Чернее ночи - Коршунов Евгений Анатольевич 16 стр.


— Вы хотите сказать... а вдруг Азеф и в самом деле пи в чем не виновен? А вдруг все его дело — провокация, с помощью которой было задумано деморализовать не только эсеров, но и все революционные силы России?

Я кивнул.

— Что ж! — ухмыльнулся Никольский. — Не вам первому это пришло в голову. Азеф несколько раз был на грани разоблачения и был бы разоблачен гораздо раньше, если бы... Если бы эсеры, те, кого он предавал, не верили бы так фанатично, что оказывавшиеся у них сведения о провокаторстве Азефа подброшены самой полицией именно с теми целями, о которых мы с вами только что высказались. Нет, господин писатель!

Никольский решительно сдвинул брови:

— Против Азефа — факты. Слишком много достоверных, проверенных фактов, что бы он ни твердил в письмах к этой несчастной женщине — своей жене.

— И все же... Письмо поражает искренностью. В нем столько любви, столько отчаяния! Горе, тоска, одиночество... Это же крик души!

— Да, я бы тоже, господин писатель, ему поверил, если бы не знал, что, когда он писал это письмо Любови Григорьевне Менкиной, он уже достаточно долго жил с некой немкой, знаменитой в начале века в Петербурге кафешантанной дивой. Кстати, открытка с ее изображением и подписью «Ля белла Хедди де Херо» у меня тоже имеется. Дамочка, надо признать, была довольно пышная и не любила себя утруждать излишней одеждой. Но это тема уже для другого нашего с вами разговора.

— Хорошо, а суд? Азеф пишет, что готов явиться на суд товарищей и согласиться с их приговором!

— Один суд над ним уже состоялся. В конце девятьсот восьмого года. Тогда он отказался предстать перед лицом судей и бежал, как только понял, что разоблачен. И приговор тогда был — смерть. Так неужели же вы, господин писатель, верите, что он почти два года метался по Европе, меняя адреса и фамилии, чтобы вдруг раскаяться и сдаться своим бывшим товарищам, знающим, вернее — узнавшим за это время всю его подноготную?

— И все же он пишет жене, просит ее помочь ему получить возможность явиться на суд...

Никольский поморщился. Он не сразу ответил мне. Аккуратно поправив бумаги, разворошенные было, когда он искал в папке письмо Азефа к Любови Григорьевне Менкиной, он принялся завязывать своими старческими, плохо гнущимися пальцами тесемки картонных обложек, сосредоточившись, казалось, только на этом. И, только хорошенько завязав их, решил ответить на мой вопрос.

— В первые месяцы после разоблачения Азефа эсеры были настолько потрясены и деморализованы, что долго не могли прийти в себя. Они создали специальную следственную комиссию, чтобы разобраться в случившемся и понять, как такое могло произойти...

Никольский встал, намереваясь отнести папку в соседнюю комнату. Лицо его было бледным, на серой, пергаментной коже выступили капельки пота. Было видно, что он устал и его одолевает слабость.

— Вам нехорошо, Лев Александрович? — поспешил я к нему.

Он виновато улыбнулся:

— Ничего... это со мною бывает... возраст!

И, отстранив меня, скрылся за дверью.

В комнате он появился лишь минут через пять. Лицо его порозовело, видимо, принял какое-то лекарство. И сразу же поспешил закончить наш разговор ответом на мой вопрос о суде над Азефом.

— Любовь Григорьевна Менкина, тоже член партии эсеров, давала письма, получаемые от мужа, на прочтение в Центральный комитет. Там приняли решение — дать Азефу возможность встретиться с представителями ЦК. Как я понимаю, с надеждой все-таки захватить провокатора. Но Азеф, как известно, никогда не был простаком и сколотил себе крупный капитал совсем не для того, чтобы после исполнения своей мечты погибнуть от браунинга Савинкова, Карповича или еще кого-нибудь из своих бывших соратников. Там... (Никольский кивнул на дверь между стеллажами)... есть кое-что и об этом.

Он стоял, держась обеими руками за спинку стула, па котором перед этим сидел, и я понял, что ему трудно продолжать наш разговор.

— Спасибо, Лев Александрович. Честно говоря, к Азефу вы меня теперь привязали. Накрепко. Но еще один вопрос... на сегодня последний.

По лицу Никольского я видел, что он доволен моим признанием, глаза его блеснули, и он согласно кивнул.

— Я догадываюсь, что историей Азефа вы занимались, наверное, многие, может быть, очень многие годы и, вероятно, собрали о нем интереснейшие материалы. Во имя чего все это?

И опять в его глазах я увидел победоносный блеск добившегося своего человека.

— Во имя чего я почти всю свою жизнь занимаюсь делом Азефа? Коротко ответить не просто, к тому же, вы заметили, мне сегодня что-то неможется. Вчера мы с вами выпили слишком много кофе и крепкого чая. Так что поговорим в следующий раз. А вот о документах по делу Азефа, вы правы — у меня, я думаю, самая большая и самая полная коллекция в мире. И жаль... но я не смогу уже сделать то, о чем мечтал всю жизнь, написать по ним книгу.

— Ну что вы! — стараясь быть искренним, возразил я, но он словно не расслышал.

— Обидно будет, если все пропадет напрасно, — сказал он вполголоса, уже для самого себя.

Мне показалось, я понял, к чему он клонит.

— Если у меня будет возможность работать с вашей коллекцией, я напишу книгу об Азефе! — вырвалось у меня. — И, конечно же, расскажу о том, кому я обязан этой темой...

Он нахмурился и отвернулся.

— Продайте мне вашу коллекцию, — шуткой решил я смягчить свою напористость.

— Нет, — в тон мне ответил Никольский.

— Тогда подарите...

— Нет, я вам ее завещаю... — последовал неожиданный ответ, и пока я оторопело хлопал глазами, он смотрел на меня и наслаждался произведенным эффектом.

Профессор поморщился и поскреб свой тяжелый, по-бульдожьи выставленный вперед подбородок. Щетина недельной давности противно трещала.

«Надо бы все-таки побриться, — подумал он, — не отращивать же бороду как у фанатика».

И скривился в саркастической улыбке: докатились! На весь мир кричим о своих демократических идеалах, а политические убеждения человека определяем по растительности на его лице: бритый — значит либерал, отрастил бороду и не стрижет висков — пошел к ультраправым. А что делать, если у тебя раздражение, экзема и тебе не до бритья? Да и как тут не быть экземе, нервы сдают все больше и больше — политиканы грызутся за власть, интригуют. Правительство на грани падения, и тогда...

Что будет тогда, хорошо известно, так бывало уже неоднократно: новый премьер приведет с собою собственную команду, уволив всех, на кого опирался сваленный им соперник. Сначала чиновников второстепенных, потом тех, кто попривлекательнее, в том числе и руководителей спецслужб.

Нет, он, Профессор, этого не осуждает. Таковы правила игры, и он сам в свое время занял кресло именно таким образом — его предшественник ушел в большой бизнес и (есть сведения!) пишет мемуары...

Да, великое это дело — уйти вовремя и с честью, остаться уважаемым человеком, личностью, ценность которой определяется не должностью, не занимаемым постом. И он, Профессор, позаботится, чтобы все было именно так: он всего себя посвятит истории, прошлому, тому, где нет неожиданностей, где давно устоявшиеся оценки можно лишь уточнять и обогащать.

Впрочем, так ли это?

Он опять саркастически улыбнулся.

А тема, которой он сейчас занимается? Тема Азефа? Казалось бы, что в ней нового, История давно уже вынесла свой вердикт — и в то же время, сколько в ней может оказаться неожиданного! Ведь если Герасимов все же сохранил... для себя списки своих лучших агентов, тех, кто не оказался разоблаченным, как Азеф, а продолжал работать в российских революционных партиях, поднимаясь с годами на все более и более высокие посты... И если эти имена вдруг всплывут сегодня... сколько революционных кумиров может пасть, оказавшись вдруг платными агентами охранки! И тогда уж историю революционной России придется переписывать заново, таких разоблачений она не выдержит! И весь мир заговорит о нем, о человеке, имя которого все эти годы так тщательно скрывается, будто этого имени и вовсе не существует. Профессор. И только Профессор.

На панели интеркома зажглась зеленая лампочка. Он коснулся одной из кнопок.

Назад Дальше