— Михайло Васильевич, — прервал его размышления Симеон, — к вам господин профессор Тредиаковский пожаловали.
— Вот как? — удивлённо откликнулся Ломоносов, отрываясь от книги и непроизвольно окидывая взглядом своё скорбное помещение. — Ну, проси.
— Они изволили сказать, чтобы вы к ним поднялись.
— Ишь ты! Это кто же к кому тогда пожалует? Да и что Шумахер скажет, ежели я каземат свой не для бани и не на двор сходить покину? Он же всё унюхает? — уже насмешливо, хотя и понимал, что Симеон в его сарказме не разберётся, спросил Ломоносов.
— Господин Тредиаковский сказали, что они испросили соизволения.
— Ну, ежели Шулермахер высочайше разрешил, пойду, — нарочито переиначивая фамилию Шумахера, в котором он видел корень многих своих бед, отозвался Ломоносов. И в чём был: в халате, шлёпанцах и шерстяном платке на шее — направился к выходу.
— Одели бы кафтан, пошто в халате-то... — подсказал было Симеон, но Ломоносов отмахнулся:
— Неважно, в чём я; важно, что я.
Тредиаковский — сорокалетний мужчина, с гладко выбритым лицом, одетый в скромный чёрный сюртук, отделанный бордовым кантом, и белую с воланами на груди и манжетах рубашку, — сидел в кресле в боковом от вестибюля покое. Встречая Ломоносова, встал, вежливо поклонился, приглашающе показал на соседнее кресло и, как бы не замечая совершенно непотребного вида вошедшего, столь противоположного его костюму, произнёс:
— Рад приветствовать вас, дорогой коллега, в добром здравии.
— Благодарствую. Я есьм здрав и прав, да вот не по нутру иным мой нрав, — в рифму, не задумываясь, ответил Ломоносов.
Однако Тредиаковский уклонился от обсуждения правоты или вины Ломоносова и его нрава и ответил вежливым комплиментом:
— Стих у вас слагается легко, Михайло Васильевич. Оттого мы с господином Сумароковым и решили предложить вам конкурс.
— Это что же — на кулачках драться иль умом состязаться? — опять в рифму и опять довольно дерзко спросил Ломоносов.
— Выбором, какие сочтём достойными, древнеславянские писания и стихами на российский язык переложим, — опять ровным тоном ответил Тредиаковский и снова кончил комплиментом: — Вас же к тому делу приглашаем, как уже способного поэта.
— Что же. Я рад выступить в столь почтенной компании, — теперь уж спокойно ответил Ломоносов. — Однако боюсь, господин Сумароков вовсе не столь, как вы, к моей персоне расположен, — добавил он, намекая на давнишнюю и ревнивую нелюбовь дворянского поэта Сумарокова к мужику Ломоносову.
— О нет, Михайло Васильевич. Господин Сумароков преисполнен уважения ко всем стихотворцам, возделывающим ниву российской поэзии, — ответил Тредиаковский более от себя, нежели опираясь на мнение Сумарокова.
Беседа потекла спокойно. Тредиаковский мягко не заметил задиристых намёков Ломоносова, дипломатично обошёл разницу их нынешних положений, а Ломоносов, поняв и оценив его тактичность, тоже смягчился и повёл беседу в дружелюбном тоне. Правда, Тредиаковский долго и задумчиво качал головой, услыхав идею перелагать, раз речь зашла о древнеславянском, избранные псалмы псалтыря. Но резону Ломоносова о том, что это на Руси самая распространённая книга, противопоставить ничего не мог. И потому сказал, что посоветуется с господином Сумароковым и сообщит их обоюдное решение.
Ещё поговорили и на том расстались. Ломоносов же после получения согласительного письма весь июль работал над стихами и переслал сделанное Тредиаковскому в означенный срок. А в конце августа Степан Крашенинников, почтительно склоняясь, принёс в подвал к Ломоносову серенько изданную книжечку под названием «Три оды парафрастические псалма 143», изданную за счёт авторов тиражом 350 экземпляров. Немного смущаясь, Степан при сем объявил по поручению Тредиаковского, что издание книжечки обошлось в 14 рублей 50 копеек с разложением сей суммы на трёх авторов. И, глянув на изумлённо вскинувшиеся в безмолвном вопросе глаза Ломоносова, поспешно добавил:
— Как сообщил господин Тредиаковский, вашу долю, Михайло Васильевич, он взаимообразно внёс из своих средств.
Последнее время сильно стал ворчать Симеон.
— Ну што ты, Михайло Васильевич, в гордыне своём замкнулся? — сердито спрашивал он, макая в соль редьку, коя вместе с хлебом только и бывала у них на столе в конце лета. — Составь прошение, повинись. Глядишь, Шумахер кое с кем поговорит. И то, можа, делу во дворце более скорый ход даст?
Ломоносов, устав отмалчиваться, как он раньше лишь и делал, неохотно ответил:
— Не в чем мне виниться, Симеон. Ни в чём не согрешил я перед державой! А в огорчении нахожусь лишь от напрасных на себя нападений.
Симеон, сердито выдохнув воздух, с хрустом дожевал редьку, запив квасом из бадьи, который теперь только и мог брать у знакомого целовальника, и, качая головой, стал снова укорять Ломоносова:
— Ишь ты! От нападения пострадал! А кто ты такой есть? Князь удельный или принц какой? Ну кто?
Ломоносов, прихлёбывая квас, безразлично пожал плечами.
Сильно похудевшее лицо его было грустным, щёки заросли третьёводнишней щетиной: каждый день греть воду, править лезвие, бриться было тошно и ни к чему.
— Вот! — словно получив определённый ответ, утвердительно кивнул Симеон. — А я так от самого царя Петра после Нарвы слышал, что иная ретирада виктории стоит!
При воспоминании о Петре лицо Симеона вытягивалось, будто он опять становился во фрунт перед неподражаемым императором.
— Вот и ты ретируйся пока, — продолжил он. — А потом, бог даст, и победишь ворогов!
Ломоносов смотрел на Симеона и думал о том, что тот прост душою сам и призывает его, Ломоносова, также не осложнять свою жизнь такими идущими от ума понятиями, как гордость, твёрдость в решениях, даже принципиальность. «У всего живого в природе ведь только один принцип — выжить. Выжить любой ценой! И лишь человек торгуется и не соглашается на чрезмерную плату. И нередко людям честь бывает дороже жизни. Честный человек не может жертвовать ради неё долгом. Трудно ему поступиться и своей гордостью, бросить её на растоптание, низко склониться перед недостойным. По ведь и могучие дубы ураган выдирает с корнем, а гибкие осины его выдерживают и остаются жить. Так какая же цена чрезмерна, а что можно отдать ради будущего?»
Дожёвывая хлеб, Ломоносов задумчиво молчит, но слова Симеона не пропадают бесследно.
«Отступить ради победы! Эту мысль из ума просто не выкинешь».
В начале ноября неожиданно заявился приехавший из-за границы, где он пребывал для образования Кириллы Разумовского, асессор Теплов. Расправив фалды лилового с голландскими кружевами кафтана, устроился на табурете, втянул застоявшийся воздух и брезгливо повёл носом. Глядя на печального, осунувшегося Ломоносова, спросил:
— В баню часто ходишь?
— Как же! — усмехнулся Ломоносов. — Токмо в две недели раз дозволяется. — И вдруг, словно сорвавшись, торопливо заговорил: — Ну што я здесь время трачу напрасно? Ну што? Я бы мог других людей моим учением пользовать! А от меня никакого проку Отечеству не происходит!
Он говорил быстро, в словах звучали огорчение и просьба о помощи. Ведь Теплов хоть и вылез наверх, был свой, природный мужик.
Теплов молча слушал Ломоносова, внимательно разглядывал его. Выбившийся из низов, сын истопника, отчего и сохранил прозвание — Теплов, он и чурался прежнего своего состояния и крайней нужды, в которых сейчас пребывал Ломоносов, и сочувствовал ему одновременно.
— Полно, Михайло, полно! — величественным тоном, который он уже успел усвоить, отираясь вместе с Кириллой в дворцовых покоях, произнёс Теплов. — Себе ты сам только можешь помочь. — И замолк, значительно глядя на Ломоносова.
— Чем помочь, Григорий, чем? — подавшись к нему всем телом, выпалил Ломоносов, а Теплов, помолчав, произнёс весомо:
— Оду сочини! Во здравие внука Петра Великого, наследника престола Карла-Петра-Ульриха! — И, видя, что слова его не вызвали ответного энтузиазма Ломоносова, стал настойчиво уговаривать: — Ты ведь умеешь сие делать, Михайло Васильевич! Умеешь! Вот и покажи свою преданность государыне. А уж я через Разумовских преподнесу всё как надо, и дело твоё ускорим к милостивому разрешению.
Надо было думать, надо было решать. И после недолгой паузы Ломоносов ответил:
— Что ж, Григорий, физика — моё упражнение, а стихи — моя утеха. Сочиню! — И про себя печально подумал о том, как прискорбно, что эту утеху он вынужден строить на потеху другим.