Жажда познания. Век XVIII - Татищев Василий Никитич 6 стр.


Скандал был сейчас единственной возможностью привлечь к происходящему внимание и помешать немцам тайно скопировать и украсть карту России. И Ломоносов шёл на скандал, хотя и знал, что сам лично только проиграет от этого. Застывшие у стены студенты, но смея вмешаться, слушали перебранку.

«И если немцы молчать будут, то эти-то уж все поняли и всем расскажут», — подумал Ломоносов.

Трускот же, задохнувшись от злобы, выкрикнул:

— Вы забываетесь, адъюнкт Ломоносов! Господин профессор Винцгейм поручил нам...

— Плевал я на вашего Винцгейма, — снова по-русски закричал в ответ Ломоносов. — И ежели он будет побуждать карты России воровать, то я ему зубы направлю! Да и вам заодно. — И Ломоносов устрашающе двинулся в сторону Геллера и Трускота. Те шарахнулись к двери, к которой ещё раньше, оставив копию, на всякий случаи отошёл Мессер.

Ломоносов сорвал со стола приколотый булавками пергамент, грубо сминая, сложил его и сунул в карман. И про себя подумал: «Сего довольно! Тайны теперь уже нет, и они вряд ли скоро рискнут повторить воровство!»

Обернувшись к молча стоявшим у стены студентам, кивком позвал их за собой и вышел из департамента.

Скандал на этот раз всё же не разразился. Осторожный Шумахер не дал ему ходу, и даже Винцгейм не показывал виду, что Ломоносов грозил ему, хотя никто ничего не забыл. Однако вопрос об открытии химической лаборатории надолго был оставлен.

Ломоносов спустился в мастерскую к Нартову с просьбой. Для чрезвычайно точных взвешиваний ему нужны крохотные разновески. В одну восьмитысячную и одну шестнадцатитысячную долю фунта. Надо бы и меньше, да уж куда — и эти-то числа Ломоносов опасался называть Нартову.

Однако Нартов, к его удивлению, выслушал просьбу спокойно.

— Вывесим. — И, как бы отметая это дело как решённое, спросил, глядя на Ломоносова усталыми глазами на старческом морщинистом лице с красными прожилками: — Что, господин адъюнкт, покажешь комиссии, коя дело ведёт на Шумахера?

— Жулик Шумахер! То нам ясно. И ему бы не Шумахером, а Шулермахером прозываться! — ни секунды не колеблясь, ответил Ломоносов. — Но ведь показать-то мне, Андрей Константинович, по-крупному не на что. Только едва более года, как из-за границы приехал. Мно­го наслышан о воровстве, да мало знаю.

— Нет уж! Ты, Михайло, не уходи! Смотри кругом. Что видишь, то и показывай. Где приборы новейшие, за кои деньги академические якобы плачены? Вот, к примеру, где глобус механически вертящийся, внутрь которого многим персонам залезать можно, чтобы оттуда изображения движущихся светил созерцать? За огромные деньги его из Шлезвиг-Голштинии выписали да столько же на содержание и ремонт отвалили, а где он?

Ломоносов неопределённо пожал плечами, а Нартов, сосредоточив на нём напряжённый взгляд, воскликнул:

— Сгорел, говорят, тот глобус! Сгорел, нету его! И денежки вместе с ним сгорели!

Действительно, Ломоносов слышал историю о большом глобусе небесной сферы, который вроде бы сгорел. И даже видел каркас, который собирались заново обтягивать размалёванной материей с отверстиями, изображающими звёзды и планеты.

Но было ли это сооружение тем, за которое плачены деньги, или его делали русские мастера целиком заново, сказать не мог. Поэтому он уклончиво, стараясь не раздражать Нартова, произнёс:

— Сие всё точно доказывать надо. Не словами. Бумаги поднять, счета проверить.

Однако этот осторожный ответ ещё более раздразнил старика.

— Вот так все и вывёртываются. И ты, адъюнкт, тоже? А ведь молод ещё, и неча те за шкуру бояться! — Нартов начал было энергично наседать на Ломоносова, затем вдруг обиженно махнул рукой и устало опустился на лавку. — Вон лишь один Матвей Андреасов, бакштейновский ученик, показал, как тот обман творил. Золотые монеты, что якобы для физических опытов в кислоте растворялись, Бакштейн на самом деле себе в карман клал и домой уносил. Так слыхал, что с Матвеем сделали? Ты, видать, того же боишься?

Огорчение Нартова было неподдельным. Старожил академии, он знал больше других, но, имея дело с приборами, бумаг избегал и ни писать их, ни читать не любил.

— Ничего я не боюсь, господин Нартов, — строго ответил Ломоносов, — и что знаю — покажу. А счета проверить бы надо.

— А-а! — уже сникнув, махнул рукой Нартов. — Они и счета покажут, и какие хочешь бумаги изготовят. Они ватагой разбойничают! А мы, россияне, как всегда, в дураках останемся. И академия наша тож!

Ломоносов ушёл от Нартова с чувством недовольства собой и даже вины. Ведь какое дело тот задумал — воров из академии вывести! И хоть Нартов давно академик, и заслуги у него немалые, но нелегко сие сотворить! И Ломоносов прикидывал, чем он может пособить Нартову, пособить с пользой. И огорчался тем, что особо-то ему ухватиться, чтобы свою силу приложить, не за что. Бумаги ревизовать надо, а ему того немцы не дадут!

Потому в тот день работа у него не спорилась. Клал в котёл с тающим льдом двухаршинные полосы железа, бронзы, меди и замерял точно длину их. Потом доводил воду до кипения, щипцами выдёргивал бруски из воды и, обжигаясь, дуя на пальцы, снова вымерял, желая знать, насколько брус удлинился, чего достоверно никто ещё не знал. Понимая, что тепло упускает и точности не достигнет, полез с меркою прямо в воду, ошпарил пальцы, сердясь плюнул и работу отложил.

Небо в утренней дымке казалось блёклым, низкое солнце неярко пробивалось сквозь пепельный полог высоких облаков.

Ёжась от колючего морозца, Ломоносов перешёл по утоптанной тропинке Неву, поднялся на берег и вышел на Дворцовую площадь. Кинув взгляд на широко раскинувшуюся площадку с глыбами развороченной земли, копанной под фундаменты, и грудами камня для строящегося Императорского зимнего дворца, одобрительно кивнул и направился к Невской першпективе. Не торопясь перешёл мост, обрамленный четырьмя серыми беседками с каменными же колоннами и круглыми куполообразными крышами, свернул в лавку купца Кропилова, который вместе с нежными галантерейными причиндалами — лентами, нитками, пуговицами, кружевами — держал также и книжный товар. Правда, полки были невелики, изобилия книг не являли, да ведь и охочих до этого товара у полок много не толпилось.

Попадали книги сюда всё больше из коробов разорённых дворянских семейств или из палат вельмож, чьи владения конфисковались в казну по случаю обречения владельцев на немилость или кару.

Лавка была большая, служили в ней четыре приказчика, и сам хозяин в поддёвке и чищеных сапогах выскакивал из-за дубовой кассы, когда входили сановные покупатели или высокия дамы.

Ломоносов, как лицо незначительное, был удостоен простого поклона старшего приказчика, который проводил его до полок. Хозяин же хотя и любезно, но лишь кивнул ему из-за прилавка.

Здесь Ломоносов находил иногда хорошие книги. Подобрал сочинение по истории государств и царей Пуфендорфа, купил особо нужную ему книгу «Элементы химии» Бургаве», которая хотя и пострадала от мышей у прежнего хозяина, но зато пошла недорого. Ломоносов потоптался у полок, перебирая корешки, затем заинтересованно выдернул книгу. Руку увесисто оттянул фолиант Галилея «О двух главнейших системах мира». «О!» — негромко и восхищённо цокнул языком Ломоносов и далее подумал, что сию книгу надо будет купить обязательно. А если хозяин и заломит цену, так что сразу не расплатиться, придётся в долг взять. Но в долг ему обычно хозяин верил, ибо не подводил его Ломоносов ни разу.

Денег на книги всегда у Ломоносова шло немало. Покупать их начал ещё в Москве, когда пребывал студентом Славяно-греко-латинской академии. Подбирал их в лавках, что стояли на спуске к Кузнецкому мосту. Продолжал искать книги и обучаясь за границей. Купил там физические сочинении Мариотта и Торричелли, том Христиана Гюйгенса; прочитав, восхитился глубиной его мышления и многое из того для себя полезного вынос. Латинцев насобирал: Овидия, Вергилия, «Эпиграммы» Марциала. Там же с комедиями Мольера познакомился и оттого тягу к театру заимел. Тем более что ещё до заграницы, в Москве, также бывал на зрелищах.

В те годы на Красной площади возведён был «комедиальный амбар», где труппой во главе с директором «гоф-комедиантов» Кунштом давались разные «интерлюдии». Пиесы ставились всё больше библейские: «Божье унижение в гордом Израиле», «Праведное отца-ругателя Авессалома наказание» и подобное тому. Цены на представления были доступные, хотя и не так уж малы: за места в первых рядах брали но два алтына, за средние — по пять копеек, а за последние — всего по алтыну. Да ведь простому народу и это ох как не по карману было. Но всё же многие желали потолкаться около знатных особ, что в первых рядах сидели, или хотя бы поглазеть на них. Где ещё царскую семью и верхних бояр так близко увидишь?

Правда, вскорости сие московское зрелище прекратилось. «Гоф-комедиантов» Куншт, собрав выручку с нескольких представлений и прихватив главную исполнительницу ангельских ролей эльзасскую немочку Клотильду, сбежал за границу. Жулика догнать не сумели, труппа разбрелась, театр закрыли, а «комедиальный амбар» после этого за ненадобностью сломали.

Отерев пыль с тиснёной кожаной обложки фолианта Галилея, Ломоносов взял его в обе руки и понёс к хозяину торговаться. Сговорившись, выкупил книгу за рубль с четвертью. Полтинник отдал сразу, а остальное обещал к весне, и хозяин без особой неохоты за ним этот долг себе для памяти записал. Книги — товар неходовой. Не то что ленты или кружева голландские, охотников читать мало, надо продавать тому, кто берёт.

Бережно засунув приобретение по студенческой привычке под рубаху и нетуго притянув поясом к животу, Ломоносов снова вышел на Невскую першпективу. Народу на ней было довольно. Праздно шатались разодетые господа, ходили разносчики с пирогами в лотках на голо­ве, с булками в коробах; на углу кричал зазывала, приглашая отведать горячего медового сбитня. Ломоносов аж слюну проглотил — до чего же захотелось. Да все деньги за книгу отдал, ничего в карманах не было.

По проезжей части улицы возки сновали. С одной конякой или с парой, украшенные и не очень. Со стёклами, из-за коих персона выглядывала, и просто овчинной полстью укрытые. И вдруг всё смешалось, засуетилось, послышались громкие возгласы, свист, гиканье. От дворцов проскакали два всадника с криками: «Пади, пади!» За ними ещё пятеро — эти уже нагайками хлестали направо и налево без разбора. Дворянский возок, парой запряжённый, со стёклами, не дешёвый, с дороги согнали, дышлом в стену упёрли, прижали, чуть не поломали. И в нём, за окошком, кто-то в шляпе с пером испуганно метался, возразить не смея.

Затем показались скачущие во весь опор конные, окружая санные возки, пышно расцвеченные золотой резьбой, шестериками запряжённые, со звероподобными кучерами на козлах.

— Лейб-кумпанцы скачут! Императрицу везут! — услыхал возле себя Ломоносов голос небогато одетого мужика и увидел, как тот истово бросился оземь. По всему Невскому толпа простого народа бросалась на колени, а чистая публика склонялась в земном поклоне. Мужчины при этом сбросили шляпы, дамы низко присели. Ломоносов, сдёрнув шляпу одной рукой, второй вытолкнув из-за пояса под рубашку фолиант Галилея, также склонился. «Лейб-кумпанские» гвардейцы, ежели им поклоны вдруг покажутся неуважительными, очень просто подскакать могут и нагайкой измордовать, а то ещё чего хуже сделать. Императрица им благоволит, и управы на них нет.

Особо среди «лейб-кумпанцев» выделялся некий Гринштейн, крещёный еврей, отличившийся при перевороте, вознёсшем Елизавету. Он всех мордовал нещадно, удержу не зная, может, в отместку за унижения, которые он претерпел, пребывая в лоне своей прежней религии, а может, просто по причине врождённой наглости. Многие от него стенали, а Елизавета, его полезностью для себя смиренная, препятствий ни в чём не чинила.

Вот недавно, рассказывали, тот Гринштейн с «лейб-кумпанцами» пьяными ворвались в дом старинного рода боярина Рюмина. Там его же боярским вином и мёдом упились до изумления, а упившись, невзирая на вопли чада и домочадцев, на боярине верхом ездили и вертелами в разные места кололи для убыстрения езды. И оттого боярин помер в тот же день. А императрице донесли, что он «от тяжкие своея недуги, паче же изволением божьим, переселился в вечные кровы...». В народе от тех игрищ бесовских пошло возмущение, были представления и из Сената, отчего многим выпали гонения. Вскорости издала Елизавета энергичный указ, которым повелевалось всех евреев немедленно выслать из России и впредь ни под каким видом в Россию не пускать. А золото и серебро вывозить с собой не разрешать — предлагалось обменять его на медную монету. Да только виноватых то мало коснулось, всё больше безвинные пострадали, а кто побогаче — откупились; на том всё и завершилось.

«Одних потеснили, — проводив взглядом кавалькаду, подумал Ломоносов, имея в виду поверженного Бирона и его присных, — другие поналезли, ничуть не лучшие». Тяжело вздохнул и покачал головой.

Поезд императрицы промчался, как и не было его, народ поднялся с колен. Ломоносов выпрямился, одёрнул под тулупом рубашку, заправил за пояс фолиант и зашагал в академию,

«В чём суть вещей? Где причина гармонии мира?» — думал Ломоносов, сидя в академии за своим столом, обложенным листами исписанной и чистой бумаги, с большой чернильницей посредине и пучком белых гусиных перьев, торчащих из деревянной вставочки. Мысли были ясны, голова свежа, и тому способствовал ещё Петром заведённый лад работы академии, когда всё делалось по-светлому, по утрам. Шло это то ли от старинного уклада трудового люда на Руси, привыкшего вставать спозаранку и трудиться при солнышко, то ли от свирепой экономии на свечах, которые академический кастелян выдавал не поштучно, а вершковой мерой: профессору — двадцать вершков свечей в неделю, адъюнкту — шесть, а студиозам по два вершка, да и то не всегда. И недостача света очень чувствовалась, особенно в зимние, по-северному короткие дни. «Но чем бы то ни объяснялось, всё же по утрам работать лучше, — соглашался Ломоносов. — Недаром народ говорит: «Утро вечера мудренее».

Назад Дальше