисхождение к моему невежеству, что я поспешно уткнул глаза в странички письма.

«...Для меня было бы несравненно лучше остаться и раскрыть своим все, и я, вероятно, вышел бы из всей истории не таким, каким меня изображали, не выслушав меня. Виноват, конечно, во всем один я. Легкомыслие и глупость мои. Тогда мне казалось, что вина не моя, а тех, которые так грубо ко мне явились тогда. Теперь мне ясно, что они, пожалуй, не могли действовать иначе.

Конечно, я не тот, каким меня изображают, — я остаюсь и есть тот же Евгений, которого ты знала 14 лет и которого ты может быть, любила и который всегда искренне радовался и печалился, когда и другие радовались и печалились. (Он опять забыл поставить точку — с точками и запятыми он все время был не в ладах.) Изменение во мне если и произошло только в том, что я теперь сознаю, как легкомыслен я был. Основной недостаток мой — это легкомыслие. Если ты дашь себе труда на одну минуту забыть все, что произошло с точки зрения политики и воскресить меня в своей памяти лишь как человека со всеми его недостатками и достоинствами, то я уверен, что ты согласишься со мною, что я не животное, и не бездушное фальшивое лживое существо, — каким меня изображают, а человек, как другие, и если меня и любили — то это было и заслуженно».

Да, в синтаксисе ростовский гимназист был явно не силен, зато как энергичен, наступателен его стиль!

— Что? Пронимает? — понял мою мысль Никольский. — И это всего лишь письмо. А представьте, как он действовал на людей, когда говорил — особенно один на один, оратор он был неважный и перед несколькими сразу говорить не любил.

«...Какая нелепость думать, что все с моей стороны было комедиантство, — продолжал я читать становящиеся все размашистее строчки. — Разве ты не видела моих с глазу на глаз — слез, которые не у всякого являются. Это комедия перед тобой что ли?! И это комедия когда я теперь встречаю несчастных детей — то я плачу, плачу о судьбе своих Лоло и Вали.

Все это пишу тебе не для того, чтобы вернуть твое уважение ко мне — на это я не рассчитываю.

Я хочу подействовать на тебя лишь на столько, чтобы ты подумала, что я человек и не лишен человеческих чувств и сказала себе, что может быть с твоей стороны немного несправедливо пользоваться своим положением и не давать мне ничего знать о детях...»

Я невольно остановился, чувствуя, что к горлу подступает ком, и Никольский мгновенно уловил мои чув-ства.

— Читаете про детей?

Я кивнул.

— Да, очень трогательно, — прокомментировал Никольский. — А вот, к примеру, Герман Александрович Лопатин, старый народоволец, честнейший революционер, назвал Азефа после вот таких его писем — чадолюбивым Иудой! — Он иронически ухмыльнулся: — Ну, как, господин писатель, разве это не герой для вашей новой книги?

Я неопределенно улыбнулся и продолжал читать:

«...Я не имею права и желания тебя упрекать, — ты в моей душе навсегда останешься самым чистым человеком, но мне временами кажется, что ты слишком сурова ко мне, когда ты лишаешь меня единственно возможного светлого луча в моей несчастной жизни — сообщения о детях. Умоляю тебя делать это время от времени...»

На строке — пятно, черные чернила размыты, будто слезой или каплей воды. А дальше вдруг конец эмоциям и совсем по-деловому: «...Главная цель моего письма — спросить не найдешь ли ты возможность устроить так, чтобы мне дали возможность явиться на суд перед прежними (слово подчеркнуто!) товарищами. Я понимаю это так, — мне дается полная возможность оправдаться от всей лжи, которая на меня возведена. Все что было мною сделано должно быть отделено от выдуманного. Моя честь, насколько она была загрязнена неправдой и (слово зачеркнуто Азефом) восстановлена и очищена. Я же со своей стороны совершенно подчиняюсь решению, которое вынесет суд мне вплоть до смертной казни. Мне только важно, чтобы суд состоял из старых товарищей, которые меня знали. Желательно мне твое присутствие на этом суде — не в качестве судьи, а человека, мне дороже всего и человека, который воспоминания обо мне передаст моим несчастным детям. Конечно прежде всего ты должна убедиться, что это будет суд, а не ловушка для меня. Сейчас я смерти совершенно не боюсь — но мне не хочется умереть без восстановления своей чести по крайней мере в тех рамках, в каких это еще возможно после всего сказанного обо мне. Надеюсь, что ты на это письмо мне ответишь и о до... (дальше неразборчиво).

Будь немного мягче ко мне — я вовсе не скверный и моя совесть не так уж загрязнена. Целую детей. Евгений.

Еще раз хочу тебе сказать, что с моим желанием оправдываться перед бывшими товарищами и подчиниться их суду — надо серьезно посчитаться. Но кроме того надо осторожно за это взяться. Для многих может быть соблазнительна будет мысль устроить таким образом (опять исправление рукою Азефа) мне ловушку. Если через два года сам возбуждаю этот вопрос — то должно быть ясно — что только мои внутренние побуждения, вопрос моей чести и моя личность для моих детей и для тебя, Люба, играют роль. Для других может более важно — убить провокатора, чем выяснить истинный характер всей этой трагедии. Конечно, я мог (опять исправление) это сделать тогда, но я уже сказал — это была моя глупость и легкомыслие. Не забудь, Люба, что судьба наших детей требует установления того, кто был их отец в действительности и отнесись к делу серьезно и осторожно.

Пиши на то же имя: (неразборчиво) до востребования в Вену».

Я аккуратно сложил листки письма, вложил их в конверт и передал Никольскому.

— Что ж! Впечатляет. Одинокий, затравленный, раскаивающийся человек отдает себя на суд бывших соратников по партии, требуя восстановить свою честь!

И тут мне в голову пришла неожиданная мысль:

— Позвольте... А вдруг...

И опять Никольский предугадал то, что я хотел было предположить:

Назад Дальше