Чернее ночи - Коршунов Евгений Анатольевич 58 стр.


И тут же мне вспомнилась женщина в черной косынке и темных очках за рулем «мерседеса», чуть не врезавшегося в мою машину возле тупика, ведущего к библиотеке, в которой жил покойный Лев Александрович. А если это она только что разговаривала со мною по телефону? Вполне возможно, но не это сейчас главное. Сейчас надо что-то решить, что-то придумать. Бумаги Никольского в посольстве и наверняка уже упакованы для отправки с дипкурьерами — это делается заранее...

«Что-то надо придумать, что-то надо придумать, — стучало у меня в писках, — но что? Что?»

Так я промучился, сидя за письменным столом больше часа, но придумать так ничего и не смог. Походил по квартире, надеясь, что придет, появится какая-нибудь спасительная мысль, но все было напрасно. И я опять вернулся на свое рабочее место, вернулся и вдруг сразу успокоился, решив прибегнуть к уже многократно испытанному средству — забыться в работе.

Набрал шифр на замках сейфа и открыл его тяжелую стальную дверцу. После того, как я отвез бумаги Никольского в диппочту, в сейфе было непривычно пусто, здесь лежали лишь тетрадка с краткими конспектами документов, необходимых мне для завершения работы над рукописью, да несколько написанных мною в последнее время страниц, посвященных событиям 1907 года. Правда, в отдельном, особо укрепленном ящике хранился желтый конверт, который Никольский заклинал меня вскрыть лишь после окончания мною книги об Азефе...

И тут мне подумалось: книга практически написана, рукопись будет через несколько дней доставлена диппочтой в Москву, и можно считать, что в основном условие

Никольского выполнено... Тем более, кто знает, как развернутся события в ближайшие дни...

Когда хочется в чем-то себя убедить, чем-то оправдать свой тот или иной поступок, доказать самому себе, что ты прав — это всегда можно сделать. И через несколько мгновений я уже вскрывал длинный желтый конверт. В нем оказался всего лишь один листок бумаги — дорогой, с проступающими голубоватыми водяными знаками.

«Милостивый государь Петр Николаевич!» — начал читать я строки, выведенные твердым каллиграфическим почерком. Их было немного, листок был исписан не до конца... Я прочел их все одним взглядом, почти мгновенно, потом принялся перечитывать медленно, слово за словом, раз, потом другой раз...

Затем аккуратно сложил листок, вложил его в желтый конверт, положил конверт на край письменного стола и задумался: что ж, теперь многое становилось понятным... Только напрасно Никольский боялся, что, поняв все это, я не стану писать книгу, для которой он собирал материалы почти всю свою жизнь, не осуществлю за него его заветную мечту...

И, словно собираясь доказать это покойному Льву Александровичу, я вложил в пишущую машинку бумагу, проставил порядковый номер очередной страницы рукописи и принялся за работу, стараясь сосредоточиться только на ней...

...Без Азефа, отдыхавшего в Аляссио и не мешавшего теперь действиям боевиков, членам трех отрядов, пришедших на смену распущенной центральной Боевой Организации, эсеровский террор развернулся с небывалым до того размахом. Конечно, у Герасимова среди эсеров было достаточно «секретных сотрудников», но отсутствие Азефа сразу почувствовалось.

В тетради, в которой я конспектировал документы и записи из коллекции Никольского, я нашел составленный им список террористических акций, совершенных эсерами в те дни.

Обеспокоенный Герасимов потребовал, чтобы Азеф немедленно вернулся из-за границы в Россию. Как ни досадно было Столыпину и Герасимову, но им пришлось признать, что первая часть их «похода» против БО, считавшаяся ими успешной, окончилась полным провалом.

И это несмотря на то, что в своих письмах из Аляссио Азеф постоянно заверял Герасимова, что он держит ситуацию под контролем и ничего опасного боевики предпринимать не собираются, поэтому тревожиться по о чем.

Обо всем этом ему и напомнил Герасимов, как только Азеф в конце февраля появился в Петербурге, преследуемый воспоминаниями о выборе, который был ему в свое время предложен суровым Александром Васильевичем: «честно работать или пойти на виселицу». Впрочем, Герасимову он страха своего не выказал. Наоборот, у того сложилось впечатление, что Евгений Филиппович устал от своего «отдыха от мирной семейной жизни, что он сам стремится в Петербург с его большими доходами и бурными кутежами».

Впечатления эти подтверждались энергией, с которой Азеф принялся «за дело». С его помощью немедленно были арестованы Зильберберг (Штифтарь) и Гронский (тот самый вольноопределяющийся Сулятицкий, который вывел из севастопольской военной тюрьмы Савинкова). Первый — начальник боевого отряда, второй — член этого отряда, участвовавший в покушении па фон Лауница вместе с Кудрявцевым, но сумевший скрыться. Одновременно с фон Лауницем должны были стрелять и в Столыпина, приезд которого на открытие института тоже планировался. Но он не приехал, предупрежденный Герасимовым, который через своего агента узнал о готовящемся покушении. И Зильберберг и Сулятицкий были повешены. Кроме организации убийства фон Лауница, Зильбербергу (с подачи Азефа) инкриминировались разработка планов нападения на Зимний дворец с целью убийства Столыпина и взрыв поезда великого князя Николая Николаевича.

На место Зильберберга во главе отряда стал Борис Никитенко, бывший лейтенант Черноморского флота, вывезший в свое время в Румынию бежавшего из севастопольской военной тюрьмы Савинкова.

Азефом был пущен слух, что выдал всех боевиков швейцар отеля на Иматре, в котором была главная база Боевой Организации. Готовя все эти «провалы», Азеф основательно поработал в Финляндии.

Затем последовала очередь Карла, захваченного в Финляндии на конспиративной квартире, а через некоторое время и боевиков из его отряда, которые оказали при аресте ожесточенное вооруженное сопротивление.

Из девяти человек, арестованных 20 февраля 1908 года и пошедших под суд, семеро, в том числе три женщины, были приговорены к виселице и немедленно повешены. Это им посвящен Леонидом Андреевым «Рассказ о семи повешенных». Дело самого Карла и еще нескольких боевиков рассматривалось отдельно и тоже завершилось смертными приговорами.

Все они были выданы лично Азефом, с осени 1907 года, вновь ставшем во главе воссозданной по решению ЦК ПСР Боевой Организации. Карла он отдал с особым удовольствием, так как знал, что от него идут (с подачи Бурцева) разговоры о необходимости провести партийное расследование его, Азефа, провокаторской деятельности.

Я окончил страницу, снял ее с пишущей машинки и принялся заправлять новую. Заправил, придумал очередное предложение, и в тот самый момент, когда пальцы мои нависли над клавишами, где-то совсем рядом раздался звонкий грохот разрыва мины. Затем, через несколько секунд второй и третий. Пригнувшись, я пробрался из кабинета на балкон — сквозь настежь распахнутую стеклянную дверь. И балконные двери и окна у меня в квартире все время были распахнуты — считалось, что при обстрелах так безопаснее — взрывная волна не бьет стекла и меньше шансов быть раненный их осколками.

Мины рвались пока на пустыре перед фасадом нашего дома — в довольно глубоком и просторном котловане, в котором когда-то находились казармы французских колониальных войск.

Потом разрывы загремели в соседнем квартале, оттуда повалил дым начавшегося пожара. С набережной в направлении невидимых позиций минометчиков ударила ракетная установка, одна из тех, которые еще со времен второй мировой войны именовали «сталинский орган». Сорок ракет, одна за другой слетающих с ее пусковых рельсов через доли секунды, сливали свой вой в подобие жуткой, леденящей кровь музыкальной фразы. Где-то в нависших над Бейрутом горах заухали гаубицы. Им ответили орудия из западной части города... и начался один из так называемых «веселых вечеров» Бейрута, когда мусульмане и христиане нещадно принимались забрасывать друг друга сотнями ракет, мин и снарядов.

Местные газеты давно уже обучали бейрутцев соблюдению правил безопасности во время обстрелов. Рекомендовалось укрываться в убежищах, в которые были превращены в городе все подвальные помещения. Или, на худой конец, располагаться в квартире так, чтобы быть под защитой не менее двух бетонных стен. Таким местом у меня был длинный и узкий коридор, разделяющий квартиру вдоль — на две половины. Когда обстрел затягивался, я перетаскивал в коридор снятые с кровати матрас и подушки, передвигал сейф и ставил его так, чтобы он защищал мою голову со стороны входной, с лестничной площадки, двери, ставил рядом мощный электрический фонарь, будильник и устраивался на ночь в относительной безопасности.

И теперь я привычно стал готовиться к тому, чтобы провести очередную ночь в коридоре.

Вечер надвигался быстро. Короткие серые сумерки, резко сменились темнотою, но ни в одном из домов, которые я мог видеть из окна своего кабинета, не осветились окна. Лишь багровые вспышки разрывов, похожие на грозовые разряды, вдруг окрашивали ночную тьму то в одном, то в другом квартале замершего в ужасе города.

Теперь, когда мне было уже не до работы, беспокойство вновь охватило меня, вновь подступили тревожные мысли и мрачные предчувствия, рожденные телефонным разговором с женщиной, заявившей о своей принадлежности к мафии. И опять я принялся ломать голову в поисках выхода из ситуации, в которой оказался.

Обстрел продолжался. Разрывы то приближались, то удалялись, было ясно, что огонь ведется не прицельно, «по площадям», и это означало, что в отношениях между правыми христианами и мусульманами в очередной раз намечаются какие-то политические сдвиги: «огонь по площадям» был признан ими средством психологического давления.

Хорошо, что я хоть научился спать при обстрелах, зажимая голову между подушками так, чтобы не слышать грохота разрывов.

Я улегся на своем ложе в коридоре головой за сейфом и зажал уши подушками. Грохот обстрела сразу стал тише, под него теперь можно было и спать. Зато мрачные мысли становились с каждой минутой все настойчивее, на душе делалось тревожнее и тревожнее. Мне стало казаться, что этой ночью должно обязательно что-то случиться, что обещание подождать моего ответа до завтрашнего вечера дано лишь для того, чтобы усыпить мою бдительность, выиграть время и не дать мне возможности что-нибудь немедленно предпринять, например, перебраться хотя бы на ночь в посольство. И я пожалел, что я в самом деле так не поступил.

Я встал, сходил к своему письменному столу и принес из него бельгийский браунинг Никольского. Загнал патрон в ствол, снял предохранитель и положил оружие на матрас так, чтобы оно было у меня под рукой. Отодвинул сейф ближе к середине коридора, оставив между стальным ящиком и стеною подобие щели-бойницы, в которую хорошо виднелась входная дверь.

Затем принес из гостиной несколько стульев и расставил их в беспорядке между моим укрытием и дверью. Теперь, если ночью кто-то попытается бесшумно проникнуть с лестничной клетки в коридор моей квартиры, в темноте он обязательно с грохотом наткнется на лежащие стулья, дав мне выиграть несколько секунд...

Все эти манипуляции успокоили меня. Поудобнее устроившись под прикрытием сейфа и зажав в правой руке браунинг, я выключил электрический фонарь и закрыл глаза. На будильнике, на который я перед этим глянул, был двенадцатый час. Его тиктаканье неестественно громко отдавалось в моем мозгу, и вдруг я понял, что обстрел прекратился... С этой мыслью я провалился во тьму без сновидений и, как мне показалось, через мгновенье, вскинулся, разбуженный грохотом и чьими-то проклятиями. За стульями в конце коридора на мгновение вспыхнул ослепительно белый свет, сильный луч его ударил мне по глазам, я успел различить в коридоре чьи-то темные фигуры и вскинуть браунинг. Раз, два, три — нажимал я курок, считая почему-то при этом выстрелы. Вскрикнула женщина и сейчас же со стороны двери темноту прорезала огненная, трескучая трасса. Раскаленный металл врезался мне в плечо, разрывая, разваливая его, и, успев еще раз нажать курок, я потерял сознание...

Виктор Чернов, закуривая, нервно чиркнул спичкой:

— Опять Бурцев мутит воду, — зло бросил он и протянул аккуратно вскрытый конверт Герману Лопатину, старому народовольцу и гарибальдийцу, сидящему напротив него за столиком дешевого парижского кафе, в котором обычно встречались члены русской эмиграции.

Герман Александрович, сразу насторожившись и словно боясь запачкаться, осторожно взял конверт, прощупал его своими длинными пальцами, затем заглянул внутрь и извлек несколько аккуратно сложенных листков.

— Объявляет нам настоящую войну, так сказать — иду на вы! — возмущенно фыркнул Чернов: — Никак человек не угомонится! Не знаю уже, что о нем и думать — сумасшедший или провокатор?

— Не будем спешить с выводами, Виктор, — задумчиво протянул Лопатин. — Жизнь меня кое-чему все-таки научить успела. Боюсь, что Бурцев так упорствует неспроста... Он же понимает, что, если окажется не прав, ему останется...

— Только пустить себе пулю в лоб. Так пусть это он поскорее и сделает, — запальчиво вырвалось у Чернова. — Все в конце концов имеет предел, и Бурцев должен был бы это уже понять.

— Но ты читай, читай, что он пишет, — заторопился он, заметив неодобрение во взгляде Лопатина, одного из самых уважаемых эмигрантов, отдавшего революционной борьбе всю свою жизнь, приговоренного к смерти и проведшего в Шлиссельбурге 18 лет.

— Самая настоящая полицейская провокация!

Лопатин досадливо поморщился и взялся за первый листок.

«В Центральный комитет Партии социалистов-революционеров» — значилось в верхней строчке, и дальше шел текст:

Назад Дальше