— Товар, товар-то какой! — восторгался Лавров, и его потное лицо таяло, как сливочное масло. — Сроду плохого сорта не держали!
Кому он говорил? Фишбейн хорошо знал, что почтенный Степан Гордеевич — архи-жулик!
Когда у человека полный желудок, почему ему не веселиться? Жильцы, — по большей части это были состоятельные люди, — как родственники, собирались друг у друга, сплетничали, пили чай или перекидывались в картишки. Фишбейна приглашали, как почетного гостя, старались угодить ему и называли королем. Разве он был не похож на короля? Он любил своих подданных, но, как все короли, сильней подданных любил самого себя.
По вечерам не зажигали огня. По вечерам Фишбейн выходил подышать свежим воздухом в садик. В садике стыли горбатые тополя, а над ними стремглав бросались в небо сигнальные ракеты и распускали золотистые косы до земли. Прожектора гневались и обливали прозрачной желчью дом. Далеко ахала первая пушка, и снаряды разрывали воздух, как шелк. У Никитских ворот выростал пожар, и дым черной папахой садился на купол. Полнеба сверкало, как малиновое зеркало.
— Посмотри, Цилечка, как красиво! — говорил Фишбейн, передавая жене бинокль. — Эти искры — совсем необыкновенные искры!
Жильцы тоже вылезали в садик; женщины начали бешено флиртовать, и мужья пожаловались на штабных. Фишбейн, хотя и не считал себя няней, обязанной присматривать за семейным порядком, распек Хухрина и велел убрать из штаба диван. Но Арона Соломоновича не оставили в покое: пришла делегация от женщин и просила устроить семейный бал.
— Этот бал мне нужен, как пожарному лифчик, — подумал Фишбейн, но ответил:
— Хорошо, пусть потанцует молодежь!
Додя вошел в концертную комиссию, Цецилия в буфетную. Петька Лавров намалевал аршинную афишу, каждую фамилию на особом фоне, наставил точек, кружков, пунктира, и афиша вышла похожей на географическую карту. Буфетная комиссия растопила в прачечной печь, из щелей вылезли тараканы, поводили усами, поводили и полезли в тесто.
Знаете ли вы, как спасаются от наводнения?
Двери хлопали. Мужчины бегали друг к другу за крахмальными воротничками, за белыми галстуками, женщины — за бальными платьями, за щипцами для завивки волос. В суматохе дети орали на весь дом, и кошки мяукали и фыркали под ногами. Единственная в доме портниха мобилизовала мужа, дочь, зятя, и все они круглые сутки перешивали, утюжили и выводили пятна. Зал балетной школы (квартира № 18) вытопили, окна закрыли ставнями и поставили рядами разнофасонные стулья. В первом ряду сел Фишбейн с семьей и члены домкома с семьями; во-втором — солидные жильцы; в третьем — штаб, а дальше — остальные. Додя нацепил на грудь голубой бант, вышел, поклонился и выкрикнул фамилию исполнителя.
Зачем рассказывать о концерте? Додя от лица концертной комиссии заявил:
— Я сделал все, что мог. Кто может, — сделай лучше!
В антракте жильцы атаковали буфет. Хозяйственная комиссия бегала за стойкой, прятала лепешки и ситро. Наклоняясь к уху Фишбейна, члены домкома шопотом сообщали, кто сколько съел и сколько спрятал в карман. Оркестр — скрипач, мандолинист, пианистка — заиграл «Оборванные струны», Петька выскочил на середину и объявил:
— Кавалье, зангаже во дам! Вальс!
Цецилия угощала музыкантов вином, они захмелели и, играя краковяк, поругались: скрипач из четвертого номера, размахивая смычком, как рапирой, наступал на мандолиниста, мандолинист из сорок третьего, прикрывшись, как щитом, мандолиной, отступал, потерял косточку и выбыл из строя. Косточку не нашли, и Цецилия — вот добрая душа! — вытащила из корсета пластинку. Мандолинист сломал пластинку пополам, взял половинку в правую руку, заложил ногу на ногу и рванул по струнам…
Когда жильцы расходились, на дворе голубело утро. Они бегом ощупью по стенке добрались до крыльца. У ворот молчал пулемет, ни единый выстрел не тревожил тишину, и на дворе — чорт знает, откуда они взялись! — два воробья весело спрашивали: чьи-чьи?
Штабные сказали, что на улице кончилось сраженье. Любопытство удержало жильцов на крыльце. Женщины заглядывали в бойницы. Петька полез на чердак к слуховому окну. Фишбейна не пускали домой и просили, чтобы он сказал, кто, по его мнению, победил.
— Если дело осталось за юнкерами, то, ведь, в нашем доме масса офицеров! — успокоил он жильцов. — Если же, не тут сказано, верх взял товарищ Ленин, — у нас есть надежда на известного народника, господина Вахромеева!
В шестом часу утра штабные услыхали подле ворот топот. Доски на воротах задрожали от ударов. Жильцы притихли. Хухрин приложил глаз к бойнице:
— Кто? — закричал он и вынул наган. — Кто? — От совета рабочих и солдатских депутатов!.. Одни закричали, что надо открыть, другие — подождать, третьи — стрелять. Хухрин посмотрел на Фишбейна, — Арон Соломонович махнул рукой. Штабс-капитан вставил ключ в скважину замка, замок заскрежетал и отомкнулся. Ворота завизжали, солдатские шинели оттеснили Хухрина, и штыки сомкнулись стальным полукругом.
Фишбейн вышел из ворот, и ноги его погрузились в кучу стекла и штукатурки. Что случилось с городом? Дома потеряли облик, вывески просвечивают, как решето, стеклянные головы фонарей пробиты насквозь, а железные позвоночники согнуты. Фишбейн перепрыгивал через сплющенные афишные тумбы, через обугленные бревна, шарахался от черных скелетов зданий, от развороченных фундаментов, от обглоданных огнем деревьев. Навстречу ему громыхали грузовики с орущими солдатами, аукали автомобили, гарцовали веселые кавалеристы. У Фишбейна разбегались глаза, он натыкался на людей, врезался в толпу, читал вслух воззвания и — кто скажет почему? — пел бодрые, чужие слова. Он захотел есть, свернул в пустой переулок и подумал:
— Этого в феврале не было! И это жизнь? Это — сумасшедшая карусель!
Фишбейн не ожидал таких последствий от семидневной перестрелки. Он не имел ничего против того, чтобы опять стреляли друг в друга; но зачем трогать мирного человека? В первый день — первый обыск: отобрали все оружие, все пули, все финские ножи. На второй день — второй обыск: первые обыскивающие оказались бандитами, Фишбейн собственноручно описал их приметы, и ему дали указания на случай их появления. А кто поручится Фишбейну, что вторые обыскивающие не бандиты? Как будто, ему, Фишбейну, нет больше дела, как только заниматься бандитскими делами? Фишбейн боялся выйти из дому, не знал, уцелел ли его магазин, и уговаривал Додю сходить в Юшков переулок. Додя и слушать не хотел: на него нашло вдохновение.
— Пушкин мой! — величал его за ужином Фишбейн. — Ты бы вышел, посмотрел, что делается на белом свете! Все писаешь и писаешь! Какой в тебе толк будет?
Додя обиделся, оттопырил нижнюю губу и ушел. Цецилия покачала головой:
— Сколько раз я тебе говорила: Арон, оставь ребенка в покое! Не всем же заниматься коммерцией. Тебе жалко, что он получит известность?
— Известность он получит? — рассердился Фишбейн, — геморой он получит!
Цецилия всплеснула руками, села и запричитала. В который раз Фишбейн услыхал, что в молодости она была красавицей, что у нее были богатые, красивые женихи, и что, неизвестно почему, она вышла замуж за него. Он не понимал, чего добивалась эта женщина. Целый день его мучили новые власти, дворники, жильцы, он лазил к чертям на кулички, чтобы спрятать ее шкатулку с брошками, серьгами, браслетами, кулонами — знает он с чем? И вот благодарность! Нужно ли стараться для жены? Он про себя обругал ее помесью гардероба с гусыней, положил на тарелку солонины, обильно сдобрил хреном и начал есть. Ел он, не подымая от тарелки глаз, подолгу жевал, плохо прожеванное выплевывал в кулак, из кулака — на край тарелки. После солонины перешел к оладьям, посыпал их сахаром и запивал молоком. Цецилия выходила из себя, руки ее сами собой подымались и опускались, из ее горла выходили шипящие звуки. Фишбейн не отвечал: он, как в период токованья глухарь, ничего не слыхал во время еды.
— Луша! — выдавила из себя Цецилия.
Старуха не откликнулась: был одиннадцатый час ночи, и, повязав голову косынкой, она оправляла лампаду. Ее глаза с умилением смотрели на казанскую божию мать, и сама она напоминала копию со старинной иконы. Ничто в мире не могло оторвать ее от святого дела. Она выняньчила Додю, была исправной прислугой, и в доме ее уважали и побаивались.
Фишбейн наелся до отвала и отпустил нижние пуговицы на жилете и хлястик на брюках. Он вынул вставную челюсть, положил ее в стакан горячей воды и понес в спальню. Цецилия струсила: если муж не говорит с ней, — ее дело плохо. Она прошла в комнату сына. Разложив вокруг себя конфекты, яблоки, словари рифм, Додя писал. Цецилия топнула ногой, взмахнула руками и захлебнулась словами:
— Ты хочешь, чтоб твоя мать легла живой в могилу? Отвечай мне! Отец он тебе или не отец? Отвечай мне! Сейчас же иди, почеши ему спину!
Додя знал: когда мать говорит об этом, она чувствует себя виноватой перед отцом. Додя мог бы упираться, но ему были нужны деньги, а мать до примирения с отцом все равно не дала бы ни гроша. Он возвел глаза к небу, спросил бога, за что он наказал его такими родителями, и отправился за японской рукой. Рука — имитация под слоновую кость — лежала в бархатном футляре на буфете. Додя взял футляр, подошел на цыпочках к двери спальни и тихо открыл дверь. Фишбейн стоял на коврике, на нем была ночная рубашка и котелок. Он молился, по привычке сдвигал котелок на затылок и похлопывал по нем ладонью. Додя дождался окончания молитвы и произнес:
— О-мейн!
Фишбейн обрадовался, что одержал верх над женой, а жена над сыном Кто, как не он, всю жизнь работал на них, кормил, поил и одевал. Он — глава дома, и они должны его слушаться: это — божий закон. Но он не огорчался: жена его не плохая хозяйка, интересная женщина и хорошая мать. Сын тоже не плохой: лучше пусть пишет, чем пьет или играет в карты.
— Ну, работать, так работать! — крикнул Фишбейн Доде и снял с себя котелок и сорочку.
Он уперся руками в середину кровати, выгнул спину, и Додя пустил в ход японскую руку. Фишбейн ахал, охал, ухал, — спина его побагровела, и на ней заблестели капельки пота. У Доди устали руки, он дышал тяжелей отца, но изо всей силы растирал ребром японской руки отцовскую поясницу. Спина Фишбейна накалилась, от жара он подымал ногу и со стоном потрясал ею в воздухе. Измучившись, измучив Додю, он крикнул:
— Хватит! — и, откинув одеяло, полез на кровать. Он плотно закутался до подбородка и с шумом глотал воздух. Усталость спеленала его, и он, еле приподнявшись на локтях, велел Доде подбить подушку. Глаза его закрывались, и он повернулся на правый бок.
— Додя, иди есть, я оставила еду на твоем столе, — услыхал он голос жены.
— Арон, ты спишь? Тебе принесли письмо от Вахромева…
— Дадут мне уснуть? — с горечью спросил Фишбейн. — Я создан, чтобы работать днем и ночью. Сегодня срочное дело у Вахромеева, завтра у Каплуна, послезавтра у Петрова. Попробуй, скажи им, что устал, — они ответят: «Какой вы после этого председатель?» Председатель для них в роде нашей Луши: не пей, не ешь, не спи, а работай, не покладая рук!
Фишбейн вынул руки из-под одеяла, взял письмо, надорвал край конверта и вытащил мелко исписанный лист бумаги. Еще не дочитав до середины, он с удивлением произнес:
— Те-те-те! — и дойдя до последних строк, воскликнул: — Жена, сын! Господин Вахромеев едет совещаться в Париж и передает дом в полную собственность никому иному, как Арону Соломоновичу. Вот это я понимаю — партия! Это настоящая народная свобода!