Межа - Ананьев Анатолий Андреевич 22 стр.


Под вечер Варзин все же зашел в адресное бюро и, назвавшись родственником, попросил сообщить ему адрес Александры Григорьевны Волох. Но зайти к Шуре он решился только сегодня, когда все дела в городе были сделаны и путевка в Кисловодск и билет лежали в кармане. «Нет, это невозможно», — говорил он себе, идя к Щуре. Волнение же его, по мере того, как он приближался к ее дому, усиливалось, и в глубине души он верил, что все может быть; мысль о том, что он идет к дочери комбрига, человека, с которым когда-то служил вместе, которого хорошо знал и уважал (недавно в газетах была помещена статья к шестидесятилетию со дня рождения комбрига Волоха, помещен его портрет, и Василий Сергеевич на всякий случай прихватил с собой газетную вырезку), — сама эта мысль, что он может сейчас увидеть дочь комбрига, была для Василия Сергеевича волнующим событием. Когда же Шура открыла ему дверь и когда он, едва взглянув на нее, увидел сходство ее лица с лицом комбрига Волоха, — как он ни был внутренне готов к такой встрече, он был поражен этим. Ничего не говоря Шуре, пройдя в ее комнату и остановившись напротив нее, он продолжал смотреть на нее, видя и отмечая новые и новые черты сходства; он заметил еще, чем пристальнее всматривался в нее, что она не только похожа на комбрига Волоха, но что есть в ней еще что-то, что живо напоминало ему Лизу. Он снова повторил: «А Лизу схватили немцы», — вспомнив все, что стояло и что он предполагал за этой фразой; так же отчетливо, как лицо Шуры, он на мгновение представил себе лицо комбрига, каким он запомнил его как раз накануне войны, когда они сидели в штабе и разговаривали о предстоящих маневрах, и так же отчетливо представил себе Лизу, какою запомнил ее в тот день, когда был последний раз в гостях у них, и все это, памятное и дорогое ему, и стоявшая перед ним Шура, о которой он теперь думал, что это, несомненно, дочь Волоха, — все это волновало его и мешало ему говорить. В то время как Шура, глядя на него, видя его волнение и волнуясь сама, с замиранием спрашивала себя: «Боже мой, кто же он?» — строя разные предположения, минуты эти для Василия Сергеевича были самыми счастливыми и самыми тяжелыми за все последние годы его жизни.

— Я к вам по делу, которое может показаться для вас странным, — сказал наконец Василий Сергеевич неторопливым и надтреснутым голосом, и дряблая кожа на его лице шевельнулась, и стало заметно усилие, какое он делал над собой, чтобы говорить спокойно. Но оглянулся вокруг себя, отыскивая место, куда бы можно было присесть.

— Вот сюда, пожалуйста, — заметив его движение и поспешно пододвинув стул, предложила Шура. Ожидание чего-то, что должно было произойти, и беспокойство еще сильнее охватили ее теперь, после этих слов Василия Сергеевича; ни малейшее движение его морщин, ни выражение глаз, ни положение лежащих на коленях рук, таких же белых и мягких, как складки на лице, — ничто не ускользало сейчас от ее внимания. Она смотрела на него еще пристальнее, чем прежде, и краснела от этого.

— Вы воспитывались в детдоме?

— Да.

— Вы знали своих родителей?

— Нет.

— Но хоть что-нибудь и когда-нибудь вы слышали о них?

— Нет.

— Я поспешил, мне надо было, конечно, сначала все уточнить и выяснить, а потом уже идти к вам, но раз так случилось, раз уж я пришел, — все с той же, очевидно, уже привычной ему медлительностью продолжал Василий Сергеевич, в то время как лицо его казалось теперь еще более напряженным и взволнованным, — я скажу вам, что привело меня сюда. Дело вот в чем… — И он рассказал Шуре все, что знал о комбриге, его жене Лизе и о, возможно, родившемся в плену или фашистской тюрьме ребенке.

— Я не берусь ничего утверждать. Мне известно лишь, что Лизу около месяца держали в белостокской тюрьме, а потом отправили в концлагерь. Но вот я сейчас смотрю на вас — вы так похожи на своего отца, так поразительно похожи, — докончил он и, достав из бокового кармана небольшой сверток и развернув его, протянул Шуре не очень старую, но уже начавшую желтеть газетную вырезку. — Взгляните.

Руки Василия Сергеевича, особенно его синевато-чистые и как будто уже высыхающие пальцы — Шура заметила это, беря протянутую ей газетную вырезку, — вздрагивали от волнения. «Как он слаб», — подумала она, чувствуя, что ее самое охватывает дрожь от вида этих рук, от вида газетной вырезки, которую она разворачивала теперь, от слов Василия Сергеевича, главное же, от произнесенного им «похожа на своего отца». «Комбриг Григорий Волох, — прочитала она. — К шестидесятилетию со дня рождения». С помещенного под заголовком небольшого портрета смотрело на нее молодое, веселое (снимок тридцатых годов) и пока еще чужое и совсем незнакомое ей лицо. Она принялась разглядывать это лицо. «Чем же он похож? Что в нем такого?» — говорила она себе. Но она не могла не заметить, что снимок действительно-таки напоминал ее самое, как она выглядела на фотокарточках, и это портретное сходство, чем дольше она всматривалась, тем представлялось ей очевиднее и разительнее. Она смотрела на портрет так, как если бы видела сейчас перед собой живое лицо, и оттого чувство, какое испытывала, было чувством к живому и близкому ей человеку. «Боже мой, он — отец! Эти глаза (ей казалось, что они тоже, как живые, смотрят на нее, и смотрят с той ласкою и нежностью, о какой она только мечтала, но с какой еще никогда и никто не смотрел на нее в жизни), брови, волосы, орден… Боже мой! Он улыбается…» Но улыбка, хотя она была откровенной и веселой, казалась Шуре горестной; в ней было и предчувствие беды, будто он уже тогда, в то время, когда делался снимок, знал, какая участь постигнет его, и было такое выражение, будто он говорил ей теперь: «Здравствуй».

«Тюремная», — сказала себе Шура, отчетливо вспомнив прозвище, каким в детстве, когда она была в интернате, называли ее.

Она действительно родилась в белостокской тюрьме, куда фашисты посадили ее мать; на этапе, когда арестованных перегоняли из Белостока в концлагерь, Лиза незаметно сумела передать ребенка стоявшей в толпе незнакомой женщине, завернув предварительно в одеяльце записку с именем и фамилией дочери; женщина отвезла ее своей дальней родственнице, и, когда Шура уже попала в интернат, никто толком не знал, где, в какой тюрьме и почему в тюрьме родилась девочка. Сама же Шура никогда не верила в это, потому что, когда она спрашивала у воспитательниц: «Разве я тюремная?», — они отвечали: «Нет, девочка, ты — как все».

«Они утешали, хотя они не знали, кто мой отец и кто моя мать», — говорила она себе теперь с чувством боли, тревоги и радости, оттого, что именно это — черточка из ее биографии — сильнее, чем портретное сходство, подтверждало ей, что глядевший на нее со снимка человек — ее отец; но она еще не решалась ничего сказать Василию Сергеевичу; на минуту она даже будто совсем забыла о его присутствии и не видела, как он напряженно и внимательно следил за ней своим прищуренным взглядом, отмечая про себя ту переменчивую бледность ее лица, которая, как было совершенно ясно Василию Сергеевичу, происходила от ее душевного волнения. В этой переменчивой бледности он угадывал то сходство, какое поразило его вначале, и ему сейчас не только было ясно, что перед ним дочь комбрига, но он даже подумал, что как мог минуту назад еще сомневаться в этом. Но он так же, как и Шура, не говорил, о чем думал и что было для него бесспорно; он лишь с удивлением замечал, что вместо радости, какую должен был испытывать теперь, встретившись с ней, он испытывал тревогу, какой у него не было никогда прежде.

В это время позвонил и вошел Егор.

Он шел к Шуре, думая о ней и радуясь встрече. То, что происходило здесь, было для него совершенной неожиданностью. Вид сидевшего посреди комнаты незнакомого пожилого человека, встревоженный и беспокойный вид Шуры, необычная для него переменчивая бледность ее лица, которую он сразу же заметил, и необычное, тревожное и как бы обращенное в глубь себя выражение ее глаз — все это насторожило Егора.

Так же, как четверть часа назад Шура, он прежде всего задал себе вопрос: «Кто он?» — и вопрос этот вызвал в нем то же волнение, какое испытала и Шура, потому что он знал (от нее же), что никого из родственников у нее нет, что росла и воспитывалась она в детском доме. В сущности же, вопрос этот возник у Егора лишь потому, что он, войдя в комнату, сразу же очутился в той сфере тревожных чувств, в какой уже находились Шура и Василий Сергеевич; как бы ощутил их тревожные мысли и в то время, как спрашивал себя: «Кто он?» — чувствовал уже в самом этом вопросе ответ, кто был он.

Позднее, когда Егор вспоминал об этом вечере и этой минуте, он всегда говорил Шуре: «Понимаешь, я сразу почувствовал, просто удивительно, как я почувствовал это», — и ему действительно все представлялось удивительным; но сейчас для него удивительным и неожиданным было лишь то, что он встретил незнакомого пожилого человека на квартире у Шуры. Он смотрел то на Шуру, то на Василия Сергеевича с той растерянностью, как это всегда бывает в таких случаях, которую не мог сразу же побороть в себе.

— Вот, — сказала Шура, подавая Егору газетную вырезку.

Егор взял ее, прошел к окну и, став к свету так, чтобы яснее были видны строчки, принялся читать. Пока он читал, все в комнате молчали и глядели на него, будто все теперь зависело от того, что скажет он. Это выражение было и в глазах и в напряженном и бледном лице Шуры, хотя никто более, чем она сама, не мог знать всего; и выражение это было у Василия Сергеевича, хотя к тому, что уже было известно им, Егор, разумеется, не мог ничего добавить. Но они ждали, и ожидание их было тем напряженнее, чем дольше длилось оно.

«Вот как пришлось встретиться, кто же предполагал, кто бы мог поверить!» — говорил себе Василий Сергеевич, которому было дорого воспоминание о комбриге и о прошлых годах, и встреча эта лишь сильнее расшевелила в нем те мысли и чувства, какие всегда жили в глубине его души; он не мог не думать, как бы сложилась жизнь комбрига Волоха, Лизы и Шуры, если бы не война, и как сложилась бы жизнь десятков других известных ему людей, о которых он писал в своих воспоминаниях, и это теперь вызывало на глаза стариковские слезы. Но вместе с тем в нем поднималось другое, доброе чувство, какое происходило еще от первого впечатления, когда он, войдя, увидел, как жила Шура, и когда теперь, снова оглядывая комнату, еще более понимал, как она жила. Он не замечал скромности в убранстве квартиры, а видел лишь, что в комнате было светло, чисто, уютно, и видеть это было приятно ему; он не знал, что находилось в Шурином гардеробе, но он видел на ней то самое коричневое и особенно шедшее ей узкое платье, в каком она была на работе, и видеть это тоже было приятно ему; он не спрашивал себя, как она жила, но думал, что жила она неплохо, и это радовало его. Он мысленно говорил: «Вырастили, выходили, воспитали», — но он не представлял себе отдельно тех людей, кто сделал это, а чувствовал добро, живущее в людях, то добро, какое было в нем самом и какое сейчас, в эти минуты, он особенно сознавал в себе, и от сознания этого добра в себе, главное же, того добра, что еще живо в людях, он еще больше чувствовал себя растроганным и ослабевшим. «Встретил… Что же теперь? Что же дальше?» — говорил он.

— Комбриг Волох, — негромко проговорил Егор, дочитав газетную вырезку и взглянув на Шуру и Василия Сергеевича. — Это же твоя фамилия, Шура, — добавил он, обращаясь к ней.

Шура ничего не ответила.

Он вторично взглянул на статью.

Потому, что ему не нужно было теперь читать, он обратил внимание на снимок; он и прежде заметил, что лицо комбрига было похоже на Шурино, но сейчас он увидел это отчетливее и яснее. «Не он, — подумал Егор о Василии Сергеевиче, — а он ее отец!»

— Отец?

Шура продолжала молча смотреть на Егора.

— Твой отец, Шура? — повторил он.

— Я только полагаю это, — перебил Василий Сергеевич своим неторопливым и надтреснутым, стариковским голосом. — У меня есть основания полагать это, — добавил он, продолжая глядеть на Егора, — есть основания думать, что Григорий Софронович Волох был ее отцом.

— Какие?

— Дело вот в чем… — И Василий Сергеевич снова и теперь с еще большими подробностями повторил все то, что он уже рассказывал Шуре.

— Я не могу утверждать, но вы посмотрите, посмотрите, — говорил он, держа перед собою и показывая Егору портрет комбрига. — Лиза, ее мать, была беременна, это я точно помню. Но мне, конечно, надо было сперва все выяснить, запросить Белосток, хотя ведь почти никаких архивов там не осталось, фашисты все сжигали за собой.

— Белосток? — сказал Егор. — Ты родилась в Белостоке, Шура?

— Да, в тюрьме.

— Как «в тюрьме»?

— Ее мать, как жену комбрига, немцы сразу упрятали в тюрьму, — вставил Василий Сергеевич, — так что… Возможно. И это очень важно, что она сейчас сказала.

— Да, — ответил Егор более себе, чем Василию Сергеевичу. — Они похожи… Дочь комбрига…

Егор сидел рядом с Василием Сергеевичем, повернувшись спиной к окну, и ему хорошо было видно и лицо старика и лицо Шуры. Ему было тревожно и радостно за Шуру; он смотрел на нее, и ему казалось, что он понимает, что чувствует и думает она.

— Шура, — сказал Егор. Он встал и взялся за спинку стула. — Шура! — повторил он.

— Я ничего не знаю, боже мой, нет, я ничего не знаю, — торопливо проговорила она, избегая взгляда Егора и взгляда Василия Сергеевича, и, еще более бледная и возбужденная, взяла газетную вырезку и вышла из комнаты на кухню. Она, в сущности, еще не читала, что было написано в статье, а разглядывала только снимок, и ей не терпелось прочесть и побыть наедине. Ей нужно было теперь дать волю тем своим чувствам — радости, что она теперь знает, кто были ее отец и мать, и боли, что так поздно узнала, кто они были, — которые сейчас волновали ее.

— А ведь это можно установить, — сказал Егор, как только они остались вдвоем с Василием Сергеевичем.

— Трудно.

— Вы имеете в виду: архивы не сохранились?

Назад Дальше