Говоря вкратце, современное значение промедления вытекает из времени, проживаемого подобно паломничеству, постепенному приближению к цели. В такое время каждое настоящее оценивается по тому, что наступает после него. Какую бы ценность это настоящее ни имело здесь и сейчас, оно всего лишь предваряющий знак более высокой ценности будущего. Назначение — задача — настоящего состоит в том, чтобы перенести человека ближе к этой более высокой ценности. Само по себе настоящее время бессмысленно и бесполезно. По этой причине оно несовершенно, дефектно и неполно. Значение настоящего находится впереди; оно воспринимается и оценивается как еще не осуществившееся, как то, что еще не существует.
Таким образом, жизнь, подобная паломничеству, по существу обладает свойством апории. Она обязывает каждый настоящий момент служить тому, что еще не настало, и делать это, сокращая расстояние, способствуя близости и непосредственности. Но если бы это расстояние было преодолено и цель была бы достигнута, настоящее лишилось бы всего, что сделало его важным и ценным. Инструментальная рациональность, избранная и выделенная жизнью паломника, способствует поиску таких средств, которые могут позволить постоянно удерживать цель действий в поле зрения, при этом никогда не достигая ее, делая цель все ближе, но не подходя к ней вплотную. Жизнь паломника — это «путешествие к достижению», но «достижение» в этой жизни равносильно потере смысла. Путешествие к достижению придает жизни странника смысл, но этот смысл несет в себе зерна саморазрушения: он не может дожить до выполнения своего предназначения.
Промедление отражает эту двойственность. Путешественник мешкает, чтобы лучше подготовиться к получению того, что действительно имеет значение. Но приобретение будет означать конец путешествию и, следовательно, финал жизни, вытекающей из данного единственного предназначения. По этой причине промедлению присуща тенденция нарушать любые заранее установленные временные ограничения и длиться бесконечно — ad calendas graecas. Промедление обычно становится самоцелью. Самое важное, что откладывается в процессе промедления, как правило, это конец самого промедления.
Принцип поведения и установка, которые легли в основу современного общества и сделали современный способ «бытия в мире» одновременно возможным и неизбежным, был принципом задержки вознаграждения (удовлетворения потребности или желания, момента приятного переживания, наслаждения). Именно в такой форме промедление появилось на современной сцене (точнее, сделало эту сцену современной). Как объяснял Макс Вебер, именно специфическая медлительность, а не поспешность и нетерпение, привела к таким впечатляющим и продуктивным современным новшествам, как, с одной стороны, накопление капитала и, с другой — распространение и упрочение трудовой этики. Стремление к усовершенствованию придавало импульс усилиям; но предупреждения «еще рано», «только не сейчас», направляли это усилие к непредвиденным последствиям, которые явились ростом, развитием, ускорением и фактически современным обществом.
В форме «задержки вознаграждения» промедление очистилось от всей своей внутренней двойственности. Либидо и танатос соперничали друг с другом в каждом акте отсрочки, и каждая задержка была триумфом либидо над своим смертельным врагом. Желание поддерживало усилие через надежду на вознаграждение, но это побуждение сохраняло свою силу, пока желаемое вознаграждение оставалось лишь надеждой. Вся мотивирующая сила желания состояла в его неисполнении. В конечном счете, чтобы сохраниться, желание должно было стать самоцелью.
В форме «задержки вознаграждения» промедление ставило пахоту и посев выше сбора урожая и освоение инвестиций в зерновые культуры — выше получения от них прибыли, экономию — выше расходования, самоотречение — выше потворства своим желаниям, работу выше потребления. Но оно никогда не преуменьшало ни ценность вещей, приоритет которых отрицало, ни их достоинство и значимость. Эти вещи были призами за воздержание, наградой за добровольную медлительность. Чем более строгим было это самоограничение, тем больше могла быть в конечном счете возможность потакать своим желаниям. Экономь, поскольку чем больше ты экономишь, тем больше ты сможешь потратить. Работай, поскольку чем больше ты работаешь, тем больше ты будешь потреблять. Как это ни парадоксально, отказ от непосредственности, очевидная приостановка целей возвысили и облагородили их. Необходимость ждать усилила притягательную силу награды. Отнюдь не преуменьшая роль удовлетворения желаний как мотива жизненных усилий, предписание откладывать превратило его в высшую цель жизни. Задержка вознаграждения заставляла производителя в потребителе трудиться, — вынуждая потребителя в производителе проявлять бдительность и зоркость.
Вследствие своей двойственности промедление питало две противоположные тенденции. Одна вела к возникновению трудовой этики, способствовавшей тому, что средства менялись местами с целями, и объявляла добродетелью работу ради работы; отсрочка удовольствия становилась самостоятельной ценностью, и притом лучшей, чем другие ценности, которым она, как предполагалось, служила. Трудовая этика настаивала на том, что эта задержка должна быть продлена на неопределенный срок. Другая тенденция вела к возникновению эстетики потребления, низводящей работу до деятельности, играющей исключительно зависимую, вспомогательную роль мульчирования почвы, — деятельности, ценной лишь тем, для чего она готовит почву, а также вела к отношению к воздержанию и самоотречению как к жертве, возможно необходимой, но тягостной и заслуженно нежеланной, которую лучше уменьшить до абсолютного минимума.
Будучи палкой о двух концах, промедление могло быть полезным современному обществу и в «твердой», и в «текучей», производительной и потребительской стадиях его развития, хотя оно отягощало каждую стадию напряженностью и нерешенными конфликтами установок ценностей. Следовательно, переход к современному потребительскому обществу скорее был связан с изменением акцента, чем с изменением ценностей. И все же он пошатнул значение принципа промедления. Теперь этот принцип стал уязвимым, так как он потерял оградительный щиток этического предписания. Отсрочка вознаграждения больше не является признаком добродетели. Это не что иное как неприятность, проблематичное бремя, сигнализирующее о недостатках в социальном устройстве, личной неадекватности или и о том и другом сразу. Не призыв, а безропотное и грустное признание неприятного (но поправимого) состояния дел.
Если этика работы подталкивала к продлению задержки на неопределенный срок, то эстетика потребления направлена на ее ликвидацию. Мы живем, как выразился Джордж Стайнер, в «культуре казино», и в этом казино всегда наготове клич: Rien ne va plus, который устанавливает долгожданный предел промедлению; если действие должно быть вознаграждено, то награда мгновенна. В культуре казино ожидание изъято из желания, но удовлетворение желания также должно быть недолгим, оно должно длиться только до следующего броска шара, чтобы быть таким же кратковременным, как ожидание, чтобы оно не задохнулось, а снова окрепло, — эта наиболее желанная из наград в мире, управляемом эстетикой потребления.
И таким образом, начало и конец промедления соприкасаются, расстояние между желанием и его вознаграждение сжимается до мгновения экстаза, которых, как заметил Джон Туза (в газете Guardian от 19 июля 1997 г.), должно быть множество: «Непосредственный, непрерывный, отвлекающий, интересный, в постоянно растущем количестве, в постоянно увеличивающихся формах, в постоянно учащающихся случаях». Никакие качества вещей и действий не имеют значения, кроме «моментального, непрерывного и бездумного самоудовлетворения». Очевидно, требование мгновенности вознаграждения препятствует реализации принципа промедления. Но являясь мгновенным, вознаграждение не может быть постоянным, если оно при этом не мимолетно, если оно существует дольше своей отвлекающей и развлекательной силы. В культуре казино принцип промедления находится под атакой одновременно с двух сторон. Под давлением оказываются задержка прибытия вознаграждения, а также отсрочка его отправления.
Однако это лишь одна сторона дела. В обществе производителей этический принцип отсроченного вознаграждения обеспечивал продолжительность рабочего усилия. В обществе потребителей, с другой стороны, тот же самый принцип по–прежнему может быть практически необходим для того, чтобы обеспечить устойчивость желания. Желание, являясь намного более эфемерным, временным и стремящимся к угасанию, чем труд, и в отличие от него не скрепленное институализированным порядком, вряд ли сохранится, когда удовлетворение отодвинуто во времени на неопределенный срок. Чтобы оставаться живым и энергичным, желание должно снова и снова, и довольно часто, удовлетворяться — но вознаграждение означает конец желания. Следовательно, управляемое эстетикой потребления общество нуждается в особом виде вознаграждения, таком как фармакон Дерриды — одновременно лечебное средство и яд или скорее препарат, который должен приниматься маленькими порциями и никогда не в полной — смертельной — дозировке. Никогда не удовлетворяющее удовлетворение, никогда не испитое до дна, всегда брошенное на полпути…
Промедление приносит пользу культуре потребления своим собственным самопожертвованием. Источником творческих усилий теперь является не желание откладывать удовлетворение желания, а желание сократить эту задержку или вообще ликвидировать ее и одновременно желание сократить продолжительность удовлетворения. Культура, ведущая войну с промедлением, — новшество в современной истории. В ней нет места для преодоления расстояний, обдумывания, последовательности, традиции — этого повторения, которое, по Хайдеггеру, было модальностью Бытия, каким мы его знаем.
Два вида пространства, занимаемого двумя категориями людей, поразительно различаются между собой, но взаимосвязаны; они не поддерживают связь друг с другом, однако находятся в постоянном общении; между ними мало общего, однако они имитируют схожесть. Этими двумя пространствами управляют совершенно разные виды логики, они формируют различные виды жизненного опыта, вынашивают расходящиеся жизненные маршруты и нарративы, которые используют разные, часто противоположные определения сходных поведенческих кодов. И все же оба пространства размещаются в пределах одного и того же мира, и это мир уязвимости и ненадежности.
Один из самых язвительных аналитиков нашего времени Пьер Бурдье дал своей статье, опубликованной в декабре 1997 г., название Le precarite est aujourd’hui partout (« Сегодня неустойчивость повсеместна» [22]). В этом названии сказано все: ненадежность, неустойчивость, уязвимость — это наиболее широко распространенная (а также наиболее остро ощущаемая) особенность современных условий жизни. Французские теоретики говорят о precarite, немецкие — о Unsicherheit и Risikogesellschaft, итальянские — о incertezza, а английские — о insecurity, но все они имеет в виду один и тот же аспект человеческого существования, переживаемый в различных формах и под различными названиями по всему миру, но особенно нервирующий и тягостный в высокоразвитой и богатой части планеты, — по причине своей новизны и, во многих отношениях, беспрецедентности. Этот феномен, который пытаются передать и ясно сформулировать все эти понятия, представляет собой комбинированное переживание ненадежности (работы, имеющихся прав и средств к существованию), неуверенности (в их сохранении и будущей стабильности) и отсутствия безопасности (собственного тела, своего «Я» и их продолжений: имущества, соседей, всего сообщества).
Ненадежность — это особенность условия, предваряющего все остальное: средства к существованию, и особенно самый распространенный их вид, который обеспечивается работой и занятостью. Эти средства к существованию уже стали чрезвычайно хрупкими, но они продолжают становиться еще более ломкими и менее надежными. Многие люди, выслушивая как всегда противоречивые мнения ученых экспертов, но чаще просто осматриваясь вокруг и размышляя о судьбе своих близких, вполне обоснованно предполагают, что, какими бы отважными ни старались казаться политики и как бы смело ни звучали их обещания, безработица в богатых странах стала «структурной»: на каждую новую вакансию исчезает несколько рабочих мест и работы просто не хватает для всех. И технический прогресс — фактически сама попытка рационализации — предвещает дальнейшее сокращение, а не увеличение числа рабочих мест.
Не нужно обладать развитым воображением, чтобы обрисовать в общих чертах, насколько хрупкой и неопределенной стала жизнь уже уволенных по сокращению штатов. Суть, однако, в том, что — по крайней мере в психологическом отношении — на всех других это также влияет, пусть пока лишь косвенно. В мире структурной безработицы никто не может чувствовать себя действительно в безопасности. Надежные рабочие места в надежных компаниях, по–видимому, являются ностальгическими дедушкиными рассказами; не существует таких навыков, приобретение которых гарантировало бы, что вам предложат работу, и предложенная работа окажется постоянной. Никто не имеет оснований допускать, что он застрахован от следующего цикла «сокращения», «модернизации» или «рационализации», от беспорядочных изменений потребностей рынка и причудливого, но непреодолимого, упрямого давления «конкурентоспособности», «производительности» и «эффективности». «Гибкость» — на сегодняшний день модное словечко. Она предвещает рабочие места без гарантий стабильности, устойчивых обязательств или будущих прав, предлагая не более чем контракт на определенный срок или возобновляющиеся контракты, увольнение без уведомления и никакого права на компенсацию. Поэтому никто не может чувствовать себя действительно незаменимым — ни уже изгнанные, ни получающие удовольствие от увольнения других. Даже самая привилегированная должность может оказаться лишь временной и «до особого распоряжения».
При отсутствии долгосрочной безопасности «мгновенное вознаграждение» выглядит как разумная стратегия. Независимо от того, что может предложить жизнь, пусть это будет предложено hic et nunc — немедленно. Кто знает, что может принести завтра? Задержка удовлетворения потеряла свое очарование. В конце концов, совершенно неясно, будут ли затраченные сегодня труд и усилия рассматриваться как ценный вклад, когда нужно будет получать вознаграждение. Кроме того, нет никакой уверенности в том, что награды, которые выглядят привлекательными сегодня, все еще будут желанными, когда их в конце концов вручат. Все мы на горьком опыте узнаем, что в мгновение ока ценные качества могут стать помехой, а блестящие призы могут превратиться в символы позора. Мода меняется с ошеломляющей скоростью, все предметы желания становятся устаревшими, смущающими и даже неприятными прежде, чем мы успеем полностью насладиться ими. Стили жизни, которые сегодня считаются «шиком», завтра станут объектом насмешек. Процитируем еще раз Бурдье: «Тем, кто жалуется на цинизм, характеризующий современных людей, следует не забывать связывать его с социально–экономическими условиями, которые благоприятствуют ему и требуют его…» Когда Рим горит и практически ничего нельзя сделать, чтобы потушить огонь, игра на скрипке не кажется особенно глупой или менее своевременной, чем любое другое занятие.
Ненадежные экономические и социальные условия учат людей (или заставляют их изучить трудный способ) воспринимать мир как контейнер, полный объектов для одноразового использования; весь мир, — включая других людей. Кроме того, мир, по–видимому, состоит из «черных ящиков», герметично запечатанных, пользователи никогда не открывают и не чинят их, когда они ломаются. Сегодняшние автомеханики не обучены чинить сломанные двигатели, они умеют лишь снимать и выбрасывать вышедшие из строя или дефектные детали и заменять их другими готовыми и запечатанными частями, взятыми со складских полок. Они имеют слабое представление или вообще ни чего не знают о внутренней структуре «запасных частей» (выражение, говорящее само за себя) и таинственных способах их работы; они не считают такое понимание и владение соответствующими ему навыками своей обязанностью и не относят их к области своей компетентности. Наша жизнь подобна тому, что происходит в автомастерской: каждая «часть» является «запасной» и заменимой, и она должна быть заменима. Зачем тратить время на трудоемкий ремонт, если всего за несколько минут можно выбросить поврежденную деталь и поставить на ее место другую?
В мире, где будущее в лучшем случае просто тусклое и туманное, а скорее всего, полно рисков и опасностей, постановка отдаленных целей, отказ от личного интереса ради увеличения мощи группы и принесение в жертву настоящего во имя будущего счастья не кажется привлекательным и, в сущности, разумным намерением. Любая возможность, не использованная здесь и сейчас, — это упущенная возможность; поэтому не использовать ее непростительно, это трудно оправдать, а тем более обосновать. Поскольку обязательства сегодняшнего дня стоят на пути завтрашних возможностей, то чем они легче и более поверхностны, тем меньше вероятный ущерб. «Сейчас» — ключевое слово жизненной стратегии независимо от того, к чему применяется эта стратегия, и что еще она может предполагать. В опасном и непредсказуемом мире умные странники должны стараться подражать счастливым «жителям глобального мира», которые путешествуют налегке, и не слишком расстраиваться, избавляясь от всего, что сковывает движения. Они редко останавливаются достаточно долго для того, чтобы задуматься о том, что человеческие связи отличаются от деталей машин, — что они вряд ли появляются в готовом виде, быстро портятся и распадаются, если их хранить герметично запечатанными, и их нельзя легко заменить, когда они уже бесполезны.
И поэтому политика преднамеренной «дестабилизации», проводимая управляющими рынков рабочей силы, поддерживается и стимулируется (при этом ее эффект усиливается) жизненной политикой, принятой преднамеренно или по умолчанию. Обе ведут к одному и тому же результату: к исчезновению и ослаблению, распаду и разложению человеческих связей, сообществ и партнерских отношений. Обязательства типа «Пока смерть нас не разлучит» становятся контрактами, имеющими силу, «пока сохраняется удовлетворенность», временными и преходящими по определению, по намерению и по практическим последствиям, которые поэтому будут нарушать в одностороннем порядке всякий раз, когда один из партнеров находит более выгодным выйти из партнерства, вместо того чтобы пытаться сохранить его любой — безразлично какой — ценой.
Другими словами, связи и партнерство имеют тенденцию рассматриваться как вещи, которые нужно использовать, а не создавать, и с ними обращаются соответствующим образом; их оценивают по тем же критериям, что и все другие объекты потребления. На потребительском рынке товары, заявленные как товары длительного пользования, как правило, предлагаются с «испытательным периодом»; если покупатель не вполне удовлетворен, ему обещают возврат денег. Если партнер в партнерских отношениях «концептуализирован» в таких терминах, то задача обоих партнеров уже не заключается в том, чтобы «заставить отношения работать», смотреть на них как на работающих всегда, в болезни и в здравии, помогать друг другу в счастье и горе, отказываться в случае необходимости от собственных предпочтений, идти на компромиссы и жертвы ради сохранения союза. Напротив, это становится вопросом получения удовлетворения от готового к употреблению продукта; если полученное удовольствие не достигает обещанного и ожидаемого стандарта или если новизна проходит вместе с радостью, можно подать в суд «на развод», ссылаясь на права потребителя и закон об описании товаров. Нет причины держаться за некачественный или устаревший продукт вместо того, чтобы искать «новый и усовершенствованный» в магазинах.
Из этого следует, что предполагаемая временность партнерских отношений имеет тенденцию превращаться в самоисполняющееся пророчество. Если связи между людьми, подобно всем другим объектам потребления, являются не тем, чего нужно добиваться через длительные усилия и иногда жертву, а тем, от чего ожидают получить удовлетворение сразу же, незамедлительно, в момент покупки — тем, что человек отвергает, если это не удовлетворяет его, тем, что нужно сохранять и использовать, только пока это продолжает удовлетворять, — то нет большого смысла «тратить деньги впустую», прилагая все больше и больше усилий, а тем более терпеть дискомфорт и неловкость, чтобы спасти партнерские отношения. Даже незначительная заминка может привести к разрыву партнерских отношений; банальные разногласия превращаются в ожесточенные конфликты, небольшие трения воспринимаются как признаки существенной и непоправимой несовместимости. Как сказал бы американский социолог У. И. Томас (будь он свидетелем такого поворота дел), если люди допускают, что их обязательства временные и существуют «до особого распоряжения», эти обязательства имеет тенденцию становиться таковыми ввиду собственных действий этих людей.
Ненадежность социального бытия способствует восприятию окружающего мира как совокупности товаров для непосредственного потребления. Но восприятие мира вместе с его жителями как совокупности предметов потребления чрезвычайно затрудняет установление длительных человеческих отношений. Сомневающиеся люди склонны быть раздражительными; они также не терпят ничего, что стоит на пути удовлетворения их желаний; и так как довольно много желаний неминуемо останутся неудовлетворенными, найдется достаточно вещей и людей, которых невозможно стерпеть. Если мгновенное вознаграждение — единственный способ заглушить неприятное ощущение отсутствия безопасности (не удовлетворяя, позвольте заметить, стремление к надежности и уверенности), то действительно нет никакой видимой причины быть терпимым к чему–то или кому–то, не имеющему никакого очевидного отношения к поискам удовлетворения, не говоря уже о чем–то или ком–то неудобном и не желающем принести искомое удовлетворение.
Есть тем не менее еще одна связь между консьюмеризацией ненадежного мира и дезинтеграцией человеческих связей. В отличие от производства потребление — это по своей сути индивидуальная деятельность, даже когда она выполняется в компании с другими людьми. Производительные (как правило, долгосрочные) усилия требуют сотрудничества, даже если нужно просто объединить мышечную силу людей: перенос тяжелого бревна с одного места на другое восемью людьми занимает один час, но из этого не следует, что один человек может сделать то же самое за восемь (или сколько угодно) часов. В случае более сложных задач, предполагающих разделение труда и требующих настолько разнообразных специальных навыков, что они не могут сочетаться в одном человеке, потребность в сотрудничестве еще более очевидна; без него появление любого продукта было бы невозможным. Именно сотрудничество превращает разрозненные и несоизмеримые усилия в производительные. Однако в случае потребления сотрудничество является не только ненужным, но и совершенно излишним. Что бы ни потреблялось, оно потребляется индивидуально, даже если это происходит в переполненном зале. В манере своего многогранного гения Луи Бунюэль (в «Призраке свободы») показал, что прием пищи, якобы прототипичная принадлежность стадного и общественного образа жизни, — это (вопреки общему мнению) наиболее уединенное и секретное действие, ревностно охраняемое от вторжения других людей.
Ален Пейрефитт [23] в своем ретроспективном исследовании современного/капиталистического общества, «одержимого развитием», приходит к выводу, что наиболее заметной, действительно основополагающей особенностью этого общества была уверенность: уверенность в себе, в других и в общественных институтах. Все три составляющие уверенности были необходимыми. Они обусловливали и поддерживали друг друга: уберите один из них, и другие два взорвутся и разрушатся. Мы можем описать современную суету по установлению порядка как попытку заложить основания для доверия: предложение стабильной структуры для инвестиций доверия и укрепление веры в то, что современные ценности продолжат быть дорогими сердцу и желаемыми, что правила следования и достижения этих ценностей и впредь будут соблюдаться, останутся ненарушенными и неподверженными влиянию времени.
Пейрефитт выбирает предприятие, предлагающее занятость как самый важный участок для насаждения и культивирования доверия. Тот факт, что капиталистическое предприятие было также рассадником конфликтов и противоречий, не должен вводить нас в заблуждение: не бывает недоверия без доверия, спора без веры. Если служащие боролись за свои права, это объяснялось тем, что они были уверены в «силе» рамок, в которые, как они надеялись и желали, вписаны их права; они доверяли предприятию как месту, куда можно передать свои права на хранение.
Это больше не верно, или по крайней мере ситуация быстро меняется. Никакой разумный человек не собирается провести всю свою профессиональную жизнь, или значительную ее часть, в одной компании. Наиболее разумные люди предпочитают вкладывать свои жизненные сбережения в рискованные, играющие на бирже инвестиционные фонды и страховые компании, а не рассчитывать на пенсии, которые смогут выплачивать им компании, где они работают в настоящее время. Как недавно резюмировал Найджел Трифт, «очень трудно создать атмосферу доверия в организациях, что в то же самое время “сокращаются” и “реконструируются”».
Пьер Бурдье [24] показывает связь между падением доверия и исчезновением желания участвовать в политической жизни и коллективных действиях: способность строить планы на будущее, предполагает он, — непременное условие стремящегося к изменению мышления и всех попыток пересмотреть и преобразовать существующее состояние дел, но планы на будущее вряд ли появятся у людей, недостаточно сильно держащихся за настоящее. Представителям четвертой категории Райха наиболее явно недостает такой связи с настоящим. Привязанные к земле, не имеющие возможности двигаться или задержанные при попытке двигаться на первом же из тщательно охраняемых пограничных постов, они находятся в положении, априорно низшем по отношению к капиталу, который свободно перемещается. Капитал становится все более глобален; они же остаются на месте. По этой причине они уязвимы, безоружны перед загадочными капризами таинственных «инвесторов» и «акционеров», а также еще более сбивающих с толку «рыночных сил», «условий торговли» и «требований конкуренции». Что бы они ни получили сегодня, это может быть отнято завтра без предупреждения. Они не могут остаться в выигрыше. Но они — как разумные люди, которыми они являются или стараются быть — также не отваживаются и на риск, связанный с борьбой. Они вряд ли превратят свои недовольства в политическую проблему и обратятся к политическим силам, выступающим за исправление ситуации. Как несколько лет назад предсказывал Жак Аттали, «завтра власти будут свойственны способности блокировать или облегчать движение по определенным маршрутам. Государство не будет осуществлять свою власть иначе как через контроль этой сети. И поэтому невозможность осуществлять контроль над этой сетью необратимо ослабит политические институты общества» [25].
Переход от тяжелого к легкому капитализму и от твердой к текучей, или расплавленной, современности составляет рамки, в которые была вписана история рабочего движения. Оно также проходит долгий путь к осмыслению изгибов своей истории. Едва ли было бы разумным или что–то поясняющим оправдывать отчаянное положение, в котором оказывалось рабочее движение в «продвинутой» (в смысле модернизации) части мира, ссылкой на изменение общественного настроения независимо от того, чем оно вызвано, — расслабляющим воздействием средств массовой информации, сговором рекламодателей, соблазнительной привлекательностью общества потребления или усыпляющим либо отвлекающим эффектом общества зрелищ и развлечений. Возложение вины на неумелость или двуличность «рабочих политиков» также ничем не поможет. Феномены, на которые ссылаются в таких случаях, ничуть не воображаемы, но они могли бы служить объяснением только тому факту, что контекст жизни, социальные условия, в которых люди (очень редко по собственному выбору) занимаются своими жизненными делами, радикально изменился с того времени, когда рабочие, собравшиеся на фабриках массового производства, сплотили ряды в борьбе за более гуманные и выгодные условия продажи своего труда, а теоретики и практики рабочего движения почувствовали в солидарности рабочих зарождающееся и пока еще не сформулированное (но врожденное и в конечном счете непреодолимое) желание «хорошего общества», которое воплотило бы в себе универсальные принципы справедливости.
Разногласия возникают тогда, когда разум еще не полностью проснулся или спит; таковым было невыраженное словами кредо, позволившее живущим после эпохи Просвещения либералам верить в способность человека к совершенному пониманию. Мы, люди, имеем все необходимое для выбора правильного пути; однажды выбранный, он может оказаться одинаковым для всех нас. Субъект Декарта и человек Канта, вооруженные разумом, не допустили бы ошибку в выборе жизненных путей, если бы их не сталкивали или не уводили соблазном с прямой, освещенной разумом тропы. Различные варианты выбора — следствие грубых ошибок истории — являются результатом повреждения рассудка, именуемым предрассудком, суеверием или ошибочным пониманием. В отличие от однозначных вердиктов разума, который является собственностью каждого отдельного человека, различия в суждениях имеют коллективное происхождение: «идолы» Фрэнсиса Бэкона находятся там, где скапливаются люди, — в театре, на рынке, на племенных праздниках. Освобождение возможностей человеческого разума подразумевало избавление человека от всего этого.
Данное кредо предали гласности лишь критики либерализма. Не было недостатка в обвинителях либеральной интерпретации наследия Просвещения в неправильном понимании вещей либо в их искажении. Романтически настроенные поэты, историки и социологи присоединились к националистическим политикам, указывая, что — прежде чем люди начинают думать о создании самого лучшего, какой только может предложить их разум, кодекса человеческого общежития, — они уже имеют (коллективную) историю и (коллективно соблюдаемые) традиции. Современные сторонники сообществ говорят почти то же самое, только в других терминах: не «отдельный» и «свободный» человек, а пользующийся языком и обученный/социализированный человек «утверждается» и «создает себя». Не всегда ясно, что имеют в виду эти критики: действительно ли представление о самодостаточном человеке ошибочно или оно пагубно? Следует ли порицать либералов за проповедь ложных взглядов или же за проведение, поощрение и оправдание ложной политики?
Однако, по–видимому, современный конфликт между либералами и сторонниками сообществ касается политики, а не «природы человека». Вопрос не столько в том, происходит или нет освобождение человека от общепринятых взглядов и коллективной защиты от неудобств индивидуальной ответственности, сколько в том, хорошо ли это или плохо. Как давно отметил Раймонд Уилльямс, в «сообществе» замечательно то, что оно было всегда. Беспокойство в отношении критической ситуацией, в которой оказалось сообщество, связано главным образом с тем, что становится все меньше и меньше понятным, вполне ли очевидны факты, якобы представляющие описания «сообщества», и если таковые факты удается обнаружить, позволит ли продолжительность их жизни отнестись к ним с должным уважением. Героическая оборона сообщества и претензия на его восстановление к вящей пользе, отрицаемой либералами, вряд ли имели бы место, если бы не то обстоятельство, что узы, связывающие членов общности с общей историей, традицией, языком или обучением ветшают год от года. В текучей стадии современности предоставляются только узы с «застежкой–молнией», и смысл их заключается в легкости, с которой их можно «надеть» утром и «снять» вечером (или наоборот). Возникающие сообщества имеют различные цвета и размеры, но, если их распределить на веберовской оси, простирающейся от «легкого плаща» до «железной клетки», они все находятся очень близко к первому полюсу.
Поскольку сообщества должны быть защищены, чтобы выжить, и вынуждены просить своих членов обеспечить это выживание с помощью их индивидуальных решений и принятия на себя индивидуальной ответственности за это выживание, они все предполагаемы; это планы, а не факты, то, что приходит после, а не до индивидуального выбора. Сообщество, «каким его представляют сторонники сообществ», являлось бы достаточно реальным, если бы было незаметным и сохраняло молчание; но тогда они не смогли бы описать его, не говоря о том, чтобы продемонстрировать.
Это внутренний парадокс сторонников сообществ. Заявление «Хорошо быть частью сообщества» — уже косвенное свидетельство того, что вы не являетесь этой частью или вряд ли останетесь ею долгое время, если ваши индивидуальные мускулы не сократятся и ваши мозги не напрягутся. Чтобы реализовать план сторонников сообществ, нужно прибегнуть к тому же самому («самоосвобождающему»?) индивидуальному выбору, возможность которого отрицалась. Нельзя быть истинным сторонником сообществ, не отдавая должного противнику, не допуская в одном случае свободу индивидуального выбора, а в другом случае отрицая.
По мнению логиков, это противоречие само по себе может дискредитировать попытку выдать политический проект сторонников сообществ за описательную теорию социальной реальности. Для социолога, однако, скорее именно существующая (и возможно, повышающаяся) популярность идей сторонников сообществ составляет важный социальный факт, требующий объяснения/понимания (в то время как то, что сам обман был так эффективно замаскирован и не препятствовал успеху сторонников сообществ, не вызывал особого удивления у социологов, — это достаточно обычно).
Выражаясь социологически, позиция сторонников сообществ — слишком ожидаемая реакция на ускоряющееся «разжижение» современной жизни, реакция прежде всего на один аспект жизни, который воспринимается, возможно, как наиболее неприятный и раздражающий из большого числа тяжелых последствий этого процесса — углубляющийся дисбаланс между индивидуальной свободой и безопасностью. Объем безопасности быстро сокращается, в то время как объем индивидуальных обязанностей (номинальных, если не осуществляемых практически) растет в масштабах, беспрецедентных для послевоенных поколений. Наиболее заметный аспект исчезновения безопасности — новая недолговечность человеческих связей. Уязвимость и мимолетность связей, по–видимому, неизбежная цена за право людей преследовать свои индивидуальные цели, и все же она не может не быть одновременно самым большим препятствием и для их эффективного преследования индивидуальных целей, и для отваги, необходимой для этого. Это также парадокс, имеющий глубокие корни в характере жизни в условиях текучей современности. Не в первый раз парадоксальные ситуации вызывают и вдохновляют парадоксальные ответы. В свете парадоксального характера «индивидуализации» в эпоху текучей современности противоречивый характер реакции сторонников сообществ на этот парадокс не должен удивлять: первое является адекватным объяснением второго, тогда как второе — естественное следствие первого.
Возродившиеся взгляды сторонников сообществ — реакция на наиболее реальную и острую проблему маятника, который радикально отклонился — возможно, слишком далеко — от полюса безопасности в этой паре вечных человеческих ценностей. По данной причине взгляды сторонников сообществ могут рассчитывать на большую аудиторию. Они отражают мнение миллионов: precarite, как настаивает Пьер Бурдье, est aujourd’hui partout — неустойчивость проникает во все уголки человеческого существования. В своей недавно опубликованной книге «Защищать или исчезать» [1], гневном манифесте против вялости и лицемерия современных правящих элит перед лицом «роста незащищенности», Филипп Коэн называет безработицу (девять из десяти новых вакансий представляют собой временную работу), неопределенные перспективы на старость и опасности городской жизни в качестве основных источников тревоги о настоящем, завтрашнем дне и более отдаленном будущем: все три перечисленных фактора объединяет отсутствие безопасности, и привлекательность позиции сторонников сообществ заключается прежде всего в обещании безопасной гавани, вожделенной цели моряков, затерявшихся в бурном море постоянных, непредсказуемых и сбивающих с толку изменений.
Как язвительно заметил Эрик Хобсбом, «никогда слово “сообщество” не использовалось более неразборчиво и бессодержательно, чем в десятилетия, когда в реальной жизни стало сложно найти сообщества в социологическом смысле» [2]. «Люди ищут группы, к которым они могут принадлежать, безусловно и навсегда, в мире, где все движется и перемещается, в котором ничто не является надежным» [3]. Джок Янг дает сжатое резюме наблюдения Хобсбома: «Как только разрушается сообщество, придумывают идентичность» [4]. Мы можем сказать, что «сообщество» учения сторонников сообществ — не заранее установленная и хорошо обоснованная «общность» (Gemeinschaft), известная из социальной теории (и замечательно приукрашенная как «закон истории» Фердинандом Теннисом), а тайное название для усердно разыскиваемой, но все же неуловимой «идентичности». И как отметил Орландо Паттерсон (цитируемый Эриком Хобсбомом), пока людей призывают выбирать между конкурирующими референтными группами, их выбор основан на твердом убеждении, что они не имеют абсолютно никаких вариантов, кроме как выбирать конкретную группу, к которой они «принадлежат».
Сообщество, по учению сторонников сообществ, это собственно дом (родительский дом, не найденный или построенный дом, а дом, где человек родился, поэтому этот человек не может найти свои истоки, «причину существования», в любом другом месте): и такой дом, конечно, для большинства людей является скорее красивой сказкой, чем вопросом личного опыта. Семейные усадьбы, когда–то надежно «завернутые» в плотную сеть привычек и обычных ожиданий, сейчас демонтировали свои волнорезы и открыты для потоков, обрушивающихся на окружающую жизнь. Положение вне сферы непосредственного опыта оказывается полезным: мягкий уют дома нельзя проверить, и его привлекательность в нашем представлении могла оставаться незапятнанной менее приятными аспектами вынужденной принадлежности и безусловных обязательств, — более темные цвета почти отсутствуют в палитре воображения.
Пребывать в доме, очевидно, тоже полезно. У людей, запертых в обычных кирпичных домах, время от времени может создаваться жуткое впечатление, что они находятся в тюрьме, а не в безопасной гавани; свобода улицы, манящая извне, так же мучительно недоступна, как сегодня часто бывает воображаема безопасность предполагаемого дома. Однако если соблазнительная безопасность «у себя дома» проецируется на достаточно большой экран, то ничто «внешнее» не может испортить веселье. Идеальное сообщество — это вся карта мира: целый мир, дающий все, что может понадобиться для ведения осмысленной и полезной жизни. Сосредоточиваясь на вопросе, который причиняет наибольшую боль бездомным, предлагаемое сторонниками сообществ средство перехода (выдаваемого за возвращение) к целому и полностью последовательному миру придумано так, чтобы выглядеть как действительно радикальное решение всех — настоящих и будущих проблем; все другие заботы по сравнению с ним выглядят маленькими и незначительными.
Этот общинный мир совершенен, поскольку все остальное неуместно, а точнее, враждебно — дикая местность, полная засад и заговоров, она изобилует врагами, использующими хаос в качестве своего главного оружия. Внутренняя гармония общинного мира сияет и блестит на фоне непонятных и непроходимых джунглей, которые начинаются по другую сторону шлагбаума. Там, в этой дикой местности, люди, прижавшись к друг к другу в теплоте общей идентичности, отбрасывают (или надеются прогнать) опасения, побудившие их искать общинное убежище. По выражению Джока Янга, «желание демонизировать чужих основано на онтологической неуверенности в своих» [5]. Понятие «широкое сообщество» было бы явным противоречием. Общинное братство было бы неполным, возможно невообразимым, но, безусловно, нежизнеспособным без этой врожденной братоубийственной наклонности.
Сообщество в учении сторонников сообществ — это либо этническое сообщество, либо сообщество, придуманное по образцу этнического. Выбор такой модели имеет серьезные основания.
Во–первых, «этническая принадлежность» в отличие от любой другой основы единения людей имеет преимущества «натурализации истории», представления культуры как «явления природы», свободы — как «осознанной (и принятой) необходимости». Этническая принадлежность заставляет действовать: нужно выбирать верность своей природе — человек вынужден изо всех сил и без устали действовать согласно установленной модели и, таким образом, вносить вклад в ее сохранение. Сама модель, однако, не является предметом выбора. Выбор производится не между разной этнической принадлежностью, а между принадлежностью и неприкаянностью, домом и бездомностью, бытием и небытием. Именно в этом состоит дилемма, которую учение сторонников сообществ хочет (вынуждено) довести до сознания.
Во–вторых, государство–нация, поддерживающее принцип этнического единства, доминирующий над всеми другие чувствами, было единственным успешным сообществом в наше время или скорее единственной организацией, попытавшейся получить статус сообщества с какой–либо степенью уверенности и результативности. Таким образом, было дано историческое обоснование идее этнической принадлежности (и этнической однородности) как законной основы единства и отстаивания своих прав. Современное учение сторонников сообществ, конечно, надеется извлечь выгоду из этой традиции; учитывая нынешнюю шаткость суверенитета государства и очевидную потребности в ком–либо, кто принял бы знамя, падающее из рук государства, надежда на это не потеряна. Однако легко заметить, что проведение параллелей между достижениями государства–нации и амбициями сторонников сообществ имеет свои пределы. Государство–нация в конце концов обязано своим успехом подавлению прав общин; оно боролось не на жизнь, а на смерть против «местничества», местных обычаев или «диалектов», поддерживая единый язык и историческую память за счет общинных традиций; чем более решительно предпринималась и контролировалась государством культуркампф, тем полнее был успех государства–нации в создании «натурального сообщества». Кроме того, государства–нации (в отличие от современных потенциальных общин) не принимались за решение этой задачи «с голыми руками» и не полагались только на возможности идеологической обработки. Их усилия имели мощную поддержку в виде законодательного принуждения использовать официальный язык, школьных учебных планов и объединенной системы законов, которая отсутствует у потенциальных сообществ.