— У-ух, матерь вашу растуды!! Воровство чинить!!
Ломоносов с устрашающим рёвом бросился на мужичишку, в котором заподозрил главного, схватил кол, дёрнул к себе и тут же получил сзади сильнейший удар, к счастью скользнувший по воротнику и пришедшийся в плечо. Прийдись удар в голову — Ломоносову бы несдобровать. «Кистенём бьёт, кат проклятый», — успев крепко уцепить свободный конец кола, подумал он.
Сила была у Ломоносова немалая. Да и свирепел он сразу. Во мгновение, рванув кол и сбросив с него мужичонку, он, словно выполняя ружейный приём, ткнул концом дубья детину в армяке, одновременно уйдя в сторону. Бородач с кистенём, нанося второй удар, промахнулся и, не удержавшись, сунулся в снег возле брошенного оземь скорчившегося детины. Следующий удар колом по голове бородача лишил того чувств. Мужичонка, выпустивший кол, в страхе отскочил, Ломоносов же быстро перешагнул через бородача и стал плашмя дубасить колом по спине детину, который, не сумев стать, на четвереньках, вопя от боли, пытался выползти из-под ударов. Остановившись, Ломоносов яростно взглянул на отскочившего мужичонку, но тот, поняв, что и до него дошла очередь, в испуге бросился бежать.
Кровь толчками билась в жилах Ломоносова, ярость застилала глаза. Но драться было уже не с кем, и разум подсказывал, что ни догонять убегавшего, ни совершать убийство оставшихся не стоит.
Приподнявшись с четверенек, детина, с ужасом оглядываясь, хотел было тоже бежать, но Ломоносов, опять замахнувшись колом, твёрдо объявил ему:
— Стой! Чьи будете?
— Трубецкие мы, — снова упав на колени, пролепетал детина. — Трубецкие! — Шапка слетела с него вместе с наглостью; губы уже не кривились в оскале, а мелко дрожали.
— Княжеские? — удивлённо спросил Ломоносов.
— Точно так, ваша милость, — кланяясь, подтвердил детина, — княжеские мы. Князя Владимира.
— И как же это вы до большой дороги дошли? — спросил Ломоносов, остывая, затем нагнулся и сдёрнул с руки зашевелившегося бородача массивный кистень на кожаном ремешке.
— Тимофей повёл, — опять кланяясь, ответил детина. — Тимка Трубецков. Тот, что убежал. — И махнул в сторону скрывшегося в темноте тщедушного мужичишки.
— Ах, канальи, ах, проклятущие! Втроём на одного! Да исподтишка! — всё ещё с гневным раздражением ругался Ломоносов. — Ограбить меня захотели, яко тати в нощи? Так вот я вас ограблю! А ну, снимай армяк! — Детина, не прекословя, по-прежнему стоя на коленях, спешно стал развязывать кушак. Затем скинул армяк и, взглянув на Ломоносова, боязливо спросил: — Штаны снимать?
Ломоносову вдруг стало смешно. Гнев прошёл, кровь остыла, наступило удовлетворённое успокоение.
— Ладно, — усмехнувшись, махнул он рукой. — Штаны тебе пусть твой пьяница-князь снимет да заодно и выпорет. Армяк твой мне тоже не надобен, — и Ломоносов носком валенка отшвырнул лежащую на снегу одежду. — Помоги вон брату-разбойнику, — кивнул он на подымавшегося со снега бородача. И, уже повернувшись, чтобы идти к дому, добавил: — А Тимке Трубецкову, подлому оборотню, передай: пусть не попадается мне — зашибу.
Бакштейн и Шумахер уже час целый сидели в кабинете, обсуждая сложившуюся в связи с ожиданием ревизии диспозицию.
— Генерал Игнатьев — полковой орёл! — рассуждал Шумахер. — Ему цифирные счета проверять не захочется. А князь Юсупов премного Бирону обязан. При покойной императрице Анне Иоанновне вельможный Бирон род Юсуповых из башкирской грязи вытащил и возвысил. Вот мы ему о том и напомним. Бирон-то нам всем не чужой ведь был! — Шумахер сделал значительное лицо, намекая на то, что всесильный царедворец Анны Бирон сам был немцем, насаждал всё немецкое, и немцы при нём на Руси жили припеваючи.
— Оно есть так, — холодно ответил ему Бакштейн. — Да только вы, Иоганн, уж очень перебирать стали. Какие это счета вы Игнатьеву покажете? Может, счёт на содержание шестивёсельной шлюпки и гребцов при ней, на которой вы изволите по Неве и Фонтанке разъезжать, словно адмирал флота?
Шумахер дёрнулся, как бы пытаясь остановить Бакштейна, но тот вовсе не думал умолкать.
— Или, может быть, вы покажете счёт на жалованье в пятьсот рублей, как у профессора, егерю Штальмайссеру, что взят на отстрел редких птиц для кунсткамеры? Так он есть ваш лакей и, кроме кур да гусей, к вашему столу, и то на Василеостровском привозе, да денежной дробью, ничего более не стрелял. Или, может, предъявите комиссии счёт на оплату вашего особняка?
Бакштейн, насмешливо кривясь, смотрел на зло вскинувшегося Шумахера, а тот, вовсе не желая спускать соучастнику своих нечистых делишек по растрясанию российской казны, в долгу не остался.
— Ах так! Тогда и ваши платы Дрезденше за её девиц, любезный профессор, тоже могут комиссии интересны быть. Во сколько вам пышненькая Элиза обошлась? А красавица Матильда? — Шумахер мелко захихикал, не сводя взгляда с побагровевшего лица Бакштейна.
Дрезденша была энергичной дамой неопределённого возраста, несколько лет как приехавшая из Пруссии и обосновавшаяся в доме на Вознесенской улице с целым штатом весёлых девиц. Дом её уже снискал себе популярность в Петербурге, и с именем Дрезденши было связано немало скандалов. Поняв, что сумел наступить Бакштейну на больную мозоль, Шумахер мстительно продолжал бросать ему ответные обвинения:
— А кто акт подложный составил о покупке физических приборов наиточнейших за десять тысяч, якобы из Гамбурга вывезенных? Где эти приборы?! — Шумахер вскочил с кресла и ткнул пальцем прямо чуть ли не в трясущиеся очки на физиономии Бакштейна. Тот, истерически взвизгнув, разразился было ответной тирадой, но Шумахер, опять прочно сев в кресло, вдруг громко шлёпнул ладонью по столу и отчеканил:
— Генук! Нам нет смысла дальше по этой линии двигаться. Довольно обвинений! Подумаем лучше, что нас ждёт?
Краска медленно начала сходить с лица Бакштейна. Он согласно кивнул, и оба немца, поостыв, продолжили обсуждение того, что и как им делать и что говорить и показывать сиятельной комиссии.
Часы в кабинете Шумахера громко тикали, покачивая блестящими маятниками; белоснежные амуры лукаво улыбаясь, бесстыдно тянули свои пухлые ручонки к прелестям мраморной Венеры. Вельможи в париках строго смотрели с портретов на людей в таких же париках, но только живых, которые, сидя за столом, плели прочную сеть интриги.
— Так и будем делать, — заключил разговор Шумахер, поднимаясь из-за стола. — Надо к другому внимание привлечь. И с большим шумом желательно. А желающие расшуметься у нас в академии имеются. Им только помочь в этом надо, подразнить их. А как расшумятся, так мы на них гнев начальства и направим.
И оба немца как ни в чём не бывало покивали друг другу кудлатыми париками и расстались.
Уже несколько месяцев в академической канцелярии томилось доношение Ломоносова о создании при академии химической лаборатории.
«...Понеже я, нижайший, в состоянии нахожусь не только химические (эксперименты для приращения натуральной науки в Российской империи в действо производить, но ещё могу и других обучать физике и химии... — писал он в своём репорте, — имею я искреннее желание наукою моею Отечеству пользу чинить».
Студиозы Степан Крашенинников и Алексей Широв в сей химической лаборатории виделись ему в качестве помощников. Оба давно уже работали вместе с Ломоносовым, несмотря на то что по ранжиру и не были к нему приставлены. Работали помногу и с увлечением, хотя и без постоянного места. И нужду в ретортах и химикатах имели большую. Но изворачивались. Правда, Крашенинников не одной химией жил и весьма заметно к возвышению по карьере стремился. Искал дружбы асессора Теплова, благо тот в силу входить начал. Шумахеру угождать не избегал и не прочь был его поручения выполнять.
— Ну что ты, Степан, всё к начальству норовишь приблизиться? — корил его Ломоносов. — Вот мешай селитру. Ведь какое вещество интересное! В порохе уже более трёхсот лет используется, но свойств непознанных всё ещё ой как много имеет. — Он тряс пробиркой с беловатым порошком селитры перед лицом Степана, наставляя того на путь чистой науки, и настойчиво убеждал: — Опишем её досконально, труд будет учёный, в химии весьма полезный!
Степан, хотя и не больно смущаясь, признавал укоры Михаилы Васильевича. Химия была ему интересна: по селитре, которую изучал вместе с Ломоносовым, он и в адъюнкты представляться собирался. Но командовать тоже любил. Склад имел такой, с детства мальчишками верховодил. И тогда ещё никому не было ведомо, что быть ему ректором первого российского университета при академии. И хоть и корил его сейчас Ломоносов, но в будущем к его продвижению руку приложил.
Алексей Широв, из себя чернявый, по-цыгански разбитной, также к наукам рвение имел, но и развлечений не чурался. Когда случался перерыв в учении или работе, становился Алексей в позицию и, веселя всех, начинал шлёпать себя ритмично по груди, икрам и ляжкам: ну точно цыган перед тем, как в пляс пуститься. Но когда дело экспериментов касалось, никто чище него опыт сделать не мог. Сидел он над огнём и чашками безвылазно, до сути докапывался въедливо и, пока не получал результата, дела не бросал.
Но лаборатории им не давали, просьба лежала без движения, работать часто было негде и нечем. От вопросов Шумахер уклонялся, ссылаясь на занятость и отсутствие средств. Но как-то, сильно прижатый Ломоносовым, вероятно памятуя о грядущей комиссии, вроде бы сдался и сказал, что дело поручено адъюнкту Геллеру разобрать и затем все доступные возможности организации лаборатории доложить Конференции. Геллер был сродни Шумахеру, больше интересовался дворцовой перепиской по иностранному ведомству, куда был вхож, нежели науками. Но всё же Ломоносов, взяв в качестве адъютантов Широва и Крашенинникова, направился в географический департамент академии, где сейчас пребывал Геллер.
Адъюнкты Геллер и Трускот перебирали карты Российской империи, а копиист Мессер одну из них тут же перерисовывал на прозрачный пергамент. Вошедшего Ломоносова и двух студентов встретили напряжённые взгляды и даже испуг, как будто делали они что-то недозволенное. Кинув взгляд на копию, Ломоносов нахмурился.
«Что-то здесь не так», — подумал он и вдруг сообразил, что на столе под пергаментом лежит крупномасштабная карта западных частей Российской империи. Та самая, при составлении которой, путём великих трудов, целых шестьдесят точек были геодезически точно вымерены и сделаны опорными, чтобы вести от них все отсчёты. Даже в просвещённой Европе того ещё не сделали, и потому на недавней европейской карте Силезия, к примеру, в сторону на сто вёрст отъехала.
— Вы что копируете? — сердито спросил по-латыни Ломоносов. — Разве сии карты кому обещаны?
Геллер его совсем не понял, а Трускот, разобрав лишь, что этот невозможный русский опять чем-то недоволен, ответил ему по-немецки:
— Мы работаем по поручению профессора Винцгейма и просили бы нам не мешать.
Чужестранцы с разрешения такого же чужестранца крали российскую карту, а он, природный русский, не в силах этому препятствовать! Ломоносова передёрнуло от негодования: «Нет, так не пойдёт!» Ноздри его нервно расширились, глаза сверкнули, полные губы стали рассерженно подрагивать.
— А может, то, что вы тут творите, как раз и требует вмешательства? — уже раздражаясь, как это часто случалось с ним в последнее время, снова по-латыни заявил Ломоносов. И опять услышал в ответ немецкую речь Трускота:
— Ихь хабе нихьт ферштандн.
— Ах, ты меня не понял? — вконец рассердившись, воскликнул Ломоносов уже по-русски и затем, сознательно мешая русский и латынь, закричал: — Нет, извольте говорить со мной по-латыни! Не можете? А что у вас в аттестатах написано? Что вы в философии юс натуры, институционес юстинианес, пандектум и юс феудале! Что языки компонуете екстемпоре! — И заключил по-русски, ответственно, как приговор: — Значит, оба в адъюнкты недостойно произведены! Иль забыли, как вас Шумахер тащил, Бакштейн подталкивал, а дружки всем кагалом орали «за»?!