Жажда познания. Век XVIII - Татищев Василий Никитич 7 стр.


«В чём причина гармонии и вечности? — продолжал он свои размышления. — Земля и планеты согласно обращаются вокруг Солнца. Ни одна не запаздывает приходом в надлежащую точку.

Могучие умы размышлению над этим свои силы отдавали: Аристотель, Декарт, Коперник... С ними сравняться нелегко, не то что превзойти». Ломоносов покачивает головой, как бы отдавая дань уважения своим великим предшественникам, и снова задумывается.

«Согласно обращению Земли сменяются времена года. Природа воскресает, цветёт, даёт плоды и опять засыпает, чтобы снова возродиться и продолжить извечный свой круговорот. В мире всегда что-то рождается и что-то умирает. Куда девается то, что умирает, и где берёт силу то, что рождается?» Ломоносов, потирая высокий лоб, задумчиво смотрит на белый лист, и перед глазами проходят картины этого нескончаемого возрождения и умирания природы, взлёта и падения всего живого и сущего, колебания великих качелей природы.

«Круговорот — вот основа вечности. Одно даёт жизнь другому. Молодой росточек не взойдёт на песке: он вбирает в себя вещества из земли, из перегноя опавших листьев. Крестьянин унавоживает почву и затем собирает с неё умноженную дань. Стало быть, ничто не рождается из ничего, но ничего и не пропадает. Всё согласно замыкается в извечном природном круговороте». Ломоносов невидящими глазами обводит комнату, затем снова переводит взгляд на бумагу, макает перо в чернила и пишет: «Ничто сущее не исчезает в мире сем. Одно вытекает из другого... Согласие всех причин — есть наиболее устойчивый закон природы».

Мысли, мысли, мысли... Как много вопросов и как мало знаний. Можно, к примеру, часами смотреть на струи текущей воды в ручье или реке и гадать по её серебристым переливам, что она есть такое. Можно смотреть на небо, восхищаться красками заката и думать, почему в полдень небо голубое, а на заходе солнца окрашивается в такие восхитительные багряные тона, что никакими красками повторить их невозможно. А между голубым и багряным лежит гамма цветов, плавно переходящих один в другой. Увидеть сии цвета можно и в небесной радуге, и в призме за лабораторным столом. И уже в этом малом проявляется сила человеческого разума: явление природы — радугу можно повторить. «Радуга — это мириады капелек воды, похожих по свойствам на стеклянную призму. Это ясно. Но вот что есть сама цветовая гамма? Откуда в радуге такие цвета? От света, конечно. Но свет-то белый?! Так что есть свет?..»

Мысли, мысли, мысли... В размышлениях и трудах время шло к полудню. Пора от раздумий переходить к опытам. Сегодня Широв но заданию Михайлы Васильевича изменил способ замера удлинения тел при нагревании.

Вода в медном корыте, где нагревались испытуемые полосы, теперь покрывала их только-только, чтобы они наружу не высовывались. Сквозь парящую, едва не закипающую на огне трёх спиртовок воду железная и медная полосы видны прекрасно, по длину их на этот раз решили мерить похитрее. На кончиках полос Широв, по указанию Ломоносова, засверлил тонюсенькие

дырочки и в них швейные иголки свейского изготовления плотно вставил. Кончики иголок над водой торчали, как столбики сторожевые; к ним мерный аршин теперь подносить удобно: размер виден точно, и не обожжёшься. А мерный аршин снаружи лежал в талой воде, чтобы температура его была неизменной и мера его всё время постоянную длину имела. И аршин тот испытатели, когда нужно, щипцами из воды доставали, к торчащим из воды иголкам прикладывали, записывали результаты, а аршин снова в талую воду клали, чтобы сам он не нагревался и замеры не искажал.

Измерения начали с железом и медью и провели их в крайних точках, в талой воде и в кипящей. По десять раз замерили длину того и другого бруска; для точности один держал мерный аршин, второй в лупу положение иголочек рассматривал, после этого посчитали среднее. Оказа­лось, что медь удлиняется в полтора раза больше железа.

— Смотри-ка, сколь интересно, — подтолкнул Ломоносов к размышлению Широва. — Вот попробуй-ка железо с медью вместе склепать. Что случится? — И Ломоносов, лукаво сощурившись, уставился на Широва. Тот немного подумал, почесал для верности мысли затылок и не очень уверенно ответил:

— А не будут они вместе согласно жить. Небось рвать друг друга будут при утеплении или похолодании.

— Верно! — одобрительно отозвался Ломоносов. — Вот почему медные пушки, сколько стальными обручами их ни стягивай, крепче не станут. Толку от этой затеи не будет, хотя и пытались того добиться. Порвутся обручи.

— То дело не наше, военное, — равнодушно ответил разжарившийся у огня Широв, утомлённо утирая пот со лба.

— Как это не наше? — строго возразил Ломоносов. — Разве русские пушки, по врагу стреляя, тебя не обороняют? А ежели пушку разорвёт, то и оборона в этом месте может ослабнуть и разорваться. Ну?

— То так, — согласился Широв.

— То-то и оно, что так. И потому и пушки и металлы, из коих пушки льются, — наше с тобою кровное дело! Ибо слава и польза Отечества для россиянина — превыше всего!

Сегодняшний разговор с Шировым о пушках, металлах и литье их напомнил Ломоносову отставленную прошлым летом работу с им самим изобретённым прибором для плавки металлов. Это был «зажигательный инструмент», в котором солнцем создавалась жара необычайная. Взяв в помощники студиоза Котельникова, Михайла Васильевич стал готовить зеркала и линзы, чтобы, используя летнее солнышко, проверить возможности дармовой печки, в которую ни дров, ни чего другого горючего подкладывать не надо.

Коренастый, по-калмыцки скуластый лицом студиоз Котельников загорелся идеей Ломоносова изготовить такую солнечную печку для химической плавки металлов, а если получится, то и кристаллов. Чтобы настроить и опробовать печь, оба забрались высоко, на круглую балюстраду астрономической башенки академии и расположились с южной её стороны.

Под ними раскинулась широкая панорама города и Невы, стрелки Васильевского острова и уходящих на север лесистых пространств. Неву пересекал недавно наведённый наплавной мост с лодочными понтонами, который способно держал не только дворянские возки, но и гружёные ломовые подводы. Если надо, мост разводили и пропускали по Неве парусные корабли, гребные галеры или барки на бечевах. Вверх по реке блестел шпиль Петропавловской крепости, а по тому берегу, казалось, прямо от них, убегала вдаль Невская першпектива. Но Ломоносов и Котельников влезли сюда не для любования, а за делом, и потому по сторонам не глазели.

— Поближе к солнышку, подальше от немцев, — усмехнувшись, сказал Ломоносов.

Бережно, опасаясь разбить, приладили три зеркала, сосредоточивавших свет в одном месте, и начали налаживать фокусную линейку, на которой предполагалось разместить линзу.

— Вы думаете, получится? — недоверчиво спросил Котельников, вертя в руках круглую трёхдюймовую линзу.

— Дай-ка сюда, — вместо ответа сказал Ломоносов, взял из рук Котельникова двояковыпуклое стекло и, не предупреждая, повёл солнечным пятном по его руке.

— Ай! — заорал студиоз, отдёрнув кисть, и начал плясать, трясти рукою и дуть на обожжённое место.

— То-то, Фома неверующий, — засмеялся Ломоносов. — Предание говорит, что грецкий философ Архимед солнечными лучами от многих зеркал сжёг целый вражеский флот.

Котельников, перестав дуть, кивнул и ответил, что об Архимеде и его зеркалах наслышан, да только сомневается.

— Вот мы и проверим, так ли жарок луч, — изрёк Ломоносов. — Давай-ка заделывай линзу в обойму. Будем её крепить на линейке.

Солнце ярко светило в июльском небе, дышалось легко, настроение было прекрасным, и Ломоносов, устанавливая нажим, запел на бравурный, маршевый лад:

— Что за песня такая? — спросил Котельников.

— Не песня это, — помедлив, ответил Ломоносов, — ода. Пою же я её потому, что она поётся. А ода называется «На взятие Хотина».

— Где это — Хотин?

— Надо бы знать, студиоз. Хотин — турецкая крепость в Балкан-краю. Русские войска победно взяли её летом 1739 года, — ответил Ломоносов. И стал теперь уже не петь, а читать Котельникову оду, где говорилось про победу, про русских храбрецов, про разбитых татей, кои уже не будут чинить препятствий безбедной жизни и покою славян.

— Хорошо написано, — похвалил Котельников. — Кто сие сочинил?

Ломоносов секунду помолчал, потом спокойно ответил:

— Написана ода в том же одна тысяча семьсот тридцать девятом году неким пиитом Ломоносовым.

— Вами? — удивился Котельников. — Так отчего же мы не читали её? Где она напечатана?

— А нигде не напечатана. Не печатают. — И неопределённо развёл руками. — Денег же на издание собственным иждивением покуда не имею. Ну-ка, ладно. Давай совмещать фокусы.

После некоторых переналадок «зажигательный инструмент» был готов. Ломоносов сунул в точку за линзой, где сходились лучи, щепку — она вспыхнула.

— Во, — выдохнул Ломоносов. Но сразу же добавил: — Это пустяк. Не для того трудились. Давай теперь тигель сподобим чурке. То будет уже дело!

Ломоносов полез в ящик, который они захватили снизу, и достал маленький глиняный горшочек-тигель, заложил в него рубленые кусочки свинца, поставил под луч и поправил зеркала. От луча тигель засиял ярким отражённым светом, засветился, будто золотой, и через малое время деревянная подставочка под тиглем задымилась.

— Вот, смотри, как жарит! — воскликнул Ломоносов, щипцами выхватил тигель и перевернул. Жидкая серебристая струйка выплеснулась со шлепком на пол и разлетелась десятком сверкающих панелек, которые тут же недвижно застыли на досках.

— Работает солнце в нашей печке! Работает, хотя солнышко северное и не ярко, — удовлетворённо произнёс Ломоносов. — А что в полуденном краю будет? — и вопрошающе уставился на Котельникова.

— А там, верно, и железо потечёт, — ответил тот.

— Потечёт, непременно потечёт! Так что Архимед в своей жаркой Сицилии очень даже мог солнышком врагов жечь.

Назад Дальше