— Дай мне твой револьвер.
— Не могу… не дам…
— Даю тебе слово: я не убью ни тебя, ни ее.
— Но себя…
Ты поколебался и тихо ответил:
— Не знаю… — потом решительно прибавил: — Если ты не дашь — я все равно достану, когда мне нужно будет… Но если ты мне друг…
Я вынул из ящика стола револьвер и подал его тебе со словами:
— Раньше, чем сделать что-нибудь непоправимое, обдумай хорошо… Опять повторяю тебе и клянусь: между мной и Викторией ничего не было…
Ты взял револьвер и ушел, не сказав больше ни слова — и только из передней я услыхал твое короткое, нервное: «Прощай», в звуках которого мне послышалась дрожь сдерживаемых слез…
Весь тот день я провел в страхе, что кто-нибудь из знакомых придет и сообщит мне весть о твоей смерти. Меня мучило угрызение совести за мой необдуманный поступок с револьвером. Если бы ты покончил с собой в тот день — я считал бы себя виновником твоей смерти и мучился бы этим всю жизнь. Но ты пришел вечером того же дня и принес револьвер обратно.
— Еще не время, — сказал ты, смущенно отворачиваясь и кладя оружие на стол. — Я подожду…
Постояв молча с минуту, ты, словно про себя, в глубокой задумчивости проговорил:
— Я все же не верю ни тебе, ни ей…
И ушел, сгорбившись и понурив голову…
На другой день утром я уехал. Мне грустно было расставаться с тобою, оставлять тебя с твоим тяжелым подозрением, рассеять которое я не мог. Но еще грустнее было покидать город, где жила Виктория. Я должен был сделать большое усилие, чтоб оторваться от нее мыслью и чувством. Всю дорогу на моей душе лежала тоска большой, невознаградимой потери…
Уже в Петербурге я получил из того же городка, от знакомого тебе Сергея Торского, письмо, объяснившее мне многое. Оно у меня, кстати, лежит здесь, в боковом кармане. Я тебе сейчас прочту его… Вот что он пишет:
«Дорогой друг. Я близок к сумасшествию, или к самоубийству, или к убийству человека… которого люблю. Этот человек — Виктория Сенилова. Она сама — сумасшедшая, и в этом — ее дьявольское очарование и мой ужас. Ее беспрерывное возбуждение, действующее даже на расстоянии, доводит меня до исступления, раздражает до физической боли. Я никогда не встречал женщины, у которой все линии тела, все очертания форм и лица были бы настолько женственно-чувственны, как у Виктории. Это воистину дитя сатаны, носительница греха и преступления… Она изводит меня, медленно сжигает на огне страсти, раздувая его и не давая удовлетворения. Она позволяет мне делать с ней все, что я хочу, до последней грани — и тут вдруг строго произносит свое проклятое нет, которое повергает меня каждый раз в бездну отчаянья, муки, ненависти к ней и ко всему миру… Недавно я пришел к ней вечером — и она вышла ко мне, представь себе, совершенно голая и сама зажгла лампу. Красный абажур, накинутый ею на лампу, окружал ее тело горячим пурпурным облаком, в котором я задыхался, бредил, умирал… Что было со мною в этот вечер — не стану тебе рассказывать, да я и сам плохо помню. Это был мучительный, чувственный угар, сладострастный бред, какой бывает в периоде долгого воздержания, инквизиторская пытка любви с нечеловечески жестокой казнью, заключавшейся в последнем слове „нет“… Целую неделю после этого вечера я пролежал в постели в нервном расстройстве, сопровождавшемся припадками, истерикой, обмороками. И сейчас похож на тень прежнего меня, на выходца с того света… Что это за девушка? Объясни мне, ради Бога! Я ничего не понимаю. Извращение ли тут играет роль, сильно повышенная чувственность рядом с отвращением к любви, или это стремление к сильным ощущениям, выражающимся крайним возбуждением и наслаждением чужими страданиями? А может быть, просто игра, спорт?.. Все мои знакомые помешались на ней. Евгений Стар недавно застрелился: я знаю наверно, что причиной его смерти была Виктория. Доктор Лудин уехал на лодке в Днепр и пропал без вести; лодку нашли пустой. Здесь также не обошлось без Виктории, потому что последние дни своей жизни он ходил за ней шаг за шагом и имел вид человека, обреченного на смерть. Со мной, вероятно, будет то же, если судьба, вернее — Виктория не сжалится надо мною. Посоветуй, что мне делать и возможно скорей, иначе будет поздно. Я не ручаюсь за себя…»
В постскриптуме прибавлено: «Счастлив тот, кто мог вовремя взять себя в руки и, вырвавшись из душной атмосферы, окружающей Викторию, уехать за тридевять земель. Подозреваю, что ты принадлежишь к этим счастливцам. А для меня это уже невозможно: поздно…»
Я спрятал письмо в карман и посмотрел на тебя. Было уже совсем светло; в доме и за окном, во дворе и в лесу, стояло полное беззвучие… Твое лицо слабо озарилось усмешкой, — и ты вдруг раскрыл глаза. Они были холодны и тусклы и не видели меня. Ты как будто смотрел внутрь себя, обдумывая и стараясь что-то понять. И вот, твои губы дрогнули и зашевелились. Я услыхал шепот, похожий на слабый шелест листьев:
— Я умер через месяц после Сергея…
— Так и ты стал жертвой Виктории!.. — прошептал я, в волнении подымаясь с кресла.
Ты также поднялся и тут я заметил на левой части твоего лица, бывшей все время в тени, струйку запекшейся крови, вытекшей из черной ранки на виске.
Ты не ответил на мой вопрос, только усмехнулся своей загадочной усмешкой и пошел из комнаты. В недоумении и жутком безмолвии я последовал за тобой. Мы прошли террасу, спустились по лестнице вниз. Здесь ты остановился и протянул мне руку, глядя куда-то мимо меня. Я пожал твою холодную, безжизненную руку, которая, после пожатия, бессильно упала и повисла. Ты стал удаляться от меня, как будто отделившись от земли и плывя над травой, — я заметил, что ты становишься все прозрачней и сквозь твое тело виднелись деревья. Как легкое облако, ты ударился о частокол моего двора, прошел сквозь него и, удаляясь к лесу, растаял в белом воздухе раннего утра…
Я вернулся в кабинет и в изнеможении опустился у стола в свое кресло. Мысли путались и заволакивались туманом. Я засыпал — и уже не понимал, приходил ли ты ко мне или мне это снилось… Только ясно слыхал влетавший в комнату с ветром шум деревьев и во сне подумал: «Это березы шумят от утреннего холода…»
Я опить записываю мою историю, теперь с новым смыслом и новыми оттенками. Я стремлюсь постигнуть одну тайну и, кажется, никогда она не будет мною разгадана. Но я только в этих воспоминаниях нахожу больную и счастливую отраду для себя.
Теперь мне 60 лет. Уже состарившись, я получил неожиданное наследство и могу совсем бросить врачебную практику, чтобы устроить свою жизнь так, как мне захочется. И я купил за городом этот небольшой дом с липовым садом и поселился здесь, вдали от всего, что прежде составляло содержание опостылевшей мне городской жизни. Только иногда я приезжаю в город на какой-нибудь выдающийся концерт, потому что до сих пор страстно люблю музыку.
Я совсем один в комнатах. Кроме меня, домашней прислуги и большой дворовой собаки, никого нет в этом доме. Я нахожу особенное упоение бродить по молчаливым комнатам, где, кажется, по вечерам притаились внимательные, немного враждебные тени. Мне жутко и сладостно-больно от моих воспоминаний, когда я часами просиживаю неподвижный в кресле, у лампы с низким абажуром, глядя в черное окно, за которым царит осенняя ночь. Здесь иногда слышно, как воет ветер, освобожденный от препятствий, и шум тоскующих лип врывается в открытую форточку. Хорошо мне здесь.
Но я хочу сказать, главным образом, о Клавдии. Она — тайна, и моя душа тщетно стремится ее постигнуть. О, что значат все объяснения человеческого разума и логики! Я столько раз трепетал от непонятного страха и волнения, я стоял близко-близко, и в мою жизнь она была кинута неведомо кем и откуда. Мне ничего не нужно. Я до конца моей жизни буду вспоминать и спрашивать, не надеясь получить ответ.
Ну, вот. Это было 30 лет назад. В семье моего единственного друга, Леонида Клейна, родилась девочка, и ей дали имя Клавдия. Я помню, она тогда была крошечная и очень слабенькая девочка. Когда я смотрел на нее, мое сердце сжималось непонятной грустью и жалостью к этому маленькому существу, пришедшему в жизнь неведомо откуда и зачем. Я брал ее на руки, смеясь, глядел в ее светлые глазенки и чмокал губами; а она махала передо мной сжатыми кулачонками и серьезно таращила на меня слишком умные и пугливые глаза.
Тогда мне исполнилось тридцать дет, всего года два, как я окончил медицинский факультет. Мои родители умерли, когда я был ребенком, детство мое и юность протекли тускло за книгами, и вышел я необщительным, хмурым человеком. Нет, я очень люблю людей. Но шли они как-то все мимо меня, сторонились меня, — не знаю, почему. Может быть, потому, что в молодости я был очень некрасив.
Единственным другом был у меня Леонид. Я знаю, он искренне любил меня, нас еще в гимназии связывала самая светлая дружба. Он был старше меня, рано женился на тихой провинциальной девушке, и Клавдия родилась у них через много лет после свадьбы. Я бывал у них каждый день, девочка росла на моих глазах. Когда она стала ходить и лепетать, я возился с нею целыми часами, забавляя ее разными штуками, и на все она смотрела как-то особенно серьезно и важно, никогда не улыбаясь, словно всегда решала своей детской душой глубокую задачу. Она оставалась очень бледной и худенькой девочкой.
Когда я приходил, ей шутя кричали: «Кавочка, иди: дядя Ника, твой жених, пришел!» И она тотчас же плелась ко мне на своих слабеньких кривых ножках и доверчиво становилась между моих колен.
Я очень подробно помню все. В моих воспоминаниях нет моментов более и менее важных. Все одинаково значительны, во всех таится глубокий смысл неразгаданного чуда. Да, только чудом кажется мне появление этой девочки на свет в ту пору моей жизни. Крошечная невеста моя, светлоглазая Кавочка!.. Я был одинокий и хмурый человек и приходил к моему другу, как сирота, ищущий тепла и привета. И вот судьба послала нам маленькую Кавочку. Мы все так любили ее.
Да, мне было очень тяжело. Ведь каждому хочется немного своего счастья. Ведь правда же, всем оно нужно. Мне шел четвертый десяток лет, а у меня не было подруги. Никто нежными и теплыми руками не касался моих волос и не клал свою пушистую головку ко мне на грудь. Холодно и неприютно было в моей холостой квартире. Никто не выглядывал из дальней комнаты, когда прислуга отворяла мне дверь.
Кавочка подросла. Ее мать и отец были ко мне очень добры, и я грелся у чужого уюта. Ей было уже три года, и она называла меня: «дядя Ника». И когда ее спрашивали: — кто твой жених? — она серьезно отвечала, широко открывая свои светлые глазки: «Дядя Ника мой зених». Ах, невеста моя, крошечная, светлая! Спасибо, спасибо тебе! Я теперь за все благодарю тебя, потому что обнимаю все твое существование одним взглядом.
В то время я получил командировку на побережье Ледовитого океана. Я уехал в тундры, и работа увлекла меня надолго. Там, у дикой и суровой тайги, среди самоедов и зырян, я совсем огрубел и отвык от широкой жизни и городских людей. Я прожил в этом краю несколько лет. Все время я переписывался с Леонидом и знал, что Кавочка подросла и стала учиться. Она в конце письма подписывала детскими каракулями: «Привет дяде Нике». Я с благодарными слезами целовал эти буквы. Моя маленькая невеста помнила обо мне…
В бесконечные северные ночи, когда темно-синие снега были полны невыразимым безмолвием, и луна и звезды приближали душу к вечности, — тогда глубокое одиночество будило во мне жадные мечты.
Я думал о прекрасной, нежной девушке, ласковой и светлой — она прикасается руками к моим волосам, целует меня тихими поцелуями. Сердце мое останавливало биение, и сладкий холод проходил по моему телу. Я думал о своем некрасивом лице и представлял себе, как эта девушка любовно смотрит в мои глаза и говорит мне слова, полные неизведанного счастья… И вот в моей душе расцветала странная фантазия. Я представлял себе Кавочку взрослой девушкой, желанно красивой. И думал о том, что когда-нибудь она станет моим добрым другом. Как будто я был уверен, что так должно случиться. Я благодарил судьбу за то, что она послала мне надежду. Ведь я никогда еще не любил ни одной женщины, и мечта об этом волновала меня и прогоняла сон от моих глаз. Мне не стыдно сознаться в этих смешных чувствах, — они были чисты, клянусь в этом перед своей совестью и перед святой памятью моей Клавдии!
Дальше. Итак, я совсем отвык от человеческого общества. Но в один снежный день мне мучительно захотелось теплоты, родного домашнего уюта. Я покинул север и вернулся в этот город. Я приехал зимой, в оленьей дохе, обросший и постаревший. В семье Леонида меня встретили, как близкого и любимого. Потом привели ко мне бледную девочку с белыми волосами и синими глазами. Она была совсем тоненькая, и кожа на ее лице просвечивала. Сначала она смотрела на меня пугливо и не узнавала, а потом, когда узнала, очень застыдилась и убежала.
Ах, как скоро мы подружились. Она была очень тихенькая, молчаливая девочка. Глупеныш мой милый! Ну, что за удивительные вопросы она мне задавала! Она спрашивала меня, например: «Дядя Ника, почему, если вы такой страшный, я вас не боюсь?» Она серьезно, с таинственным видом рассказала мне, что ночью к ней приходит белый человек и зовет ее. Кто это, и куда он ее зовет?..
Я бы мог многое сказать о том, что я думаю и что теперь открылось моей душе. Но зачем? Это ведь важно для меня самого и, кроме того, я никогда не смогу передать то неуловимое и значительное, что я видел и замечал. Уже тогда я чувствовал, что совершается тайна, но моя душа была бессильна охватить ее и постичь.
Положим, я — суеверный человек. Я ведь был доктором, почти ученым, и все-таки трезвая наука не могла заглушить во мне голос предчувствий, с детства звучавший во мне. Вот почему я смотрел на Кавочку с трепетом жуткого ожидания. Я чувствовал, что таинственное стережет ее. С первых же дней ее появления на свет она уже принадлежала кому-то. И я знаю, что у меня нет власти над ее жизнью, и мне было больно и страшно от этого.
Сегодня особенно ветреная и шумная ночь… Хорошо, пусть шумят осенние деревья, — я люблю слушать их жалобы. Сейчас трепет проходит по моему телу, как будто я чувствую возле себя дыхание страха. Теперь я хочу вспомнить об этом случае. Страх стоит за моей спиной.
Я жил на тихой улице, в старом доме с глухим садом, — я всегда селился в таких домах. Очень поздно. За окном плачет сырая, снежная оттепель. Я потушил огонь и лег спать.