Жажда познания. Век XVIII - Татищев Василий Никитич 10 стр.


Ломоносов задумывался, ища верное объяснение, а Широв уже спокойно договорил:

— Значит, одним коловращением частиц нагретого тела всего не описать, Михайло Васильевич!

И Ломоносов согласился:

— Что ж! Над тем ещё великий Гугений размышлял и объяснение дал. Есть эфирные частицы. По ним-то волнами и распространяется движение; тож и теплота.

— И солнечный свет? — уже не задиристо, как бы отступая, спрашивал Широв.

— И солнечный свет тоже, ибо нет никакой «светящейся материи», — уверенно отвечал Ломоносов. — Не может оная в огромных количествах из Солнца истекать и неизвестно куда деваться.

— Но Невтон...

— Не прикрывайся Невтоном, сам думай! Невтоновы корпускулы — весьма сумнительная вещь.

В разговорах время проходило быстрее. Но когда собеседники покидали его, наваливалась тоска. Ползучая, тошная, хватающая за душу хладными пальцами неуверенности, неверия в будущее, безнадёжности.

Ломоносов терзал себя вопросами: «А стоило ли связываться? Может, надо было потише? Может, лучше было смириться и стерпеть? — И тут же отвергал эти мысли как недостойные, как минутную слабость: — Нет! Кто-то рано или поздно должен был выступить против засилья чужестранцев. Должен! Не я, так другой. Так почему не я? — И укреплял себя мыслью о том, как храбро всегда выступали россияне против врага внешнего, против супостата: — Жизни не жалели и тем не гордились, шли на смертный бой естественно и просто. А как же иначе? — И затем уже с усмешкой корил себя: — Так чего же здесь на миру-то осторожничать? Хотя и здесь тоже враги, замаскированные, хитрые. Всей российской наукой завладеть хотят, но только скрытно, изнутри. А потому восстать нужно было! Нужно! Ради чести русской науки!»

Мысли эти укрепляли Ломоносова в его твёрдости, помогали ему сносить унижение, терпеть бремя вынужденного безделья, отрешённости от наук, к занятиям которыми он всегда стремился со всею силой своей неуёмной души.

А время шло. Решение императрицы всё не выходило, Ломоносов же, почитая себя оскорблённым, прошений не посылал и уже двоекратно наотрез уклонился от дачи Шумахеру показаний, проявляя страшное упорство и нераскаянность. Вхожий к Шумахеру Крашенинников докладывал тому, что Ломоносов пришёл в крайнюю скудость и даже дневной пищи себе купить на что не имеет и денег взаймы достать не может.

— Надо бы, господин Шумахер, поддержать его кормовыми деньгами, выдать в счёт жалованья, — искательно ходатайствовал Крашенинников. И глазами просил поддержки у сидевшего рядом Геллера.

— Ничего, перетерпит, — сухо отвечал Шумахер. — Посидит голодным — сговорчивей станет.

Чужестранцы к пощаде склонны не были, цепко держались за свои привилегии, твёрдо оберегая, чтобы в их почтенную компанию не вмешался русский, чего здесь отродясь не бывало. И после ухода Крашенинникова Шумахер наставлял своего родственника Геллера:

— Всё так, верно! Ибо русский, вмешавшись, может лишить хлеба кого-нибудь из наших. А тех, готовых вмешаться, уже несколько видно. — И кивнул на ушедшего Крашенинникова.

Как-то летом Симеон, раздвигая на столе в холодной бумаги и книги, чтобы поставить котомку с едой, вдруг несказанно удивился.

— Гляди-кось, — уважительно произнёс он, взяв в руки толстую, в кожаном переплёте с медными застёжками книгу, — Михайло Васильевич за псалтырь взялся? От, слава те, господи! В разум вошёл человек.

Симеон несколько раз мелко перекрестился. Ломоносов неопределённо усмехнулся, как бы согласившись, кивнул и спросил:

— Я вижу, Симеон, ты с книгой сей знаком? Грамоту бегло разумеешь?

— Не бегло, но разумею. По псалтырю и учился, — ответил Симеон и, открыв книгу на лежавшей в ней закладке, медленно, по слогам стал читать: — «...егды человецы суть многогрешны велегласно яко единые усты глаголаху...» — На том задохнулся и, переведя дыхание, удовлетворённо закончил: — Вот видите, читаю.

— Вижу, — одобрительно отозвался Ломоносов. — А другие какие книги читал?

— А зачем, Михайло Васильевич? Сия книга единая только и есть в народе. Самонужнейшая. Других не читают.

— Вот-вот, — согласился Ломоносов. — Другого не читают. Ну а что уразумел ты из прочитанного?

— В книге сей ох как много премудрого, — уклончиво ответил Симеон.

— Да нет, я проще спрашиваю. Что ты уразумел из того, что сейчас прочитал мне?

Симеон смущённо, опустив руки, смотрел на Ломоносова, моргая глазами, и не знал, что ответить.

— Ну, расскажи своими словами, что ты мне сейчас прочитал, — снова, как нерадивого ученика, подтолкнул его Ломоносов. — Отвечай!

— ...велегласно... глаголаху... — тихо пролепетал Симеон.

— И что это значит?

Совершенно смущённый Симеон замолчал, потом вдруг сердито выпалил:

— Мудрено спрашиваешь, Михайло Васильевич! О том и поп меня не вопрошал, что грамоте учил. А с тех пор времени прошло... ой-ей-ей!..

— Вот то-то и оно! Аз, буки, веди выучили, да и то лишь кому повезло. А в дело сие умение но идёт. — Ломоносов было рассердился, но потом смягчил тон, улыбнулся и сказал Симеону: — А прочитал ты слова: «...когда воскликнули люди в один голос...», ну, и так далее. Вот как это своими-то словами сказать должно. Понял?

— Уразумел, — кивнул Симеон.

Ломоносов взял у него из рук псалтырь и, держа его на отлёте, как бы взвешивая заключённые в нём премудрости, добавил:

— Предложили мне господа поэты Тредиаковский и Сумароков соревноваться с ними в переводах с древнеславянского. А я им козу в ответ: давайте-ка псалтырь переводить — самая народная книга на Руси.

— То так, — снова кивнул Симеон.

— И ведь согласились!

Ломоносов, вроде бы удивившись, взял со стола полученное ныне письмо.

«Милостивый Государь, господин адъюнкт Ломоносов! Поразмысливши с господином Сумароковым, мы согласно пришли к решению, что предложение, Вами изложенное, для нас приемлемо и может быть осуществлено вполне. В начинание сего предприятия предлагаем из свя­щенного писания углубиться в псалмы Давида и перевести оные в стихотворной форме на Российский язык.

Пребываю в почтении.

Профессор элоквенции,

Василий Тредиаковский».

Обучавшийся наукам и искусствам в Париже, Тредиаковский был назначен указом Сената в профессора и роль свою видел в упражнении изящной словесностью. И преуспел: многие празднества начинались с иллюминаций, в которых огнём зажигались строки стихов Тредиаковского. При Анне, правда, он чаще пребывал в немилости и даже бывал бит палками, но при новой царице воспрянул, осолиднел, стал академиком. Письмо послужило завершением разговора, который неделю назад состоялся между Ломоносовым и Тредиаковским. В тот день Симеон неожиданно спустился в холодную днём. Ломоносов сидел за столом и при скудном свете высоко расположенного малого окна в который раз разбирал и обдумывал выкладки и рассуждения Невтоновой «Физики».

Назад Дальше