Дорогая Ольга!
Оленька!
Я люблю Вас.
Слышите?
Я люблю! — кричит во мне каждая клетка.
Неистово вопит…
Срывается с привязи и рвется к Вам.
Наверно, я сошел с ума, раз пишу это из Будапешта, тогда как мог бы сказать, глядя Вам в глаза…»
— Не мог бы… Не смог бы… Не посмел… Не сказал! — пробормотал он сквозь зубы. — Никогда не сказал…
До сей минуты у него в жизни было две радости: дочь и работа.
На этих двух полюсах держалась его жизненная ось. И как бы стремительно ни раскручивалась жизнь, в какие сумасшедшие крены ни запрокидывалась, ось выдерживала, не срывалась с опорных точек, и Бурлак был доволен судьбой, доволен и, похоже, счастлив.
Работа поглощала энергию ума и тела, пожирала время, ненасытно и скоро, так скоро, что он порой не поспевал следить за скольжением дней и, глянув на дату в газете или припомнив какое-то, казалось, совсем недавнее событие, ужасался бесшабашному, безудержному полету времени.
Область, в которой находился его трест, оказалась единственной из нефтедобывающих провинций страны, способной наращивать добычу. На ее плечи взвалили немыслимую тяжесть: перекрывать убыль идущих на спад старых нефтяных районов и в то же время обеспечивать общесоюзный прирост добычи. А нефть, как известно, течет по трубам. «Нет трубы — нефти нет и газа нет…» Эта логическая цепочка завершалась таким «звенышком», от которого и на расстоянии холодело внутри. Тут уж не до самоанализа, не до возвышенных эмоций: только давай, давай и давай! Хоть вдвое, хоть втрое, хоть вдесятеро быстрей крутись — все равно окажется медленно.
И когда нежданно накатывала беспричинная, едкая неудовлетворенность собой и окружающим, хватала за глотку, Бурлак залезал в вертолет и облетывал трассу строящегося трубопровода или мчался на «поворотку», где сваривали трубы в плети, иль скатывался на глиссере вниз по реке Гудым до речного причала, у которого день и ночь шла разгрузка привезенных баржами труб, механизмов, машин. Где бы ни появлялся Бурлак, на него сразу набрасывались начальники СУ, СМУ, прорабы, бригадиры, мастера, и, отбиваясь, соглашаясь, приказывая, организуя, он так выматывался за день, что едва доставало сил добраться до постели…
Работа и дочь…
Два года назад дочь Елена закончила строительный институт и стала инженером в тресте Гудымгазстрой, который возглавлял старый приятель их семьи — Феликс Макарович Кириков. У Бурлака с дочерью были редкостные отношения духовного родства и единения. У них были общие любимые поэты, композиторы и художники. Оба поклонялись Достоевскому, зачитывались Булгаковым. Раз в год, зимой, Бурлак ездил с дочерью в Москву, и неделю подряд они ходили по столичным театрам, норовя посмотреть все лучшие нашумевшие и спорные спектакли, побывать на выставках. О чем бы они ни говорили, разговор всегда шел на равных, тем не менее воля отца была священной и непререкаемой для дочери, а ее желания — обязательны для отца.
Дочь и работа…
Две точки опоры.
Два конца жизненной оси.
И вдруг в его жизни появилась еще одна опора — Ольга Павловна Кербс.
Он давно это чувствовал. Скрывал. Прятал. Обманывал себя. К чему?
«Между нами — пропасть. Душа каменеет и покрывается льдом, когда думаю об этом. Потому и официален, сух и холоден с Вами…
Когда я смотрю Вам вслед, во мне все размыкается под наплывом нежности, в голове рождаются удивительно прекрасные слова, выстраиваются волшебные замки нашей любви. И каждая жилочка поет: «Я люблю Вас, Ольга!» Но стоит Вам приблизиться, и прекрасные слова ссыхаются, чернеют, а волшебные замки рушатся…»
Он писал и писал, нимало не заботясь о логике и стиле, выплескивая на бумагу то, что исподволь, давно и долго копилось в нем, с чем он боролся, отчаянно и осознанно, чего желал и не хотел, к чему рвался и чего страшился. Написал и о бронзовом доге, и о встрече с венгерской Олгой. Получилась бессвязная, путаная и оттого пронзительно искренняя исповедь, которую час спустя Бурлак не написал бы и под пистолетом…
Он не шел, а парил, прижимая к груди конверт, торопясь и сдерживая себя: «Не мальчик, — сорок пять, шесть тысяч человек в подчинении». А когда, отправив нажегшее руки письмо, вышел из гостиницы и двинулся по Ракоци к Дунаю, тут же появилась и пошла рядом Ольга Кербс — высокая, гибкая, длинноногая. Густые, тяжелые пряди блестящих волос золотыми струями обтекали бледное продолговатое лицо, ниспадая на грудь и на округло покатые плечи. Порой ему нестерпимо хотелось подставить пригоршни под золотой поток Ольгиных волос.
У Ольги Кербс была удивительная походка. По стуку каблуков Бурлак угадывал ее приближение. Даже в тяжелых, заляпанных грязью резиновых сапожищах по раскисшей тропе иль по кромке стонущей под колесами грузовиков бетонки она вышагивала легко и размеренно, горделиво запрокинув лицо и еле приметно покачивая бедрами. Идя теперь с ней рядом, Бурлак видел чуть-чуть порозовевшую матовую щеку и нежную мочку уха, в которой посверкивала махонькая сережка с бриллиантом…
Улица Ракоци рокотала, гудела, фыркала тысячью моторов, скрежетала и взвизгивала сотнями тормозов, и эти машинные голоса легко подминали, глушили голоса нескончаемого человеческого потока. Как дождевая капля в реке, Бурлак неприметно растворился и сгинул в разноликом, голосистом, неуправляемом людском скопище. Его закружило и понесло по полосатым спинам переходов уличных, по гулким лабиринтам переходов подземных, то вплотную прибивая к нарядным и ярким витринам магазинов, то отталкивая к самой кромке тротуара. Обдавая пешеходов жаркой бензиновой гарью, проносились громоздкие голубые и красные автобусы в окружении разноцветных легковушек, среди которых первенствовал наш «жигуль». Бурлак едва не налетел на лоток с фруктами, зацепил крохотный прилавок торговца жареными каштанами. А вот уклониться от неожиданного столкновения с продавщицей кукурузных хлопьев не удалось, и Бурлак не раздумывая купил порцию жареной кукурузы.
Так они вышли к Дунаю и остановились под раскидистым, величавым каштаном. Жадно глотнув влажного речного воздуха, Бурлак вдруг скинул паутину грез, швырнул на скамью пакетик с ненужными хлопьями, и… нет рядом красавицы Ольги Кербс, а недавно содеянное показалось ужасным. Что он наделал? Как мог? Через неделю он воротится в Гудым и… что скажет Ольге? Марфе? Лене?..
«Что я сделал дурного? Может же, черт возьми, понравиться мне женщина? И разве грех сказать или написать ей об этом?.. Имею я право на любовь? Пусть позднюю. Тем более редкостную и дорогую. А Марфа?.. — споткнулся на этом вопросе и, мгновенно разъярясь, высек в сознании такое, чего еще ни разу не позволял себе. — Марфа в прошлом. Никто не виноват… Наступать себе на горло, страдать и мучиться, лишь бы не порушилось давно истлевшее?.. Перешагнуть. Переступить… Пока еще не поздно…»
Облегченно вздохнул, распрямился. Сунул в рот горсть уже остывших хрустящих белых шариков и аппетитно зажевал.
Бурлак был высок, худощав, скроен надежно, добротно и не без изящества. Широкогрудый и узкобедрый, с безукоризненной выправкой, он не сутулился, не раскачивался при ходьбе, шагал широко и ровно, неколебимо неся небольшую аккуратную голову. Черные жесткие волосы широким полукругом начесаны на невысокий крутой лоб. Черты некрупного мужественного лица проявляются четко и выразительно. Прямой, тупо срезанный нос, крупный рот, широко расставленные серые глаза. К левой щеке прилепилась небольшая родинка. В походке, жестах, посадке головы — во всем проступала туго спружиненная сила и многолетняя привычка повелевать.
Всем видам передвижения Бурлак предпочитал пеший ход. Он и в Гудыме старался передвигаться только на своих двоих. А уж в Будапеште…
Был поздний вечер. Тяжелая туча навалилась на Будапешт, грозясь обвальным дождем. Чем дальше в ночь, тем меньше на улицах торопливых прохожих и машин. Сквозь густую бензиновую гарь нет-нет да вдруг и прорвется струя живого воздуха, освежит лицо, наполнит прохладой грудь и растает.
Все дочерины заказы были выполнены, подарок Марфе и сувениры друзьям куплены, оставалось сложить вещички и несколько часов поспать перед полетом. Но Бурлак все ходил и ходил по улицам полюбившегося города, то и дело непроизвольно замедляя шаги подле сверкающих витрин бесконечных магазинов. Когда до отеля оставалось каких-нибудь полтораста шагов, Бурлак вдруг свернул с главной улицы, пересек безлюдный темный сквер и оказался перед распахнутой стеклянной дверью, из которой тянуло винным и табачным духом и доносился протяжный и нежный плач скрипки. Не раздумывая, он шагнул в дверной проем и оказался в кабачке.
Тот состоял из двух небольших прямоугольных залов, тесно заставленных столиками, за которыми мужчины и женщины пили и ели, громко разговаривали, курили. Бурлак прошел в другой зал и там около самой эстрады увидел незанятый столик на двух человек.
Едва Бурлак опустился на стул, как перед ним возник упитанный, рослый официант в белой куртке и, чуть склонясь, почтительно и улыбчиво что-то спросил по-венгерски.
— Бутылку вина, пожалуйста, и… каких-нибудь фруктов…
Молча поклонился официант и исчез, а Бурлак, поудобнее разместясь на стуле, расслабился и стал слушать музыку. Оркестрантов было всего четверо: два скрипача, цимбалист и ударник. На самой кромке невысокого полукруглого помоста, вполоборота к Бурлаку, стоял скрипач, он же и дирижер, — коренастый, смуглолицый, с пышной черной гривой волос по плечи и смоляными усами. В его огромных ручищах маленькая скрипочка казалась игрушечной, и было удивительно, как это похожие на сардельки четыре толстых пальца скрипача умещаются на крохотном грифе и, не мешая друг дружке, размещаются на струнах.
К искусству Бурлак относился по принципу: хорошо то, что нравится. Но музыку он понимал и любил. Недурно играл на фортепиано и скрипке. Иногда с дочерью они устраивали музыкальные вечера, единственным слушателем на которых была Марфа…
Эти четверо играли мастерски и самозабвенно. Глаза их сверкали, шалые улыбки блуждали по лицам, в такт мелодии они двигали плечами, притопывали, раскачивались, а Бурлаку казалось, вместе с ними раскачиваются, приседают и кланяются цимбалы и барабан и медные тарелки. Это была музыка, понятная и близкая всем. Она прошивала Бурлака насквозь, одновременно возбуждая и усмиряя.
Вот скрипач сошел с помоста и, продолжая игру, направился в соседний зал. Бурлаку показалось, что от дирижера к оркестру потянулась невидимая нить, которая колебалась, то взлетала, то падала, вычерчивала фантастические спирали, меняя рисунок мелодии, и вместе с ней, не отставая и на одну шестнадцатую такта, менял узор мелодии весь оркестр. Скрипач играл в другой комнате, оркестранты его не видели, но слепо шли след в след за первой скрипкой, шли так слитно, что казалось, играет один человек на одном инструменте.
Официант поставил на столик вазу с бананами и яблоками, бутылку светлого вина и фужер. Одним духом опорожнив фужер, он взял банан, но очистить не успел: к столику зыбкой походкой подошла молодая, хорошо сложенная женщина и глубинным низким голосом произнесла по-венгерски короткую фразу.
— Не понимаю, — извиняющимся тоном проговорил Бурлак, привстав и жестом указывая на свободный стул.
— Скучаете в одиночестве? — по-русски спросила женщина, садясь небрежно и в то же время кокетливо.