Этот террор продолжался шесть лет, а потом у Игоря не выдержало сердце. Во время одной из таких сцен он схватился за грудь, упал и умер. "Разрыв аорты" – так значилось в свидетельстве о смерти. Юлия упоённо играла роль раздавленной горем вдовы, используя несчастную Надюшку для придания душераздирающим сценам особой трогательности. Полгода она собирала щедрую дань, таская за собой ребёнка по знакомым, родственникам и коллегам покойного мужа; обнимая и обливая сироту слезами, без конца пересказывала, что пережила той ужасной ночью и как пагубно отразился этот шок на её нервах и здоровье.
Но человеческое сострадание и щедрость к обездоленным имеют свойство со временем иссякать, и через полгода Юлия обнаружила, что собираемые ею денежные пожертвования больше не покрывают её нужд. Тогда она явилась к родителям Игоря (с которыми практически не поддерживала отношений, не простив им свою несбывшуюся мечту) и намекнула, что их единственная внучка терпит лишения, поскольку пенсия у девочки крошечная, а Юлия с её подорванным здоровьем работать постоянно не в силах.
Но вместо ожидаемого предложения материальной помощи безутешная вдова получила совсем другое предложение.
– Мы с Фёдором Ипатьевичем готовы забрать у вас Надежду, – сухо сообщила ей Ольга Варламовна. – Пенсию за Игоря вы можете оставить себе, мы вырастим ребёнка на собственные средства.
Юлия на миг онемела от такой наглости, а потом открыла рот, чтобы дать выход охватившей её ярости, но Ольга Варламовна предупредила взрыв, сказав, что, если Юлия согласится, то они пропишут девочку к себе, в противном же случае квартира после их смерти отойдёт государству.
А надо сказать, что это была уже не та квартира, в которую родители Игоря переехали в результате размена. В семьдесят седьмом году Фёдор Ипатьевич стал лауреатом государственной премии, а в качестве довеска получил хоромы в только что выстроенном элитном доме в пяти минутах ходьбы от станции метро "Проспект мира". Формально квартира была двухкомнатной, но по метражу не уступала стандартной четырёхкомнатной. Пятнадцатиметровая кухня, шестиметровая лоджия, холл, где можно было устраивать танцы, ванная, где помимо собственно ванны, раковины и биде, поместились стиральная машина, сушильный шкаф, шкафчик для туалетных принадлежностей и туалетный столик со стулом.
Юлии отчаянно не хотелось лишаться главного козыря и средства давления на ненавистных свёкра и свекровь, но ещё больше ей не хотелось лишиться перспективы стать когда-нибудь хозяйкой этих хором, а в том, что Ольга Варламовна способна исполнить свою угрозу, она не сомневалась. Поэтому Надюшка переселилась к бабушке с дедушкой.
Нельзя сказать, что жилось ей там весело. Фёдор Ипатьевич пережил сына всего на год, а Ольга Варламовна была не из тех бабушек, которые балуют внучек. Она мурштровала Надежду, как новобранца какого-нибудь образцово-показательного элитного полка, прививая ей аккуратность, исполнительность, усердие, прилежание и прочий перфекционизм. Но она, по крайней мере, была последовательна в своих требованиях, не говоря уже о том, что никогда не кричала и не поднимала на Надюшку руку.
В школе тихая, послушная, старательная и способная девочка стала круглой отличницей и отрадой учителей, но робость мешала ей обзавестись друзьями. Тем не менее, одинокой себя Надюшка не чувствовала, друзей ей с успехом заменяли книги.
Тем временем её маман вышла замуж за загадочного типа по фамилии Ткаченко. Работал он в производственном объединении с громким названием "Альтаир", но что это объединение производит и кем, собственно, работает там гражданин Ткаченко, никто не ведал. Что до его характеристики, то был он сдержан и немногословен, но интеллигентскими заморочками, по-видимому, не страдал, потому что ему свои коронные сцены Юлия закатывать опасалась.
Некоторое время супруги Ткаченко жили вдвоём, а потом у них родился сын – младенец крикливый и беспокойный. И однажды после очередной трудной ночи Юлию осенило: а ведь у неё есть ещё и дочь – большая уже девочка, которая вполне доросла до того, чтобы побыть братику няней. А главное, теперь её можно забрать у бабушки практически безо всякого риска: Надя уже прописана в ТОЙ квартире, и, какой бы сволочью ни была Ольга Варламовна, хлопотать о выписке внучки, к которой наверняка уже привязалась, она не станет.
Новый этап в жизни Надежды длился три года, и о том, что ей за это время довелось пережить, она никогда не рассказывала – ни бабушке, ни мне. Но, судя по тому, как её колотило от наших расспросов, от одного упоминания о матери или отчиме, по тому, что из круглой отличницы она превратилась в троечницу и до конца жизни шарахалась от мужчин, супругов Ткаченко следовало отдать под суд.
Конец тем её мучениям положило новое несчастье: когда Наде исполнилось пятнадцать, у Ольги Варламовны случился инсульт. Надюха узнала об этом по телефону – от своей бывшей учительницы и бабушкиной коллеги. Положив трубку, она ни слова никому не сказала, потихоньку сложила в школьный рюкзак самые необходимые пожитки, а наутро сунула в почтовый ящик записку для матери и уехала к бабушке.
Когда тем же вечером мадам Ткаченко ринулась на проспект Мира, чтобы вернуть беглянку домой, Надька ей просто не открыла, а вышедшие на шум и крики соседи встали за Ольгу Варламовну и её внучку стеной. В частности, в подробностях объяснили милиции, приехавшей по вызову Юлии, кто получал на девочку пенсию и кто её вырастил, а также, какое это свинство – бросать пожилого полупарализованного человека без помощи и ухода.
Мать кричала, что так этого дела не оставит, что непременно подаст на Ольгу Варламовну в суд. Но обошлось. То ли мадам Ткаченко поняла, что дела ей не выиграть, то ли вмешался её господин и повелитель, запретив жене устраивать публичные разборки, но бабушку с внучкой оставили в покое. Надюшка была вне себя от радости – несмотря на то, что работать ей приходилось, как каторжной. Даже наполовину парализованная Ольга Варламовна осталась тираном и железной леди. Она наняла внучке репетиторов и заставляла Надюшку заниматься по десять-двенадцать часов в сутки. Если учесть, что на девочке были ещё уход за больной и всё домашнее хозяйство, то на сон и отдых ей оставались сущие крохи.
Но бабушкина тирания принесла добрые плоды. Надежда сдала экстерном школьные экзамены и поступила в университет, на химфак. Там-то мы с ней и подружились. Добрая Надюха как-то раз (в ответ на мою жалобу, что в общаге невозможно готовиться к экзаменам) пригласила меня пожить у неё, а я со свойственной провинциалам простотой, взяла да и приняла приглашение. Познакомилась с несгибаемой Ольгой Варламовной, узнала историю семьи…
Я была рядом с Надеждой, когда Ольга Варламовна умерла. Одно из самых сильных впечатлений моей жизни – Надькино лицо, на котором выражение искреннего горя вдруг сменяется невыразимым ужасом. До бедной девочки внезапно дошло, что с бабушкиной смертью между ней и матерью с отчимом больше никто и ничто не стоит.
Это я приводила её в чувство, а потом пыталась утешить и образумить, доказывая, что она уже взрослая и эти сволочи больше не имеют над ней власти. Я же, поняв, что разумные доводы бессильны перед запредельным Надькиным страхом, придумала план, из-за которого Надежда всю жизнь провела в бегах, так и не набравшись мужества встретиться со своим кошмаром лицом к лицу. Зато с её кошмаром встретилась я, и знакомство с мадам Ткаченко также относится к числу незабываемых впечатлений моей молодости…
Воспоминания о хищном оскале и скрюченных (а ля Фредди Крюггер) пальцах мадам Ткаченко, швырнувшейся на меня, когда я показала ей оформленную честь по чести генеральную доверенность от её дочери и сообщила, что Надежда покинула столицу, запретив давать кому-либо сведения о её новом месте жительства, возвращают меня к вопросу о похоронах.
Теперь на чашу весов с доводами за участие в спектакле, который наверняка устроит из проводов Надюшки в последний путь её мамаша, ложится моё твёрдое намерение поквитаться с убийцей подруги. Я должна выяснить, не имеет ли выродок за рулём КамАЗа какого-либо отношения к семейству Ткаченко, и начать расследование удобнее всего на похоронах и поминках, где все трое – мать, отчим и брат Надежды – наверняка будут присутствовать. О том, чтобы мадам Ткаченко меня не узнала, я могу позаботиться: парик, очки-хамелеоны, макияж… Да и двадцать четыре года, минувшие с нашей последней встречи, играют на моей стороне.
Но как я объясню этой психопатке, кто я Надюшке и откуда узнала о её гибели? Где раздобыла номер телефона Ткаченко? А главное, никакие соображения справедливости, никакая жажда возмездия не способны смягчить омерзение от мысли, что мне придётся участвовать в непристойном фарсе над телом подруги, о которой рыдает душа. Чёрт, что же делать…
Поняв, что меня снова зациклило, достаю из сумки книжицу, которую почти не глядя сдёрнула со стеллажа в коридоре и прихватила в дорогу. С трудом фокусируюсь на названии… и в который раз восхищаюсь собственной интуицией, выручающей меня, когда бастует соображалка. Книжка, ухваченная мной с полки, называется "Холистическое детективное агентство Дирка Джентли".
Визит Ксении привел меня в такое смятение, что я своим видом напугала отца и бабушку Лизы, которые приехали навестить меня позже. Не получив внятного ответа на вопрос, почему я дрожу, как осиновый лист, а глаза у меня на мокром месте, они побежали к медсестре, добились, чтобы та привела дежурного врача, в общем, подняли переполох, от чего мне стало совсем уж тошно. Еле дождалась "отбоя", когда закончились последние процедуры, все разошлись, и я наконец-то получила возможность выплакаться в подушку.
Почему людям не очевидно, что ближнего в тяжёлом душевном состоянии нужно оставить в покое? Или я просто урод, у которого внутренние процессы идут по каким-то особым уродским законам? Впрочем, вопрос риторический, конечно же, я урод: разве нормальный человек обошёлся бы так со своей лучшей, со своей единственной подругой?
Ксенька – удивительный человек. На свете есть много людей, которым не нравится видеть в своём окружении печальные лица, но большинство предпочитает их просто не замечать. А Ксенька сближается с несчастными, берёт на абордаж и – раз-два – унылая морда уже улыбается. При этом Ксеньке и в голову не приходит считать себя благодетельницей. Она искренне полагает, что получает больше, чем даёт. А позиционирует себя и вовсе этакой попрыгуньей-стрекозой.
Однокурсники Надежды после нескольких бесплодных попыток вовлечь диковатую девицу в свою внеучебную жизнь довольно быстро отступились, навесив на неё ярлык "зубрилки-отличницы", завёрнутой исключительно на учёбе. Ксенька прочно обосновалась за Надиной партой и как бы невзначай вытянула из соседки правду о бабушке-инвалиде, к которой она мчится после занятий. После чего под надуманным предлогом попросилась к Надежде пожить и незаметно взяла на себя половину её обязанностей, освободив подруге часть вечера для занятий, а ночи – для сна. Причём никто из сокурсников правды не узнал, с Ксенькиной подачи все полагали, будто она ловко решила за счёт Стоумовой свою проблему с жильём.
Ксенька спасла Надежде рассудок, когда бабушка умерла. Почти в буквальном смысле прикрыла собой, заслонив от матери и отчима. Миру этот эпизод известен в версии "хищная провинциалка облапошила доверчивую москвичку". (По Надиному настоянию, Ксения первое время оставляла себе половину денег, которые платили арендаторы за квартиру на проспекте Мира).
Ксенька всю жизнь помогала Надежде – с работой, поисками жилья, переездами, решением бытовых проблем. Выслушивала, утешала, вытаскивала в свет, когда удавалось победить мою, то есть Надину, манию преседования… А я не только оставила её наедине с её горем, но ещё и саданула по свежей ране, написав письмо от имени Лизы. А потом сидела, трусливо опустив глаза, чтобы не смотреть ей в лицо, и врала как сивый мерин о последних минутах её умирающей подруги…
Перевернув намокшую подушку, я думаю, что надо бы умыться (вчера лечащий врач разрешил мне понемногу вставать), и осторожно спускаю ноги с кровати. Встаю, держась за металлические перильца в изножье, делаю пару неуверенных шагов к дверному проёму. Останавливаюсь отдохнуть, привалившись к косяку. "Гул затих, я вышел на подмостки, прислонясь к дверному косяку"…
Обе двери – в палату и в бокс – распахнуты, в "предбаннике", где расположены общие на две палаты душ и туалет, горит слабенькая лампочка-ночник, а холл напротив палаты погружен в темноту, едва-едва разбавленную светом из дальнего конца коридора, где находится сестринский пост. Я читаю про себя Пастернака, бессмысленно таращась в этот густой сумрак, и на словах "И неотвратим конец пути" вдруг замечаю светлое пятно на фоне тёмной спинки стоящего в холле кресла. Пока я приглядываюсь к нему, пятно взмывает, и до меня доходит, что это обмотанная бинтами голова вставшего с кресла человека. Обмотанная целиком, если не считать щелей, оставленных для глаз и рта.
Моё тело реагирует прежде ушибленных мозгов. Сердце вдруг переходит на бешеный ритм, плечо отрывается от косяка, рука захлопывает дверь, спина к ней прижимается, ноги упираются в пол. Я ещё не понимаю, чем так напугана (не забинтованной же головой – здесь, в отделении нейрохирургии!), а глаза лихорадочно обшаривают палату в поисках орудия защиты. Кровать, тумбочка, кружка, пакет с соком, стул… не подниму… штатив для капельницы за изголовьем моей соседки… Соседка вдруг открывает глаза и перхватывает мой взгляд… Пугается… Нет, она мне не помощница, всего два дня как из реанимаици, не встаёт… Господи, он же и её убьёт – как свидетеля!
Обострившимся до болезненности слухом улавливаю звуки из-за двери… тихие, осторожные шаги… Закричать? Из перехваченного паникой горла вырывается жалкий писк… Соседка с усилием поднимает руку… Вызов медсестры! Умница! Где-то далеко звучит зуммер. Шаги замирают. Тихо. Медсестра ушла с поста?
Снова шаг… Больше ничего не слышу, в ушах – грохот, голова-наковальня раскалывается под молотом боли… Сейчас отрублюсь…
Дверь тихонько толкает меня в спину. Глаза у соседки становятся круглыми, сероватые губы размыкаются. Давай, милая, кричи! Может, вспугнёшь… Чувствую, как моё тело сползает по двери вниз. В глазах темнеет. Последнее, что я вижу – воздетая рука соседки с зажатым в ней металлическим термосом. Бамс! А это последнее, что я слышу…
Я просыпаюсь на рассвете от старого знакомого кошмара. Начинается он с приятнейшего открытия: я куда-то бегу, отталкиваюсь, чтобы перепрыгнуть очередное препятствие, и вдруг обнаруживаю, что усилием воли могу удержать себя в воздухе. Какое-то время движение над поверхностью даётся мне с трудом, а потом – щёлк! – я вдруг вырываюсь из плена земного тяготения и воспаряю. Выше, выше – над деревьями, столбами, крышами, облаками… И там, в заоблачной выси, моя новообретённая способность внезапно мне отказывает. По счастью, размазаться по асфальту я не успеваю: всегда просыпаюсь за миг до столкновения – в холодном поту и с пульсом под двести.
В народе считается, что сны с полётами и падениями видят только дети – когда растут. Психологи как-то увязывают такие сны с творческими процессами. Я же давно вычислила, что мой кошмар – раздражённый вопль интуиции, которую я не услышала накануне. Что-то я вчера сделала не так. Или не заметила чего-то важного…
Перебирать события дня начинаю с конца. Когда я, полумёртвая от усталости, добралась до постели и "поплыла", позвонили детки. Сначала Катька мямлила что-то маловразумительное, потом потерявший терпение Андрюха отобрал у неё трубку и решительно сказал: "Ма, прости, мы были неправы. Если ты не возражаешь, мы бы хотели вернуться". Ха, кто бы сомневался! При всей обиде на свинтусов, демонстративно принявших сторону отца, я ни минуты не переживала, что детки надолго оставят меня одну. Даже жалко, что прозрение у них наступило так скоро, как раз сейчас одиночество мне на руку… Но я, разумеется, не стала им об этом сообщать. Ответила, что извинения приняты и против возвращения демонстрантов я не возражаю. Так что с этой стороны всё в порядке.
Перед тем, как лечь, я тоже разговаривала по телефону, но звонила сама. Первым делом, как только вернулась домой – приятельнице, которая могла бы обогатиться, если бы брала со знакомых плату за посреднические услуги. Какой бы специалист вам ни понадобился – архитектор, ветеринар, дантист, дворецкий, парикмахер, переводчик на суахили, проктолог, садовник, сантехник, тамада – у неё вы всегда можете раздобыть телефончик лучшего. Вчера я, ловко увернувшись от объяснений, получила от неё телефон частного детектива. Ему и позвонила вторым делом.
Павел Фёдорович Краевский произвёл на меня впечатление человека толкового и некапризного. Деловой звонок поздним субботним вечером он воспринял как нечто само собой разумеющееся, внимательно выслушал мой рассказ про погибшую в аварии подругу, счёл резонным моё желание проверить, не причастны ли к аварии Ткаченко, пообещал завтра же приступить к сбору сведений о них, а в ответ на мой вопрос про аванс и договор предложил встретиться, когда и где мне будет удобно. Не желая злоупотреблять его доверием и терпением, я назначила встречу на сегодня, на двенадцать дня. И здесь мне тоже как будто бы нечего себе инкриминировать.
До того была дорога – электричка, метро. Я думала о Надьке и её истории, пыталась решить, идти ли на похороны, читала книжку. Тоже ничего.
Тётушка в больничной справочной, информация о везунчике-таксисте, выписавшемся на следующий день после аварии. Моё решение заняться им позже. Может быть, ошибка в этом? Нет, ливер молчит, не похоже.
Телефонный разговор с полицейским, его терпеливый, как у педагога-дефектолога, тон, которым он объясняет мне, почему не видит смысла в версии умышленного убийства. Не то.
Изукрашенное сходящими синяками лицо Лизы Рогалёвой под шапочкой из бинтов, её испуганные виноватые глаза. "Вот оно!" – ёкает печёнка. Почему ёкает? Чем ей не нравится моё логичное объяснение, что девочка, убеждённая в преднамеренном злодействе водителя КамАЗа, испугалась незнакомку, заподозрив во мне убийцу, которая явилась довести дело до конца?
Объясняет ли моя версия виноватый вид девчонки? Вполне. Разве хорошо подозревать чёрте в чём мирного человека, женщину, которая пришла расспросить о последних минутах своей погибшей подруги? Бац! В памяти всплывает образ проводившего вскрытие врача, с которым я разговаривала в морге той же больницы днём раньше. Большие тёмные глаза, тяжёлые семитские веки, унылый обвислый нос… Сочувственный взгляд, короткое прикосновение сухой ладони к моему предплечью. "Это была быстрая смерть. Вряд ли она успела её осознать".