— А что в этой церкви? — обратился к проходившему мимо студенту Райзер, который пока лучше всех говорил по-немецки, ибо сам был выходец, как шутил Ломоносов, из «наших», то есть прибалтийских, немцев.
— Богословский факультет, — ответил студент, не задерживая шага.
— Ясно, — засмеялся Ломоносов, — порядок есть порядок. Раз церковь, стало быть, в ней богословие. Но нам туда не надобно: божьих слов мы и в Заиконоспасье наслушались. Пошли искать медицинский и философский, где Вольф.
Профессор Христиан Вольф, который заранее, оговорив приличную плату, дал согласие Петербургской академии взять в учение русских студентов, принял их не сразу. Дня три они толкались в анфиладах и закутах бывших монастырских келий, а ныне кабинетах и канцелярии философского факультета, передали декану свои рекомендательные письма, тот переправил их Вольфу, и лишь затем и не сразу, будто у сиятельной персоны, состоялась первая аудиенция.
— Каков-то он из себя, знаменитый Вольф? — с почтением и даже трепетом спросил Виноградов, заранее подавленный всеевропейской славой маститого учёного.
— Да уж, верно, не прост, — ответил Ломоносов, оглядывая дверь кабинета, которая вот-вот должна была раскрыться, чтобы впустить в сокровищницу мудрости трёх робеющих неофитов.
— Слава у него не меньшая, нежели у каких маркграфов, — вставил и своё слово молчаливый Райзер.
В назначенный срок, минута в минуту, дверь растворилась. Открыл её сам профессор и величественным жестом пригласил молодых людей войти. Лицо профессора было серьёзно, по сторонам подбородка нависали полные щёки, глаза в лёгком прищуре смотрели строго, но не равнодушно, даже с любопытством. Одет он был в чёрный бархатный камзол, на плечи которого десятками локонов ниспадал пышный пудреный парик. Посередине в парике просечен широкий пробор, а по бокам завитки валиком приподымались над головой, и оттого Вольф анфас на секунду показался вдруг рогатым. Ломоносов чуть было не ухмыльнулся шуткам проекции, но сдержался и тут же изобразил на лице приличествующие случаю трепет и смирение.
Сухое приветствие и расспросы о дороге не заняли много времени. Чувствовалось, что Вольф вообще ценит время, не любит тратить его зря, и Ломоносов понял это по точно поставленным вопросам и экономным фразам. Поговорив немного по-немецки, Вольф перешёл на латынь, и здесь по его лицу Ломоносов увидел, что тот приятно удивлён тем совершенством, с которым «петербургские руссы», и особенно он, Ломоносов, на нём изъяснялись.
К концу беседы Вольф объявил, что пока он сам ничем заниматься с ними не будет,
— Вам надо прежде всего усовершенствоваться в немецком языке, а затем уж я стану читать вам механику, гидравлику, гидростатику, астрономию и архитектуру» — Вольф довольно наблюдал, какое впечатление произвело перечисление сих мудрых наук, и затем чуть потеплевшим тоном добавил:
— Пока же оглядитесь, попривыкните, освойтесь. Если хотите, сообщите мне, какие дополнительные курсы вы хотели бы избрать и слушать, кроме моих.
— Химии... — тут же ответил Ломоносов.
— Гут, химии, — одобрил Вольф. — В медицинской коллегии химию читает Израэль Конради. Он загружен менее других, и, я полагаю, вы сможете к нему обратиться.
— И ещё тригонометрии... — добавил Ломоносов.
— Зер гут, — снова одобрил Вольф. — Она есть одно из оснований математики. Учителя я вам порекомендую.
Ломоносов хотел было тут же сказать, что желал бы заниматься ещё и арифметикой, геометрией, французским, греческим, а также неплохо было бы фехтование и танцы освоить. Да мало ли чего ещё! Но осёкся, дабы не показаться бахвалом. Пока хватит, а там разгонимся и всё охватим.
Вольф же в заключение спросил, какое содержание им положила академия на прожитие и оплату учителей.
— Триста рублей в год, что есть триста восемьдесят пять талеров, — быстро ответил Райзер, который хоть и не больно любил арифметику, но деньги и счёт им весьма уважал.
— Это есть значительная сумма, — согласно кивнул Вольф. — Обойдитесь с ней разумно. — И подумал, что всё-таки зря он отпугнул Российскую академию, которая года два назад предложила ему занять пост её президента. Назвал он тогда, полагая, что русская царица баснословно богата, двадцать тысяч золотых рублей в год содержания себе, но правительствующий Сенат в такой выплате отказал. «А я мог бы и сбавить, всё равно деньги были бы весьма и весьма большие».
Покинув кабинет, молодые люди оживлённо заговорили о Вольфе. И хоть мнения ещё не были полными, страх и трепет уже готовы были уступить место уважительному почтению.
— Кажись, дело знает и пустое долбить не заставит, — заключил Ломоносов. Завершив этим официальное представление, вся компания направилась устраивать свои квартирные дела, ибо жить в гостинице было накладно и неуютно.
Хозяин гастхауза не был за то на них в претензии: иного ли возьмёшь со студиозов. Потому даже сам указал адреса, где возможно недорого снять приличную квартиру. Следуя его рекомендации, Ломоносов и явился в дом достопочтенного Генриха Цильха, искусного пивовара, бывшего члена здешнего городского магистрата и церковного старшины, но, увы, ныне уже покойного. И потому вдова его, обременённая детьми, липших средств не имея, но будучи практичной и деловой женщиной, объявила по Марбургу о сдаче студентам внаём комнат с пансионом или без, по их желанию.
Дом выглядел солидно: не тесный, с пристройками, службами и высокой мансардой под рубчатой, красновато-коричневой черепичной крышей. Дебелая и дородная фрау Цильх рассыпалась в похвалах сдаваемой комнате, её чистоте и удобствам, не упустив упоминания о своих кулинарных способностях, кои так восхищали покойного Генриха Цильха и которые столь учёный юноша, геллертер юнглик, не может не оценить. А плата за жильё, дрова, стол и стирку вполне умеренная — всего сорок талеров в год. Разве это много? Но уж если герр цукунфтигер профессор, господин будущий профессор, считает, что сорок талеров дорого, она готова сбавить до тридцати шести.
Господин будущий профессор всё же колебался, прикидывая и размышляя, но тут дверь растворилась, и в комнату вошло, а Ломоносову же показалось, что не вошло, а впорхнуло, нечто сияющее, голубое, как мечта.
— Моя дочь, Елизабета Христина, рукодельница и умница, хотя ей всего шестнадцать, — не злоупотребляя излишней скромностью, представила фрау Цильх сие неземное создание.
Елизабета сделала почтительный книксен, юбки её разлетелись кружевным ворохом, а глазки, выпалившие в Ломоносова заряд кокетливого любопытства и завлекающего внимания, побудили в молодом человеке мысли о том, что в жизни ей интересно вовсе не одно лишь рукоделие.
Всякие сомнения были отброшены, и Ломоносов тут же заявил, что он снимает квартиру и готов уплатить деньги вперёд. И был награждён бурными комплиментами фрау Цильх и обещающей улыбкой Елизабеты.
Тёплая и мягкая зима, то с небольшим морозцем, который не холодил, а лишь высвечивал на ярком солнце блестки лёгкого снега, то вдруг налетающими оттепелями, развозившими всё вокруг лужами и грязью, не позволяла забыть ни на минуту, что здесь не Россия. Пришлось обзавестись двумя парами сапог, часто размокавших от слякоти, и потому в одних Ломоносов ходил, а вторые в это время сушились у круглой голландской печки.
Две пары сапог в России мало кто имеет; одна-то далеко не у всех: большинство всю жизнь в лаптях протопает. А ведь, кроме зимних, ему нужны также и летние башмаки, под чулки. Что же он, русский посланец, промеж немцев в опорках, что ли, ходить будет?
Понимая всю обременительность сего роскошества для российского иждивенца и видя в то же время необходимость этих расходов, Ломоносов неистово сердился на себя за то, что должен отдать башмачнику за обувки целых пятнадцать талеров. Был башмачник человеком трудовым, сам сидел, постукивая молотком с утра до вечера, спины не разгибая, и сыновей к тому же приучил. Потому никак не мог Ломоносов обвинить его в обирательстве. Но всё равно сразу пятнадцать талеров Ломоносов выкроить не сумел; задолжал башмачнику и оттого сердился на себя ещё пуще.
Как и намеревался, нанял учителя французского языка. Недорого — договорился с месье Раме на полгода всего за девять талеров. Француз из Лотарингии месье Раме гордецом не был, диплома не имел и перебивался частными уроками у немецких студентов, что давало ему возможность жить с женой и детьми на окраине Марбурга в собственном домике. Был он в меру образован, в меру начитан и не в меру восторжен. Ахал и всплёскивал руками по каждому поводу, вскакивая, вертелся по комнате и опять садился, весь в движении и улыбках, ни на минуту не переставая говорить. Читал Мольера, восхищался Фенелоном, цитируя его «Похождения Телемака», и настойчиво рекомендовал изучать Эразма Роттердамского. Свои уроки он превращал, в противоположность педантичной манере немецких учителей, в интересные и весёлые диалоги на французском. А Ломоносову, при его-то способностях, такой стиль и темп только и надобны: освоение французского шло легко и свободно.
Не то было на лекциях Вольфа. Там всё строилось солидно, весомо, основательно. Без парика Вольф на лекции не являлся и потребовал того же и от русских студентов; опять расход — восемь талеров. Сидели тихо, не перебивали, Вольф этого не терпел. Читал он неторопливо, пунктуально раскладывал все знания по полочкам — для каждого правила — своё место, для всякого знания — своя полочка. А ежели полочки нет, то, стало быть, а знание сие неважное, если оно в клетку на полочку не уложилось. Всё записывали гусиными перьями, на бумаге, которой изводили немало — опять расходы.
Писали не скорописью, а разборчиво, клякс старались не ставить. Вольф и здесь неряшливость не одобрял и проверял аккуратность записей.
Математика и механика влекли к себе Ломоносова, восхищали строгостью и законченностью своих построений. В математических выкладках ничего не убавишь и не прибавишь, ничего не спрячешь ложного: оно всё равно наружу выплывет.
— Люди лукавят, люди врут, — иногда позволяя себе отступить от формул, говорил Вольф. — Математика врать не может. Она чиста и правдива, прозрачна во всей сути своей, от начала и до конца.
И Ломоносов увлечённо искал пределы функций, дифференцировал их и потом графически осмысливал производные. Вычитывая труды Лейбница, исчислял квадратуры функций, восхищаясь, как здорово, как остроумно брались некоторые интегралы. А порой, натолкнувшись на неподдающийся интеграл, сутками искал решение, проворачивал формулы в мозгу и днём и по ночам, во сне. А ежели вычислить квадратуру удавалось, приходил в телячий восторг: громко пел, танцевал, выкидывая коленца, и целый день после этого пребывал в хорошем настроении.
Не вызывала сомнений и полезность гидравлики, астрономия же увлекала в чудесные дали, где светила и планеты согласно заранее предначертанным законам обращаются друг около друга, являя уму величайшую гармонию, которую только и может познать и постичь человек.
Смущала архитектура, которую Вольф читал в ряду других дисциплин, уделяя ей не менее двух часов в неделю. И не то чтобы ненужной казалась она, нет; поэзия в камне вовсе не чужда была Ломоносову. Да и великих образцов архитектуры он уже увидывал немало и в Москве, и в Петербурге, и здесь, в Германии. Благоговел перед ними, понимая, что бессмертные творения — это всегда песнь гения, и каждый поёт её на том языке, который ему всего ближе: математик — формулами, поэт — рифмами, архитектор же складывает слою песнь из камня.
Но вот не было песни в лекциях Вольфа об архитектуре и строительстве. Перечитывал Ломоносов свои записи и осуждающе качал головой,
«.................
2. Определение
§ 2. Под строением мы разумеем пространство, которое искусственно ограничено, чтобы... произвести на нём известные сооружения.
3. Определение