— И он... теоретик и организатор, сторонник идеи террора... Сломался в охранке, стал работать...
И, глядя на самоуверенно улыбающегося Зубатова, лощеного красавца с утонченным, интеллигентным лицом, Азеф вдруг почувствовал, что его охватывает ненависть к этому человеку, к тому, кто считает себя хозяином его, Азефа, судьбы, игрушкой своей воли, рабом, пусть даже и любимым. Могучая шея Азефа стала багроветь, ярость подступала к горлу: они думают, что купили его с потрохами, как покупали десятки, если не сотни умных, интеллигентных людей, предварительно сломав, искалечив их души... Ну нет, мы еще посмотрим, кто кого, кто кем будет играть, кто будет платить, а кто заказывать музыку!
И, не сдержавшись, помимо своей воли, он вдруг яростно засопел.
— Что с вами, Евгений Филиппович? — профессионально ухватил перемену в его настроении Зубатов. — За Григория Андреевича обиделись? Действительно — боец, конспиратор, да и попал к нам по совсем ерундовому делу. — Посидел у нас, побеседовали, написал покаяние — молод, мол, только тридцать вот-вот исполнится, ничего и никого не знаю. Ни о чем не сообщил, никого не назвал — и отпустили мы его с миром. Только вот одно нехорошо — считает, что унизился он тут у нас, честь, мол, его нами растоптана, хотя, заметьте, о покаянной слезнице его никто, кроме нас с ним, да вот вас теперь, до сих пор не знал, не знает и знать не будет! А он, слыхал, месть нам объявил — всем, всему государству Российскому террором грозит. Вот ведь как — мы к нему с открытой душой, а он вроде Дегаева... Воистину сказано: ни одно доброе дело не остается безнаказанным!
Он говорил тихо, почти ласково, как опытные дрессировщики говорят об оказавшемся на грани срыва дрессируемом звере.
И Азеф почувствовал, что кровь начинает отливать от шеи, что дышать ему становится легче, что ярость оставляет его. Ярость, но не ненависть. Стиснувшись в тяжелый, лохматый комок, она опускается куда-то в глубину души и утверждается там — навсегда, на всю его, Азефа, жизнь.
«Напрасно вы так любуетесь сам собою, господин Зубатов, — зло думал Азеф. — Напрасно так улыбаетесь собственному всесилью и слабости своих жертв. Дайте только срок, и мы еще увидим, кто кого будет водить за нос, кто на кого будет и работать!»
...Томской типографии дали «созреть». И когда темной осенней ночью в нее ворвалась полиция, листы только еще печатаемого тиража третьего номера «Революционной России» сушились, развешанные на веревках по всему приспособленному под типографию помещению. Налет был стремителен и неожидан, все были взяты на месте, не ушел никто. Рукописи и гранки статей с рукописной правкой, адреса и переписка с издателями — все попало в руки томских жандармов, кинувшихся немедленно, по горячим следам, производить аресты и обыски по всей округе. Жандармы усердствовали потому, что чувствовали за собою определенную вину — по их сведениям, сообщаемым Зубатову, типография только налаживалась и приступить к печатанию журнала должна была лишь через несколько дней. И расчетливый начальник московской охранки, поручивший это дело одному из своих лучших сотрудников — Александру Ивановичу Спиридовичу, не спешил давать сигнал к налету. Спиридович же не торопясь отправился в Томск, рассчитывая быть там в самый подходящий момент: по плану Зубатова, захватить надо было абсолютно все: и подпольщиков, и материалы, подготовленные Аргуновым к изданию, и машины (вместе с «тяжелым, но негромоздким валом», изготовленным по заказу Азефа охранкой). Но, словно предчувствуя что-то неладное, подпольщики наладили и пустили типографию на несколько дней ранее, чем рассчитывали ведущие за ними наблюдение филеры. И, не спохватись жандармы в последний момент, третий выпуск «Революционной России» был бы уже отпечатан и разлетелся бы по всей России, дойдя, конечно же, и до самого высокого полицейского начальства.
Поэтому действовать пришлось спешно, едва успев информировать шифровкой Зубатова и шифровкой же получив от него приказ начать операцию. А затем, когда оперативная часть «дела о томской типографии» была завершена, прибыл и сам Александр Иванович Спиридович, зачисленный в отдельный корпус жандармов совсем недавно, но уже прошедший под руководством Сергея Васильевича Зубатова хорошую школу для «работы с человеками». Поблагодарив томских сотрудников за старание, он лично занялся ведением следствия.
Первой из арестованных не выдержала Вербицкая. Спиридович, вооруженный сведениями, поступившими от Азефа, убедил ее, что молчать и отпираться бесполезно. Допрос, мол, ведется лишь для проформы, а охранке обо всем этом деле известно даже больше, чем ей, Вербицкой.
А затем и Зубатов решил, что «пора брать». Лишь в Петербурге было арестовано двадцать три человека, так или иначе причастных к изданию «Революционной России». Не взяли лишь Аргуновых, в эти тяжелые для социалистов-революционеров дни особенно сблизившихся с Азефом, да еще кое-кого из фигур помельче.
Зубатов действовал по принципу: лучше пусть на свободе останется несколько революционеров, чем будет провален хоть один его секретный сотрудник. Но в данном случае это была перестраховка. «Дело томской типографии» было проведено так, что на Азефа не пало и малейшей тени подозрения.
На этот раз они встретились в Сандуновских банях: Аргунов и Азеф. Сидели на мраморной скамье у бассейна голые, накинув подогретые банщиком дорогие мягкие простыни. Горячий пар, умелый массаж и роскошная обстановка номеров первого класса расслабляли тело и успокаивали душу. Аргунов пил чай из самовара, за которым заботливо присматривал простоватого вида ярославец, беловолосый, голубоглазый. Кроме мохнатого полотенца, перепоясывающего бедра, и новенького фартука желтой кожи, на парне ничего не было. К чаю подавались хрусткие, с тмином или маком, баранки — от Филиппова. Азеф же, громоздкий, распустивший свои телеса, вкушал водочку из хрустального штофа, установленного в серебряном ведерке, набитом кусками льда. И при этом, так, чтобы ярославец, вертевшийся неподалеку, чтобы быть у господ на всякий случай под рукою, слышал, жаловался поджарому Аргунову:
— Вес замучил, окаянный. Не знаю, что уж и делать — в груди теснит, по ночам кошмары мучают, два шага пройду — задыхаюсь, одышка чертова. А тут и почки чего-то барахлить стали, ноют и ноют, особенно к утру. Врач говорит: диета, диета... Того нельзя есть, этого, а уж о вине — и думать забыть. Разве что водочку вот, «Смирновскую» — чище слезы младенческой и дезинфицирует...
И большие, выпуклые глаза его при этом озорно играли, стреляли по сторонам, делали то разрешающие, то запрещающие знаки тщедушному, нервно теребящему подбородок Аргунову. Аргунов только что закончил печальное повествование о провале в Томске и арестах в Петербурге и Москве.
— Разгром, настоящий разгром, — взволнованно вздыхал оп. — Надо спасать все, что еще можно спасти, спасать, что у нас осталось, а главное — людей...
Поверьте, Евгений Филиппович, кроме вас да супруги, и говорить-то теперь с кем-нибудь боюсь. Каждый момент ареста жду — филеры ни на шаг не отстают. И надежды ни на кого нет, хорошо если только филеры сами, по нашей невнимательности на Томск вышли, а то как вдруг — провокатор?
— А что? И провокатор... — согласился с ним, наливая себе «Смирновской», Азеф. — Мало ли этих двухорловых в революции крутится...
— Что, что? Как вы сказали... двухорловых... как это... двухорловых?
— Эх, господин Аргунов, господин Аргунов! — хохотнул Азеф, и все его жирное бабье тело заколыхалось. — Что значит — жизни не знаете, в орлянку никогда не играли. А у нас вот в Ростове на базаре ух как в орлянку резались! Мастера. Свяжешься с таким сдуру, как липку обдерет, ни копейки у него не выиграешь. А дело-то простое: пятаки у них двухорловые, с каждой стороны по орлу и ни одной решки. Как ни кинь — все орел выйдет. Так вот у нас и людей некоторых там звали двухорловыми, фальшивыми то бишь.
Он опрокинул в свою широкую пасть застоявшуюся было рюмочку, бросил вслед за нею рыжик, пожевал, сглотнул и укоризненно покачал головою:
— Ах вы, интеллигенты, интеллигенты! Не знаете вы народа, не знаете. А как за интересы его бороться, если не знаешь — в чем они, интересы-то народные! Может, они не в волюшке вольной, безответственной, а в отеческой руке — твердой и знающей, и чтоб дурить не моги... Но это я так, шучу, конечно, — успокоил он, заметив, что Аргунов помрачнел.
— Не до шуток нам, Евгений Филиппович. Спасать надо, что еще можно, спасать. И...
Он придвинулся к Азефу и зашептал в его толстую, сплывшую щеку:
— Подумал я, подумал и решил — кроме вас, Евгений Филиппович, делать это некому...
— Что вы, батенька, — отшатнулся от него Азеф. — Какой из меня вам спасатель? И в организации ваши я не вхожу, сочувствующий, и только.
— Не скромничайте, Евгений Филиппович, — плотнее приблизился к нему Аргунов. — Не первый год мы вас знаем, мне ведь еще Житловские о вас писали. Да и здесь — как активно в деле с типографией помогали! Такие, именно такие люди нам сейчас и нужны, не теоретики, а практики, организаторы... Вот и за границу собираетесь... Там, там сейчас работу ставить надо, партию создавать...
— А сами чего ж не поедете? Эмигрировали бы, пока возможность есть, таких, как вы, там сейчас много...
— В том-то и дело, что много их именно там, — печально вздохнул Аргунов. — А здесь — раз-два и обчелся. Нет, лучше уж я здесь, пока возможно, поработаю, а там — как судьба решит. А вы — езжайте и на помощь нам соглашайтесь, я ведь вижу — человек вы прямой и честный, благородный вы человек...
...Зубатов от всей души смеялся, представляя по рассказу Азефа встречу конспираторов в Сандунах.
— Так, в чем мать родила, и беседовали? — веселился он. — Сатрапов царских шельмовали? Чаяния народные воспевали?
— И не шельмовали, и не воспевали, — обиженно бурчал Азеф. — Чего там воспоешь в простыне, как в саван завернутый, да тут еще и наш филер крутится, чуть не под простыню к тебе лезет, прокламации вдруг мы там прячем...
— И все же, значит, голыми? — продолжал потешаться Зубатов. — Да это же в историю революции должно войти, и в историю сыска, конечно. Конспираторы в Сандунах, ох, насмешили вы меня, братцы революционеры, ох, насмешили!
И, слушая его, Азеф вдруг опять почувствовал, как ярость поднимается, ползет изнутри, из груди по шее — к затылку, как сжимаются его тяжелые кулаки, и опять сердце заполняется черной ненавистью к этому самоуверенному барину, использующему его в качестве инструмента для грязной работы, а потом, после использования, готового выбросить за дальнейшей ненадобностью. О, с какой радостью вцепился бы он сейчас в это барское горло и с хрустом раздавил бы своими могучими ручищами. Но нет, не для этого он, Азеф, столько лет выкарабкивался из грязи, из нищеты, из низов, не для того, чтобы сорваться с горы, когда вершина почти рядом. Он скрежетнул зубами, изо всех сил подавляя душащую его ярость.
Чуткий к смене чужих настроений, Зубатов сразу стал серьезным:
— Ну, ну, не обижайтесь, Евгений Филиппович, и с завтрашнего дня общайтесь с Аргуновым хоть в Зимнем дворце. Сегодня я распорядился снять с него наблюдение. Пусть успокоится, отдохнет, арестовать мы его можем в любой момент. И материала у нас уже вполне хватает, чтобы отправить его если не во «глубину сибирских руд», то по крайней мере на поселение лет этак на десять. А пока не спеша позволяйте себя уговорить на участие в его делах. Отступайте медленно, сомневайтесь... Мы же пока по другим связям его посильнее припугнем — мол, готовим еще одну волну арестов. Увидите, как он тогда в отношении вас сразу активизируется...
Да, — словно вспомнив что-то очень важное, Сер-гей Васильевич вдруг звонко шлепнул себя ладонью но высокому лбу, и глаза его радостно заискрились: — Мне бы с самого главного начать, а я... Память, Евгений Филиппович, память подводить стала... С хорошей вас новостью, голубчик... От всего сердца.
Азеф удивленно склонил голову набок, как получается иногда у пораженных чем-то непонятным собак:
— Не знаю, чего уж и ждать, Сергей Васильевич, давненько ничего хорошего мне от вас слышать не приходилось...
— Ну, это уж вы зря, Евгений Филиппович. За харьковский съезд, что вы нам отдали, благодарность — раз!
Он протянул левую руку почти в лицо Азефу и загнул указательный палец.
— За томскую типографию — два!
Загнулся еще один палец.
— За то, что своим человеком у Аргуновых стали — три! И теперь...