Жак Аттали недавно предположил, что в понимании будущего и нашей роли в нем теперь начинает доминировать, пусть даже скрыто, образ лабиринта; этот образ становится основным зеркалом, в котором наша цивилизация в ее современной стадии разглядывает свой облик. Лабиринт как аллегория человеческой жизни был сообщением, переданным кочевниками оседлым поселенцам. Прошли тысячелетия, и поселенцам наконец хватило уверенности в себе и храбрости, чтобы принять вызов судьбы, подобной лабиринту. «Во всех европейских языках, — указывает Аттали, — слово “лабиринт” стало синонимом искусственной сложности, бесполезной секретности, извилистой системы, непроницаемого густого тумана. “Ясность” же стала синонимом логики».
Поселенцы приступили к созданию прозрачных стен, правильно и четко расчерченных обходных ходов, хорошо освещенных коридоров. Они также создали путеводители и ясные, однозначные инструкции для всех будущих странников с указанием тех поворотов, которые нужно сделать, и тех, что необходимо избегать. Они делали все это лишь затем, чтобы в конце обнаружить, что лабиринт прочно стоит на своем месте; во всяком случае, лабиринт стал еще более предательским и сложным вследствие путаницы перекрещивающихся следов, какофонии команд и постоянного приращения новых извилистых проходов в дополнение к уже пройденным и новых тупиков в добавок к тем, на которые уже наткнулись. Поселенцы стали «невольными кочевниками», запоздало вспоминающими сообщение, полученное еще в начале их исторического путешествия, и отчаянно пытающимися вновь понять его забытое содержание, которое — как они подозревали — вполне может передать им «мудрость, необходимую для их будущего». Опять лабиринт становится главной метафорой человеческой жизни, — и он обозначает «непонятное место, где расположение дорог может не подчиняться никаким законам. В лабиринте правят случайность и неожиданность, что знаменует собой поражение Чистого Разума».
В бескомпромиссно лабиринтообразном мире человеческие усилия, как и вся остальная человеческая жизнь, разделены на изолированные эпизоды. И подобно любым другим действия, совершаемым людьми, цель удержания курса движения близко к намеченному постоянно ускользает и, возможно, недостижима. Работа сместилась из универсума построения порядка и контроля над будущим в область игры; рабочие действия становятся все более похожими на стратегию игрока, который ставит перед собой умеренно краткосрочные цели, простирающиеся не далее, чем на один или два шага вперед. Имеют значение именно прямые результаты каждого шага; эти результаты должны быть пригодны для непосредственного использования. Предполагается, что мир полон мостов, находящихся слишком далеко; о пересечении таких мостов люди не думают, пока не подойдут к ним, и это вряд ли случится скоро. Все препятствия нужно преодолевать по очереди; жизнь — это последовательность эпизодов, каждый из которых нужно обдумывать отдельно, поскольку любой имеет свое собственное соотношение выгод и потерь. Жизненные пути не становятся более прямыми по мере того, как мы их проходим, и очередной правильно сделанный поворот — не гарантия того, что в будущем мы успешно выберем нужные повороты.
Следовательно, изменился характер работы. В большинстве случаев это одноразовый акт: хитрый прием мастера, ловкача, нацеленный на близкие по времени результаты и вдохновленный и ограниченный ими, в большей степени сформированный, чем формирующий, в большей степени результат погони за удачей, чем продукт планирования. Он имеет странное сходство со знаменитым киберкротом, который знал, как двигаться в поисках электрической розетки, чтобы подключиться для пополнения энергии, израсходованной на движение.
Возможно, термин «поверхностный» был бы более подходящим, чтобы передать изменившийся характер работы, отделенной от грандиозного замысла миссии всего человечества и не менее грандиозного замысла жизненного призвания человека. Лишенная своих эсхатологических атрибутов и отрезанная от своих метафизических корней, работа потеряла центральность, которая приписывалась ей в галактике ценностей, доминирующих в эпоху твердой современности и тяжелого капитализма. Работа больше не может являться надежной осью, вокруг которой группируются самоопределения, идентичности и жизненные планы. Она также не может служить бесспорной этической основой общества или этической осью индивидуальной жизни.
Вместо этого работа наряду с другими видами жизнедеятельности приобрела главным образом эстетический смысл. Она, как ожидается, должна удовлетворять сама по себе, а не измеряться реальными или предполагаемыми плодами, которые она приносит нашим ближним или нации и стране, не говоря уже о счастье будущих поколений. Только немногие люди — и к тому же лишь изредка — могут требовать привилегий, престижа или почестей, указывая на важность и общественную полезность выполняемой ими работы. Едва ли кто–нибудь ожидает, что работа «облагородит» ее исполнителей, сделает их «лучшими людьми», и по этой причине она редко вызывает восхищение и заслуживает похвалы. Вместо этого она измеряется и оценивается по способности быть интересной и занимательной, удовлетворяющей не столько этическое, прометеево призвание производителя и создателя, сколько эстетические потребности и желания потребителя, искателя острых ощущений и коллекционера переживаний.
Согласно Оксфордскому словарю, первое использование слова labour в значении «физического усилия, направленного на удовлетворение материальных потребностей общества», было зарегистрировано в 1776 г. Столетие спустя оно также стало обозначать «общую массу работников», которые принимают участие в производстве, а вскоре и профсоюзы, и другие организации, связавшие эти два значения, упрочившие эту связь, превратив ее в политическую проблему и инструмент политической власти. Английское словоупотребление замечательно тем, что делает отчетливо видимым структуру «трудовой троицы» — тесная связь (в действительности семантическая конвергенция, связанная с идентичностью судьбы) между смыслом, приписываемым работе («физическому и умственному труду»), самоорганизацией работников в класс и политикой, основанной на этой самоорганизации, — другими словами, связь между рассмотрением физического труда как основного источника богатства и благосостояния общества и рабочим движением за свои права. Они вместе пережили подъем и падение.
Большинство специалистов, изучающих историю экономики, соглашаются (см., например, недавнее резюме исследований, сделанное Полом Бэроком [10]), что по уровням богатства и дохода цивилизации на пике их могущества мало отличались друг от друга: богатство Рима в I в., Китая — в XI в., Индии — в XVII в. не очень отличалось от богатства Европы на пороге промышленной революции. По некоторым оценкам, доход на душу населения в Западной Европе в XVIII в. был лишь процентов на тридцать выше, чем в Индии, Африке или Китае того времени. Однако немногим больше одного столетия оказалось достаточно, чтобы изменить это соотношение до неузнаваемости. Уже к 1870 г. доход на душу населения в промышленно развитой Европе был в одиннадцать раз выше, чем в самых бедных странах мира. В течение следующего столетия этот коэффициент возрос пятикратно, достигнув пятидесяти к 1995 г. Как указывает экономист из Сорбонны Дэниел Коэн, «я полагаю, что феномен неравенства между нациями недавнего происхождения; это продукт последних двух столетий» [11]. Таковыми же были идея труда как источника богатства, и политика, порожденная и проводимая в соответствии с этим допущением.
Новое глобальное неравенство и как следствие новые самоуверенность и чувство превосходства были столь же впечатляющими, сколь и беспрецедентными: появилась необходимость в новых понятиях, свежих когнитивных фреймах, чтобы понять и ассимилировать их интеллектуально. Они были предоставлены недавно появившейся наукой политэкономией, которая заменила физиократические и меркантилистские идеи, сопровождавшие Европу на пути к современной стадии ее истории вплоть до начала промышленной революции.
Можно сказать, что не случайно эти новые понятия были введены в Шотландии — стране, находящейся внутри и вне господствующей тенденции промышленного переворота, одновременно вовлеченной в него и стоящей особняком, физически и психологически близкой к государству, которое должно было стать эпицентром возникающего индустриального порядка, однако временно остающейся относительно невосприимчивой к его экономическому и культурному влиянию. Тенденции, наиболее выраженные в «центре», как правило, быстрее всего определяются и наиболее ясно формулируются в местах, временно относящихся к периферии. Жить на окраине центра цивилизации означает находиться достаточно близко, чтобы ясно видеть вещи, но достаточно далеко, чтобы «объективировать» их и таким способом придать им форму и сжато выразить их образы в понятиях. Следовательно, то, что данная доктрина, согласно которой богатство происходит от работы, а труд — главный, возможно единственный, источник богатства, пришла из Шотландии, не было «простым совпадением».
Как много лет спустя предположил Карл Полани, модернизируя открытие Карла Маркса, отправной точкой «великого преобразования», создавшего новый промышленный порядок, было отделение рабочих от источников их средств к существованию. Это важное событие являлось частью более обширного изменения: производство и обмен перестали вписываться в более общий, действительно всеобъемлющий, неделимый образ жизни, и поэтому возникли условия для того, чтобы труд (наряду с землей и деньгами) считался простым товаром и с ним обращались соответствующим образом [12]. Мы можем сказать, что именно новая разобщенность дала труду и ее владельцам свободу перемещаться и, таким образом, находить другое («лучшее» — более полезное или более выгодное) применение, объединяться, становиться частью других («лучших» — более полезных или более выгодных) мероприятий. Отделение производственной деятельности от остальных жизненных целей позволило превратить «физические и умственные усилия» в самостоятельный феномен — вещь, с которой можно было обращаться как со всеми вещами, то есть «управлять» ею, перемещать ее, соединять с другими вещами или размещать отдельно.
Если бы этого разъединения не произошло, идея труда едва ли была бы мысленно отделена от «целого», к которому она «естественно» принадлежала, и «уплотнена» до отдельного объекта. В представлении о богатстве в доидустриальную эру «земля» являлась именно таким целым — вместе с теми, кто возделывал ее и собирал урожай. Новый индустриальный порядок и система понятий, позволивших провозгласить возникновение другого — индустриального — общества, появились в Великобритании; и Великобритания выделилась среди своих европейских соседей тем, что уничтожила крестьянство, а с ним «естественную» связь между землей, человеческим трудом и богатством. Земледельцы сначала должны были стать праздными, полагающимися на волю случая и «бесхозными», чтобы считаться мобильными вместилищами или носителями готовой к использованию «рабочей силы» и чтобы эту силу назвали потенциальным самостоятельным «источником богатства».
Эта новая праздность работников и их оторванность от земли более рефлексивно настроенным современникам показались освобождением труда — неотъемлемой частью волнующего ощущения освобождения человеческих способностей от неприятных и сводящих на нет все усилия узких ограничений, силы привычки и инерции традиций. Но освобождение труда от «естественных ограничений» не сделало его плывущим по течению, ни к чему не привязанным или «бесхозным» на долгое время; и вряд ли сделало его автономным, самоопределяющимся, свободным выбирать собственные пути и идти по ним. Разрушенный или просто больше не работающий самовоспроизводящийся «традиционный образ жизни», частью которого был труд до своего освобождения, пришлось заменить другим порядком; на этот раз, однако, заранее спланированным, «выстроенным», уже не результатом бесцельных изгибов судьбы и ошибок истории, а продуктом рациональной мысли и действия. Как только обнаружилось, что труд — это источник богатства, перед разумом человека встала задача разработать этот источник и использовать его более эффективно, чем когда-либо прежде.
Некоторые интерпретаторы, вдохновленные новым неистовым духом современного века (наиболее выдающимся среди них был Карл Маркс), рассматривали уход старого порядка прежде всего как результат преднамеренного разрушения: взрыва, который вызвала бомба, установленная капиталом, склонным к «плавке твердых тел и осквернению святынь». Другие, такие как де Токвилль, более скептически настроенные и значительно менее восторженные, рассматривали это исчезновение как пример имплозии, а не взрыва: оглядываясь назад, они увидели семена гибели в сердце старого режима (что всегда легче обнаружить ретроспективно) и рассматривали возбуждение и самодовольную манеру новых хозяев как, по существу, пинок трупу или не более чем поиск с большей энергией и решимостью тех же самых чудодейственных средств, которые старый порядок опробовал ранее в отчаянной, но тщетной попытке отвратить или по крайней мере отсрочить свою гибель. Тем не менее почти не было разногласий относительно перспектив нового режима и намерений его хозяев: старый и к тому времени уже не существующий порядок требовалось заменить новым, менее уязвимым и более жизнеспособным, чем его предшественник. Нужно было придумать и построить новые твердые тела, чтобы заполнить пустоту, оставшуюся на месте растаявших. Вещи, поплывшие по течению, необходимо было снова поставить на якорь, причем более надежно, чем прежде. Или, как теперь принято говорить: то, что было «удалено», должно было быть, рано или поздно, «введено вновь».
Разрыв старых местных/общинных связей, война привычкам и общепринятым законам, измельчение промежуточных полномочий — все это результат опьяняющего возбуждения «нового начинания». «Плавление твердых тел» рассматривалось как плавка железной руды для отливки стальных столбов. Расплавленные и теперь уже жидкие реалии, казалось, можно было перенаправить и влить в новые формы, чтобы сделать их такими, какими бы они никогда не стали, если бы им позволили течь в тех руслах, которые они сами себе пробили. Любая цель, какой бы амбициозной они ни была, казалось, не выходила за рамки человеческой способности думать, узнавать, изобретать, планировать и действовать. Хотя счастливое общество — общество счастливых людей — не поджидало сразу за следующим углом, его неизбежное появление было уже предугадано на чертежных досках мыслящих людей, а его эскизные контуры обретали плоть в офисах и командных постах энергичных людей. Цель, которой мыслящие люди, так же как и люди действия, посвятили свои труды, заключалась в строительстве нового порядка. Недавно обнаруженная свобода должна была использоваться в попытке создать будущий организованный порядок. Ничто не могло идти своим собственным непостоянным и непредсказуемым курсом, ничего нельзя было оставить на волю случая, и ничто не должно было сохраняться в своей существующей форме, если только эта форма могла быть улучшена, сделана более полезной и эффективной.
Этот новый порядок, при котором все свободные концы будут снова связаны, в то время как плавающие обломки и оставшийся после прошлых крушений груз, а также потерпевшие кораблекрушение, оставшиеся на пустынном берегу или гонимые ветром будут доставлены на землю, переселены и устроены в надлежащих местах, должен был быть массивным, твердым, построенным из камня или выкованным из стали и предназначенным для длительного существования. Большое считалось красивым, большое считалось рациональным; понятие «большой» использовалось для обозначения могущества, амбиции и храбрости. Строительная площадка нового индустриального порядка была усеяна памятниками этой мощи и амбиции, — памятниками, которые были или не были некрушимыми, но, безусловно, были построены чтобы выглядеть таковыми: гигантские фабрики, набитые громоздкими машинами и толпами операторов этих машин, или густые сети каналов, мостов и железнодорожных путей, подчеркнутых величественными станциями, имитирующими древние храмы, воздвигнутые для поклонения вечности и для вечной славы верующих.
Тот же Генри Форд, заявлявший: «История — это чушь», «мы не хотим поддерживать традицию», «мы хотим жить в настоящем, и никакая история не стоит ломаного гроша, кроме той, которую мы делаем сегодня», однажды удвоил заработную плату своим рабочим, объяснив, что он хочет, чтобы его работники покупали его автомобили. Конечно, при этом он слукавил: автомобили, покупаемые рабочими Форда, составляли незначительную долю от всех продаж, тогда как удвоение заработной платы значительно увеличило издержки производства Форда. Истинной причиной для этого необычного шага было желание его снизить раздражающе высокую подвижность рабочей силы. Форд хотел раз и навсегда привязать работников к своим предприятиям, чтобы деньги, вложенные в их обучение, многократно окупались и чтобы увеличилась продолжительность профессиональной жизни его работников. И чтобы достичь такого эффекта, он должен был сделать неподвижным штат служащих, удержать их там, где они были, предпочтительно до тех пор, пока их рабочая сила не будет полностью израсходована. Он должен был сделать работников настолько же зависящими от работы на его заводе и продажи своего труда его владельцу, насколько его богатство и могущество зависели от содержания их у себя на службе и использования их труда.
Форд во весь голос выражал мысли, которые другие лелеяли, но осмеливались говорить о них лишь шепотом; или скорее он сформулировал то, что другие в подобной ситуации чувствовали, но не могли выразить в словах. Заимствование имени Форда для универсальной модели целей и методов, типичных для твердой современности или тяжелого капитализма, было вполне уместным. Созданная Генри Фордом модель нового, рационального порядка установила стандарт для глобальной тенденции его времени: и это был идеал, которого все или большинство других предпринимателей той эпохи старались, с переменным успехом достичь. Этот идеал должен был объединить капитал и труд в некий союз, подобный браку, заключенному на небесах, — никакой человеческой власти не будет позволено расторгнуть его либо она не осмелится этого сделать.
«Твердая» современность также была, конечно же, временем «тяжелого» капитализма — «помолвкой» между капиталом и трудом, скрепленной взаимностью их зависимости. Рабочие зависели от того, чтобы быть нанятыми, из–за средств к существованию; капитал зависел от их найма из–за необходимости своего воспроизводства и роста. Их место встречи имело постоянный адрес; ни одна из двух сторон не могла легко переместиться в другое место — массивные фабричные стены окружали обоих партнеров и удерживали их в одной тюрьме. Капитал и рабочие были вместе, можно сказать, в богатстве и бедности, в радости и в горе, пока смерть их не разлучит. Завод был их общей средой обитания — одновременно полем битвы и естественным домом для надежд и мечтаний.
Капитал и труд стояли лицом к лицу, связанные между собой именно актом покупки и продажи; поэтому, чтобы выжить, каждый из них вынужден был поддерживать форму, подходящую для данной сделки: владельцы капитала — способность покупать рабочую силу, а хозяева рабочей силы — бдительность, здоровье, силу и другие способности в таком состоянии, которое привлечет предполагаемых покупателей и не возложит на них бремя всех затрат на приведение себя в нужное состояние. Каждая сторона имела «закрепленные законом имущественные права» по поддержанию другой стороны в надлежащей форме. Не удивительно, что «придание товарного вида» капиталу и труду стало основной функцией и заботой политики и высшей политической организации — государства. Государство следило за тем, чтобы капиталисты оставались в состоянии покупать труд и позволять себе текущие цены на него. Безработные были поистине «резервной армией рабочей силы», и поэтому их приходилось поддерживать в состоянии готовности на случай, если они будут призваны обратно на действительную военную службу. И по этой причине государство всеобщего благосостояния, чье предназначение сводилось только к решению данной задачи, искренне находилось «выше левых и правых», служа опорой, без которой ни капитал, ни рабочая сила не могли оставаться живыми и здоровыми, не говоря уже об их развитии.
Некоторые рассматривали государство всеобщего благосостояния как временную меру, которая исчерпает себя, как только коллективное страхование от неудачи сделает страхуемых достаточно смелыми и находчивыми, чтобы полностью развить свой потенциал и набраться храбрости рисковать, — и потому позволит им, так сказать, встать на ноги. Более скептически настроенные наблюдатели рассматривали государство всеобщего благосостояния как общественно финансируемое и управляемое очистное сооружение, — деятельность по очистке и восстановлению должна была осуществляться до тех пор, пока капиталистическое предприятие продолжало производить социальные отходы, которые оно не хотело и не имело возможности перерабатывать (то есть в долгосрочной перспективе). Тем не менее все соглашались с тем, что государство всеобщего благосостояния было хитроумным изобретением, предназначенным для исправления аномалий, предотвращения отклонений от нормы и смягчения последствий нарушений норм, если это все–таки случится. Сама норма, едва ли когда–либо вызывающая сомнения, была прямым, личным взаимным соглашением между капиталом и рабочей силой и решением всех важных и неприятных социальных проблем в рамках такого соглашения.
Кто бы в качестве новичка ни устроился на свою первую работу на завод Форда, он мог быть вполне уверен, что закончит рабочую деятельность на том же самом месте. Горизонты прогнозирования тяжелого капитализма были долгосрочными. Для рабочих эти горизонты рисовались перспективой пожизненной работы в компании; была или не была она вечной, но ее продолжительность тем не менее далеко выходила за рамки человеческой жизни. Для капиталистов «состояние семьи», которое должно было существовать гораздо дольше продолжительности жизни любого отдельного члена семьи, было синонимично заводам, что они унаследовали, построили или еще только собирались добавить к фамильной собственности.
Резюмируя вышеизложенное, можно сказать, что «долгосрочный» менталитет состоял в порожденном опытом ожидании, этим же опытом убедительно и всегда заново подтверждающим, что судьбы людей, покупающих труд, и людей, продающих его, тесно и неразрывно переплетены на долгое время — практически навсегда, и поэтому выработка приемлемого способа сосуществования в такой же степени «в общих интересах», как и обсуждение правил добрососедской «честной игры» между домовладельцами, поселившимися в одном районе. Потребовались многие десятилетия, возможно и столетия, чтобы этот опыт укоренился. Он появился в конце долгого и сложного процесса «отвердевания». Как предположил Ричард Сеннетт в своем недавнем исследовании, только после Второй мировой войны первоначальный беспорядок капиталистической эры был заменен, по крайней мере в странах с наиболее продвинутой экономикой, «сильными профсоюзами, гарантиями государства всеобщего благосостояния и крупными корпорациями», которые объединились, чтобы положить начало эре «относительной стабильности» [13].
Эта «относительная стабильность», конечно же, лежала в основе бесконечного конфликта. Фактически она делала этот конфликт возможным и в парадоксальном смысле хорошо определенным в свое время Льюисом Козером как «функциональный»: что бы ни случилось, антагонисты были привязаны друг к другу взаимной зависимостью. Конфронтация, испытания силы и последующее заключение сделки укрепили единство конфликтующих сторон именно потому, что ни одна из них не могла пройти все это в одиночку, и обе стороны знали: их выживание зависит от нахождения решений, которые они будут считать приемлемыми. Пока предполагалось, что сосуществование продлится, правила этого соседства были центром интенсивных переговоров, иногда раздражения, конфронтации и откровенных обменов мнениями, а в иных случаях — перемирия и компромисса. Профсоюзы превратили бессилие отдельных рабочих в силу коллективного договора и с переменным успехом боролись за то, чтобы переделать унижающие инструкции в интересах защиты прав рабочих и превратить их в ограничения, налагаемые на свободу действий предпринимателей. До тех пор пока и поскольку сохранялась взаимная зависимость, даже безличные графики рабочего времени вызывали острую неприязнь у квалифицированных рабочих на первых капиталистических фабриках (и порождали сопротивление, которое четко документировал Э. П. Томпсон), а в еще большей степени — их поздние «новые и улучшенные» версии в форме печально известных замеров времени Фредерика Тэйлора. Эти, по выражению Сеннетта, акты «подавления и доминирования, применявшиеся администрацией ради развития гигантской промышленной организации», «стали ареной, на которой рабочие могли отстаивать свои собственные требования, ареной обретения силы». Сеннетт делает вывод: «Рутина может унижать, но она также может защитить; рутина может разлагать труд на составные части, но она также может составить жизнь [14].
Теперь ситуация изменилась, и важнейший компонент многостороннего изменения — новое «краткосрочное» умонастроение, пришедшее на смену «долгосрочному». Браки «пока смерть не разлучит нас» явно не в моде и стали редкостью: партнеры больше не рассчитывают долго оставаться в компании друг друга. Согласно последним подсчетам, молодой американец со средним уровнем образования предполагают, что сменит работу по крайней мере одиннадцать раз в течение своей профессиональной жизни — и темп, и частота изменений почти наверняка возрастут к тому времени, когда закончится профессиональная жизнь нынешнего поколения. «Гибкость» — лозунг дня, и когда его применяют к рынку труда, он предвещает конец «работе, какой мы ее знаем», провозглашая вместо этого появление работы по краткосрочным контрактам, возобновляющимся контрактам или без контрактов, должностей без гарантий, но с пунктом «Впредь до дальнейшего уведомления». Рабочая жизнь наполняется неуверенностью.
Конечно, можно возразить, что в этой ситуации нет ничего особенно нового: профессиональная жизнь была полна неопределенности с незапамятных времен. Современная неопределенность имеет, однако, поразительно новый вид. Беды, которых боятся, которые могут оказывать разрушительное влияние на средства к существованию и перспективы человека, уже не те, что можно отразить или по крайней мере бороться с ними и смягчить их с помощью объединения усилий, сплоченности и совместного обсуждения, а также согласованных и планомерных действий. Наиболее ужасные бедствия теперь бьют наугад, выбирая свои жертвы в соответствии с самой причудливой логикой или безо всякой видимой логики вообще, направляя удары по собственной прихоти, так что невозможно предвидеть, кто обречен, а кто спасется. Современная неопределенность — мощная сила индивидуализации. Она разделяет, а не объединяет, и поскольку никому не сообщают, в каком подразделении он проснется на следующий день, идея «общих интересов» становится все более туманной и теряет всю практическую ценность.
Современные страхи, тревоги и обиды созданы для того, чтобы переживать их в одиночку. Они не складываются, не аккумулируются в «общую причину», не имеют никакого определенного, а тем более очевидного адреса. Это лишает единство взглядов его прошлого статуса рациональной тактики и предлагает стратегию жизни, весьма отличную от прежней, приведшей к созданию оборонительных и боевых организаций рабочего класса. Разговаривая с людьми, уже затронутыми или опасающимися быть затронутыми текущими изменениями в работе, Пьер Бурдье много раз слышал, что «перед лицом новых форм эксплуатации, которым особенно способствовали отмена государственного регулирования и развитие временной занятости, традиционные формы действий профсоюзов кажутся неадекватными». Бурдье делает вывод, что эти нововведения «разрушили основы прошлой солидарности» и что проистекающее из них «разочарование идет рука об руку с упадком боевого духа и спадом политической активности» [15].
Как только использование рабочей силы стало краткосрочным и зависящим от непредвиденных обстоятельств, лишенным твердой (не говоря уже о гарантированной) перспективы и поэтому эпизодическим, когда фактически все правила игры при продвижении по службе и увольнениях были пересмотрены или имеют тенденцию изменяться задолго до ее окончания, остается мало шансов для того, чтобы проросли и укоренились взаимные верность и обязательства. В отличие от эпохи долгосрочной взаимной зависимости здесь едва ли имеется какой–либо стимул к тому, чтобы испытывать острый и серьезный, а тем более насущный интерес к мудрости общих усилий и соответствующих мероприятий, которые, так или иначе, должны быть кратковременными. Место работы воспринимается как палаточный лагерь, где человек остановился здесь лишь на несколько дней и может покинуть его в любой момент, если предлагаемые удобства не предоставлены или неудовлетворительны, а не как общее постоянное место жительства, где он собирается стойко переносить неприятности и терпеливо вырабатывать приемлемые правила общежития. Марк Грановеттер предположил, что наше время — это время «слабых связей», тогда как Сеннетт считает, что «мимолетные формы сотрудничества полезнее для людей, чем долгосрочные связи» [16].
Современная «расплавленная», «текучая», рассредоточенная, разбросанная и лишенная государственного регулирования версия современности может не предвещать окончательного разрыва связей, но она действительно предрекает наступление легкого, свободно плавающего капитализма, отмеченного свободой и ослаблением связей между капиталом и рабочей силой. Можно сказать, что это роковое изменение подобно переходу от брака к «жизни вместе» со всеми логически вытекающими установками и стратегическими последствиями, включая допущение о временности сожительства и возможности разрыва отношений в любой момент и по любой причине, как только иссякнет необходимость или желание. Если пребывание вместе было вопросом взаимного соглашения и взаимной зависимости, то свобода является односторонней: одна сторона приобрела автономию, которой она, возможно, всегда тайно желала, но всерьез никогда не рассчитывала на нее. Капитал освободился от зависимости от рабочей силы до степени, никогда не достигаемой в далеком прошлом помещиками, живущими вне своего имения. Ему удалось это сделать благодаря новой свободе передвижения, о которой нельзя было и мечтать в прошлом. Воспроизводство и рост капитала, прибыли и дивидендов и исполнение обязательств перед акционерами стали в значительной степени независимыми от продолжительности любого конкретного местного соглашения с рабочей силой.
Эта независимость, конечно, не является полной, и капитал пока не так неуловим, как он хотел быть и каким старается стать. Территориальные — местные — факторы все еще должны учитываться в большинстве расчетов, и «досадная власть» местных органов власти все еще может налагать раздражающие ограничения на свободу движения капитала. Но капитал стал экстерриториальным, легким, свободным и «оторванным от земли» до беспрецедентной степени, и уже достигнутый уровень пространственной подвижности в большинстве случаев вполне достаточен, чтобы добиваться шантажом от привязанных к территории политических сил подчинения своим требованиям. Угроза (даже невысказанная и просто предполагаемая) разрыва местных связей и перемещения в другое место — это то, к чему любое ответственное правительство ради своей собственной пользы и ради своих избирателей должно относиться со всей серьезностью, стараясь подчинить свою политику основной цели — отвратить угрозу изъятия капиталовложений.
Сегодня политика в беспрецедентной степени стала видом борьбы между скоростью перемещения капитала и «замедляющими» возможностями местных властей, и именно местные учреждения чаще всего испытывают желание вести сражение, которое они не могут выиграть. Правительство, посвятившее себя подъему благосостояния своих избирателей, не имеет иного выбора, кроме как умолять и льстить, а не принуждать, чтобы завлечь капиталы на свою территорию и, когда ему это удается, склонить строить здесь многоэтажные офисы, а не оставаться в арендуемых на одну ночь гостиничных номерах. И это можно сделать или попытаться сделать (если использовать распространенный политический жаргон эры свободной торговли), «создавая лучшие условия для свободного предпринимательства», что означает приспособление политической игры к правилам «свободного предпринимательства». То есть, во–первых, использование всех властных полномочий, имеющихся в распоряжении правительства, для прекращения государственного регулирования, демонтажа и пересмотра существующих законов и уставов, «ограничивающих предпринимательство», для того чтобы торжественное заявление правительства, что его властные полномочия не будут использоваться в целях ограничения привилегий капитала, стали правдоподобными и убедительными, и во–вторых, воздержание от любых действий, которые могут создать впечатление, что территория, политически управляемая правительством, недружественна к традициям, ожиданиям и всем будущим предприятиям глобально мыслящего и глобально действующего капитала или менее дружественна к ним, чем страны, управляемые ближайшими соседями. На практике все это означает низкие налоги, меньшее количество или отсутствие правил и прежде всего «гибкий рынок рабочей силы». В более общем смысле это означает послушное население, неспособное и несклонное оказывать организованное сопротивление любому решению, которое все же может принять капитал. Как это ни парадоксально, правительства могут надеяться удержать капитал на месте, только устраняя все обоснованные сомнения в том, что он свободен перемещаться — немедленно или без предупреждения.
Сбросив балласт больших машин и многочисленных заводских бригад, капитал путешествует налегке, имея при себе лишь ручную кладь — портфель, портативный компьютер и сотовый телефон. Этот новый признак изменчивости сделал все обязательства, и особенно постоянные обязательства, одновременно избыточными и неразумными: они мешали, они стесняли движение и снижали конкурентоспособность, априори исключая варианты выбора, которые ведут к повышению производительности. Фондовые биржи и советы директоров во всем мире быстро вознаграждают все шаги «в правильном направлении» освобождения от обязательств, таких как «сокращения», «уменьшение размеров» и «отделение», и так же быстро наказывают любые случаи расширения штата, увеличения занятости и «втягивания компании» в дорогостоящие долгосрочные проекты. Навыки «мастера бегства», подобные тем, которыми владел Гудини, стратегия пропусков и уклонения, а также готовность и способность убежать в случае необходимости, составляющие основу новой политики освобождения от обязательств, сегодня являются признаками организаторской мудрости и успеха. Как много лет тому назад указывал Мишель Крозье, свобода от неудобных уз, обременительных обязательств и зависимостей, сдерживающих свободу маневра, были всегда любимым и эффективным оружием доминирования; но запасы этого оружия и способность использовать его в настоящее время выдаются менее равномерно, чем когда–либо в современной истории. Скорость движения сегодня стала более важным, возможно главным, фактором социальной стратификации и иерархии доминирования.
Главными источниками прибыли — особенно большой прибыли и завтрашнего капитала — все больше становятся идеи, а не материальные объекты. Идеи создаются только один раз и затем продолжают приносить богатство в зависимости от числа покупателей/клиентов/потребителей, а не от числа людей, нанятых и занятых в копировании прототипа. Когда выгодно создавать идеи, объектами конкуренции становятся потребители, а не производители. Не удивительно, что современные обязательства капитала прежде всего связаны с потребителями. Только в этой сфере можно всерьез говорить о «взаимной зависимости». Конкурентоспособность, эффективность и доходность капитала зависит от потребителей, и его маршруты определяются присутствием или отсутствием потребителей или возможностью продуцировать потребителей, создавать и затем расширять почву для предлагаемых идей. При планировании перемещений капитала присутствие рабочей силы — всего лишь второстепенный фактор. Следовательно, «удерживающая способность» местной рабочей силы по отношению к капиталу (в более общем смысле — по отношению к условиям работы и наличию рабочих мест) значительно ослабла.
Роберт Райх [17] предполагает, что людей, занятых в настоящее время в экономической деятельности, можно грубо разделить на четыре общие категории. «Манипуляторы символами», или люди, создающие идеи и способные сделать их желаемыми и продаваемыми, образуют первую категорию. Занятые в воспроизводстве рабочей силы (педагоги или различные функционеры государства всеобщего благосостояния) принадлежат ко второй категории. Третья категория включает людей, которые заняты в «личных услугах» (род занятий, которые Джон О’Нилл классифицировал как «мошеннические профессии»), требующих непосредственного контакта с получателями услуг; продавцы товаров и создатели желания покупать эти товары составляют большую часть представителей данной категории.
Наконец, четвертая категория включает людей, которые в течение последних полутора веков формировали «социальную основу» рабочего движения. Это, в терминах Райха, «люди, выполняющие механическую работу», привязанные к сборочной линии или (на более современных заводах) к компьютерным сетям и электронным автоматизированным устройствам, таким как контрольные пункты. В наше время обычно это части экономической системы наиболее недлительного пользования, одноразовые и взаимозаменяемые. Ни конкретные навыки, ни искусство социального взаимодействия с клиентами не относятся к требованиям этой работы, — и поэтому ее исполнителей наиболее легко заменить; такие работники имеют мало особых качеств, которые пробуждали бы у их работодателей желание любой ценой удержать их; они располагают лишь остаточной и незначительной рыночной властью, если она у них вообще имеется. Они знают, что они — «предметы одноразового пользования», и поэтому не видят смысла в привязанности к своим рабочим местам или в установлении длительных связей со своими товарищами по работе. Чтобы избегать неизбежного разочарования, они склонны остерегаться любой лояльности к рабочему месту и не загадывать на будущее. Это естественная реакция на «гибкость» рынка рабочей силы; при переносе на индивидуальный жизненный опыт это означает, что долгосрочная безопасность — последнее, что человек, вероятно, научится связывать с выполняемой в настоящее время работой.
Как выяснил Сеннетт, посетив нью–йоркскую пекарню через пару десятилетий после его предыдущего посещения, «моральное состояние и мотивация рабочих резко понизились в результате различных сокращений. Сохранившие свои рабочие места ждали следующего удара топора вместо того, чтобы праздновать победу в конкурентной борьбе над теми, кто был уволен». Но он также указывает другую причину ослабления интереса рабочих к своей работе и должности и исчезновения у них желания вкладывать умственную и моральную энергию в будущее того и другого:
Во всех формах работы, от ваяния до подачи пищи, люди отождествляют себя со стоящими перед ними трудными задачами. Но на этом «гибком» рабочем месте, где беспорядочно приходят и уходят многоязычные работники и каждый день вводятся совершенно новые порядки, механизированное оборудование — единственный реальный стандарт порядка, и поэтому им должен легко управлять любой человек. При гибком режиме сложность контрпродуктивна. Как это ни парадоксально, когда мы уменьшаем сложность и сопротивление, мы создаем наилучшие условия для некритичной и безразличной деятельности пользователей [18].
Вокруг другого полюса нового социального разделения, на вершине пирамиды власти легкого капитализма, циркулируют те, для кого пространство имеет небольшое значение, если вообще имеет, — те, кто неуместны везде, где они могут физически присутствовать. Они так же легки и изменчивы, как новая капиталистическая экономика, которая породила их и наделила властью. Как описывает их Жак Аттали, «они не владеют фабриками, землями, не занимают административные посты. Источник их богатства — портативное имущество: их знание законов лабиринта». Они «любят творить, играть и быть в движении». Они живут в обществе «изменчивых ценностей, не заботясь о будущем, эгоистичные и гедонистические». Они «рассматривают нововведения как хорошие известия, неопределенность как ценность, непостоянство как императив, гибридность как богатство» [19]. Хотя и в различной степени, все они — мастера искусства «лабиринтной жизни»: одобрение дезориентации, готовность жить вне времени и пространства, с головокружением, без малейшего представления о направлении или продолжительности их путешествия.
Несколько месяцев назад я сидел со своей женой в баре аэропорта, ожидая рейса. За соседним столиком уселись двое мужчин в возрасте около тридцати лет, каждый из них был вооружен сотовым телефоном. В течение приблизительно полутора часов ожидания они не обменялись друг с другом ни одним словом, хотя оба говорили без перерыва — с невидимым собеседником на другом конце телефонного соединения. Но это не означало, что они не замечали присутствия друг друга. Фактически именно понимание этого присутствия, по-видимому, мотивировало их действия. Эти два мужчины участвовали в соревновании — таком напряженном, яростном и неистовом, каким только может быть соревнование. Тот, кто закончил беседу по телефону раньше другого, лихорадочно начинал искать другой номер; несомненно, число звонков, степень «связности», плотность соответствующих сетей, превративших их в узлы, количество этих узлов, с которыми они могли связаться по своему желанию, было вопросом большой, возможно даже наивысшей, важности для обоих: все это являлось показателями социального положения, силы и престижа. Оба мужчины провели эти полтора часа в том, что по отношению к бару аэропорта являлось космическим пространством. Когда был объявлен их рейс, они одновременно закрыли свои портфели идентичными синхронными жестами и ушли, держа телефоны у уха. Я уверен, что они едва ли заметили меня и мою жену, сидящих в двух метрах от них и наблюдающих каждое их движение. В той мере, в которой это касалось их мира, они были (в соответствии с паттерном ортодоксальных антропологов, осуждаемых Клодом Леви-Строссом) физически близки к нам, но духовно бесконечно далеки от нас.
Найджел Трифт в своем блестящем эссе о том, что он предпочел называть «мягким» капитализмом [20], отметил поразительное изменение словаря и когнитивного фрейма, которые характеризуют новую мировую и экстерриториальную элиту. Чтобы передать суть своих собственных действий, они используют метафоры «танца» или «серфинга»; теперь они говорят не об «инженерии», а о культуре и сетях, командах и коалициях, а также о влиянии, а не о контроле, лидерстве и управлении. Они заинтересованы в более свободных формах организации, которая могла быть соединена, демонтирована и перестроена без предупреждения: именно такая изменчивая форма агрегата соответствует их представлению об окружающем мире как «разнородном, сложном и динамичном» и поэтому «неоднозначном», «нечетком» и «пластичном», «неопределенном, парадоксальном, даже хаотичном». Сегодняшние организационные формы бизнеса содержат элемент дезорганизации, преднамеренно встроенной в них: чем они менее твердые и более текучие, тем лучше. Подобно всему остальному в мире, все знания быстро стареют, и поэтому именно «отказ принимать на веру имеющиеся знания», действовать в соответствии с прецедентами и признавать мудрость накопленного опыта теперь рассматриваются как принципы эффективности и производительности.
Эти два молодых человека с сотовыми телефонами, за которыми я наблюдал в баре аэропорта, возможно, были образцами (реальными или стремящимися быть такими) этой новой, малочисленной элиты жителей киберпространства, процветающих на неопределенности и неустойчивости всех земных вещей, но стиль доминирующих имеет тенденцию становиться доминирующим стилем, — если не предлагая привлекательный выбор, то во всяком случае навязывая условия жизни, где его имитация становится одновременно желательной и обязательной, превращаясь в вопрос удовлетворенности собой и выживания. Немногие проводят свое время в залах аэропорта, и еще меньше людей ощущают себя там в своей естественной стихии или по крайней мере достаточно экстерриториальными, чтобы не чувствовать себя угнетенными или стесненными скукой, которую источают такие места и заполняющие их шумные и грубоватые толпы. Но многие люди, возможно большинство, — это кочевники, не покидающие своих пещер. Они все же могут искать убежище в своих домах, но едва ли находят там уединение, и как бы ни старались, они никогда не будут на самом деле «у себя дома»: эти убежища имеют пористые стены, повсюду пронизанные бесчисленными проводами и легко преодолеваемые вездесущими радиоволнами.
Эти люди, как большинство людей до них, «управляемы на расстоянии» и над ними доминируют; но эти доминирование и контроль осуществляются новым способом. Лидерство было заменено зрелищем, а надзор — обольщением. Кто управляет радио- или телевизионными каналами, тот управляет миром, определяет его форму и содержание. Никто не должен вынуждать или побуждать зрителей посетить зрелище: горе тем, кто посмеет помешать им это сделать. Доступ к «информации» (главным образом электронной) стал наиболее ревностно защищаемым человеческим правом, и рост благосостояния населения в целом теперь измеряется, среди прочего, числом домов, оборудованных (захваченных?) телевизорами. И прежде всего эта информация сообщает о текучести мира, который населяют ее получатели, и о гибкости его жителей. «Новости», эта часть электронной информации, имеющая больше шансов быть принятой за истинную репрезентацию «внешнего мира» и отличающаяся самой сильной претензией на роль «зеркала действительности» (которому, как правило, приписывается искреннее и не искаженное отражение этой действительности), по оценке Пьера Бурдье, относятся к наиболее скоропортящимся из предлагаемых товаров; действительно, средняя продолжительность жизни новостей смехотворно коротка по сравнению со средней продолжительностью жизни «мыльных опер», ток–шоу или эстрадных комиков. Но скоропортящийся характер новостей как информации о «реальном мире» сам по себе является наиболее важным пунктом информации: информационные передачи — это постоянное, ежедневно повторяющееся празднование поразительной скорости изменений, ускоренного устаревания и нескончаемости новых начинаний [21].
Латинское слово cras означает «завтра». Кроме того, это слово обычно было семантически растяжимым и относилось, мало чем отличаясь от значительно неопределенного manana, к неопределенному «позже», — по сути, к будущему. Crastinus — это то, что связано с завтрашним днем. Откладывать — значит помещать что–либо среди того, что связано с будущим. Если разместить что–либо там, то это сразу же подразумевает, что будущее не является естественным местом для этой вещи, что рассматриваемая вещь не принадлежит ему по праву. По сути, она относится к другому месту. К какому? Очевидно, к настоящему. Чтобы достичь будущего, вещь сначала должна быть удалена из настоящего или лишена доступа к нему. Слово «откладывать» означает не воспринимать вещи такими, какими они предстают перед вами, не действовать согласно естественной последовательности вещей. Вопреки представлению, ставшему распространенным в современную эпоху, промедление — не вопрос праздности, лености, неподвижности или усталости; это активная позиция, попытка управлять последовательностью событий и сделать эту последовательность отличной от той, какой бы она была, если бы человек оставался послушным и уступчивым. Откладывать, значит управлять возможностями присутствия вещи, препятствуя ее перемещению в настоящее, удерживая ее на расстоянии и отсрочивая ее незамедлительность.
Промедление как культурная практика заняло подобающее ему место с началом современности. Его новый смысл и этическое значение проистекали из нового содержания времени, — времени, имеющего историю и являющегося историей. Это значение, проистекающее из восприятия времени как перехода между «моментами настоящего» различного качества и другой ценности — времени, рассматриваемого как путешествие к другому настоящему, отличному (и, как правило, более желательному) от настоящего, переживаемого сейчас.