— А ты, Михаила, как я слышал, к Моше Вираху за деньгами бегал?
— Ну, бегал, — не понимая, какое это к его вопросу имеет отношение, ответил Ломоносов. — Сей проклятый ростовщик — кровосос умелый. Ты знаешь, какие проценты он дерёт? — распалившись уже другой неприязнью, спросил Ломоносов.
— Знаю, знаю. От тридцати до пятидесяти годовых. Как ты ему придёшься, так и положит.
— С меня сорок взял!
— Вот, вот! Так вот, сей Вирах не только мне и тебе деньги даёт. К нему, да ещё к Римешинейдеру, и титулованные персоны на поклон ходят.
— Неужто он так богат! — недоверчиво спросил Ломоносов. — А выглядит-то что сирота казанская.
— Да пожалуй, он побогаче нескольких курфюрстом, вместе взятых, — ответил Райзер. — А потому и курфюрст Гессенский, и ландграфы Кургессенские, да мало ли кто, все у него в долгу по уши. Ну а Марбургский университет-то ими основан, ими додерживается, и здесь их вельможное слово — закон.
— Всё равно, при чём же здесь профессор Израэль?
— А при том, что, как говорят, он приходится Вираху то ли родственником, то ли шабром, то ли ещё кем, и тот ему протежирует.
— Во-он как? — протянул Ломоносов. — Ну тогда бедная химия, жаль мне её. Чего тут ещё скажешь? — затем подумал и заключил решительно: — А от услуг сего «профессора» нам следует отказаться. Химия — наука експериментальная, а он и химии не знает, и експериментов боится. И хоть деньги явно пропали, но время дороже.
Христиан Вольф долго качал головой, услышав сие заявление российских студентов, но против сути не возразил и после размышлений посоветовал слушать лекции по химии у профессора Герарда Дуйзинга, предварительно предупредив того и наставив тщательно к лекциям готовиться. И для себя из сего происшествия тоже сделал выводы. От Ломоносова же не только не отвернулся, но, наоборот, в очередном письме в Петербургскую академию написал: «...более всего я ещё полагаюсь на успехи г. Ломоносова...»
Все годы учения Ломоносова волновало российское стихосложение. Давно это началось и всю жизнь не кончалось. В детстве слушал сказки, песни, прибаутки, все они были рифмованы. Затем стал читать разное: в писаных русских книгах стихов вроде не было, но и тут в иных выражениях и поучениях слова часто рифмовались, иногда на целые страницы ложась сложной причудливой лесенкой.
Когда в юность вступил, ощутил большое влияние Тредиаковского. Многое в его сочинениях восхищало, трогало. А здесь, на чужбине, строки, писанные Тредиаковским в своё время из Парижа, волновали, будто его, Ломоносова, лично касались:
Но отнюдь не всё у Тредиаковского звучало так легко и проникновенно. Много было тяжеловесных виршей, таких, что весь стих в них держался на одинаковом числе слогов в каждой строчке и рифмы были порой тяжелы и несозвучны.
Слогов в строку накладывалось много, двенадцать и более, пока последние отбиваешь языком, первые забываются. А Тредиаковский всё сие в правило возвёл, так советовал делать. Давал рецепты, приводил примеры в своём «Новом кратком способе к сложению российских стихов», книжице, давно изученной и осмысленной Ломоносовым. Но стих, построенный по сим правилам, не взлетал сам и не побуждал взлететь вслед за ним человеческую мысль.
Ломоносову хотелось писать по-своему, легче, ритмичней, короче. Многие вечера, если они были свободны от других дел или прямо между делами и вместе с ними, Ломоносов строил свои стихи. Сколь ни напрягался мозг в попытке постичь какое-либо явление природы, всегда оставалось место и для возвышенных мыслей, и он, прямо между математическими формулами, набрасывает стихотворные строки:
А тут ещё образ Елизаветы, прельстительный, мыслимый и одновременно земной, реальный и ежедневно зримый, не давал покоя. С некоего времени он стал постоянно чувствовать её присутствие. При мимолётных встречах на лестнице, во дворе, в прихожей дома и даже в кухне, когда маменька отвернётся и не глядит, обливали Михайлу нежным вниманием кокетливо-лукавые глазки юной Елизабеты. Не был робок Михаила, в анахореты себя не записывал и книжным червём становиться не собирался. Елизабета волновала его, притягивала, но всю первую зиму он её остерегался, боясь обжечься, самолюбие-то у него было ой какое! Стоило ли подвергать его потрясению: сунешься, по мордасам получишь, а потом что?
Но в стихах Ломоносов не лукавил, искал и находил в них отдушину для сердечных излияний:
Что ж! Струны души вторят настроению, и сей «новый лад» душевных струн окрылил жизнь его радостью. Молодость властно требовала и младых утех, зажигала сердце волнительной страстью.
Кончилась зима, и в первое же лето в душу прокралась ревность. Появились и другие певцы, кои не упустили очарования юной метхен. Как-то тёплым вечером, когда все сидели за ужином и Ломоносов тешил себя созерцанием пухлых губок и уже весьма выпиравших из-под платья прелестей «прекрасной Галатеи», под окном вдруг раздались призывные звуки мандолины и томный голос, слегка фальшивя, завёл сладкую немецкую мелодию, где пелось про негу, счастье любви и тому подобное.
Надо же! Когда такие мысли Михайла поверял бумаге сам, ему сие нравилось. Но как только похожие слова полились с чужого голоса, он разозлился. Однако все остальные обитатели дома Цильх сначала замерли в приятном изумлении, а затем бросились к по-летнему раскрытым окнам.
выводил с лёгким дребезжанием молодой фальцет,
Что-то в этом голосе Ломоносову сразу почудилось знакомое. И вдруг будто вспыхнуло, выплыло в памяти: «Эге!.. ландлисе хане... покукарекайте для нас!..»
Под окном стоял молодой человек в камзоле с дорогой отделкой, в атласных белых чулках и блистающих глянцем башмаках. Сзади с двумя мандолинами и гитарой расположились трое услужливых приятелей, одетых столь же богато и лишь в подражание итальянским «мандолиньеро» заменивших свои тирольки широкополыми шляпами и цветными шарфами. Правда, треньканье их звучало неискусно, да и голос певца был вовсе не «бель канто», но всё равно сие всё гляделось вальяжно и впечатлительно. Когда в окнах показались обитатели дома и хорошенькая головка Елизабеты, молодой человек, затянув голосом высокую поту, сдёрнул с головы свою шляпу и, отставив левую ногу, галантно замахал рукой, подметая шляпой землю, весь изображая преданность и восхищение «ди рейценд метхен», очаровательной девушкой.
— Ах, какая галантность... плезир... плезир... — закудахтали дамы; лицо Елизабеты залила улыбка, а фрау Цильх закивала чепчиком: «О, майн гот... ист ангенем... как приятно...»
«...Ландлисе хане... покукарекайте!..» — снова пронеслось в мозгу уже возбуждённого ревностью Ломоносова, взвилось бешенство, вырвалось на волю молодечество неистовое:
— Ах, так твою растак... хмырь болотный!.. У-у-у!.. — по-русски заорал он и, непочтительно отпихнув разомлевшую от комплиментов «ди метхен», выпрыгнул из окна на улицу.
Мощный пинок ногой в зад растянул певца на мостовой. Оторопевшие приятели схватились было за шпаги, но не тут-то было. Выхваченная гитара с треском обрушилась на голову её обладателя; голова проткнула деки, и гитара застряла на шее, прижав к ней поля колпаком надвинувшейся широкополой шляпы, превратив тем гитариста в слепца, ошеломлённо дёргающего руками этот гремящий оборванными струнами ошейник. Двое других, получив оглушающие зуботычины, бросились бежать.
А Ломоносов, обернувшись к певцу, схватил того за шиворот и, приподнимая с мостовой, заорал в самое ухо:
— А ну-ка, покукарекай для нас! — и сопроводил слова внушительными ударами кулаком по рёбрам. — Ну, живо! Не то перья ощипаю!..
Возмущённые дамы надрывно визжали за окнами. Выскочивший Виноградов попытался было успокоить разбушевавшегося Ломоносова, но также был отброшен хорошим пинком.
— Кукарекай! — неистово кричал Михайла в ухо одуревшего от страха и боли в намятых боках непрошеного ухажёра.
— Ку... Ку... Ку-ка-ре-ку, — жалобно заикаясь, пискнул тот.
— Громче! — снова гаркнул Ломоносов и, отпустив певца, удовлетворённо стал слушать:
— Ку-ка-ре-ку! Ку-ка-ре-ку-у!
— Ах, какое приятное пение, — комментировал Ломоносов. — Какая прелесть, какой плезир! — глянул в окно и, юродиво гримасничая, поклонился. — Если дамы желают, он споёт ещё. Не желают? Ну, тогда проваливай! Вэг! — гаркнул Ломоносов «певцу». — Не понравилось твоё пение, прочь! — отвернулся и, отряхивая руки, как ни в чём не бывало, пошёл в дом.
Слух об этой расправе быстро распространился среди студентов, вызвав много толков и пересудов о силе а бесстрашии Ломоносова. Всё же раза два его пытались вызвать на традиционную дуэль на шпагах, которые между студентами, как правило, кончались одной, двумя отметинами. Но Ломоносов, приняв вызов, приходил с палкой и, плюя на традиции ломал её о голову и плечи дуэлянта. После этого всякие попытки задрать его, а заодно и других русских, прекратились. Их стали просто бояться, и укрепилось мнение, что этих «медведей» лучше не трогать, иначе будет плохо.
Фрау Цильх после этого случая долго смотрела на Ломоносова поджав губы, подавала еду молча, без обычных похвал и восхищений. Друг дома, негоциант Иге Рогеман, её в этом поддерживал и возмутительное поведение постояльца осуждал всячески.
Однако это не мешало ему всякий раз, когда он получал торговые письма то из Франции, то из Италии, а то ещё на каком-нибудь незнакомом языке, прибегать к услугам Ломоносова. «Варвар» переводил цивилизованному купцу деловые письма и составлял ответы. Рогеман благодарил, притворно изображая улыбку, способности Ломоносова к языкам хвалил как нечто полезное и могущее принести доход. Остальные же его занятия негоциант считал несусветной чушью, пустой тратой времени и денег.
Ну а Елизавета дулась недолго. Её, пожалуй, даже восхитило то, что из-за неё состоялось сражение, и она была бы совсем не прочь узреть что-либо подобное ещё раз.
Физика, теоретическая и экспериментальная, составляла главные труды учения, поглощая большую долю времени Ломоносова. Но нельзя же мимо другого пройти, что есть здесь, в университете. Всё надо увидеть и попытаться постичь, ежели даже и не на всякое осмысление сил и натуры хватит.
Медикусы и ранее вызывали любопытство Ломоносова, но поелику он сам был отменного здоровья, то от мыслей о болезнях ёжился до мурашек, дохтуров избегал и медицейской науки чурался. Всё же однажды, поддавшись уговорам приятелей, рискнул посетить в медицинском факультете анатомический театр.
Посетил и обмер, холодным потом зашёлся, испытав бледность чрезвычайную и слабость в чреслах. Кабы не страх прослыть трусом в глазах приведших его приятелей, убежал бы сразу.
А пред глазами разверзлось ужасное. Анатомию производили над одним человеком мужска полу, которова была голова отсечена и отдельно на доске обальзована и представлена. В тоей палате её тело вынято из гробу и положено на доску свинцовую. А медицейский профессор, собрав всех студентов той науки, сзади коих и Ломоносов отирался, почал мужика разнимать. При том осказывал причинные вещи, тянул жилы от рук и ног, указуя, как и куды они действуют. Все члены перебирал, и лёгкие, и сердце, и ту перепонку, в которой сердце лежит. Всякое место мертвецкое давал тем студентам осматривать и руками ощупывать, и тут оказалось, что то тело было в спиртусах налито, чтобы духу не было смрадного.