Задаче вернуть людям Абсолют, но уже прошедший испытание скепсисом, посвящено творчество активного оппонента софистов, Сократа. В поисках нового Абсолюта величайший рационалист античности обратился к категории, особенно близкой духу греческой культуры – категории Знания.
Сократ заявил о тождестве знания и добродетели, и это смелое суждение уже две с половиной тысячи лет не перестаёт бередить философскую мысль. Кому не известно, что человек, зная, что такое хорошо и что такое плохо, способен поступать вопреки требованиям морали и права. Например, под влиянием вожделения, страха, ради непосредственной выгоды и просто «из вредности». Неужели этого не замечал мудрец, сделавший ядром своего учения дельфийскую заповедь «Познай самого себя»? Но Сократ настойчиво доказывает: нет ничего сильнее знания, именно оно, а не страсть, управляет человеком; ни один человек не совершает зла сознательно, а кто ошибается в выборе между добром и злом, делает это «по недостатку знания». Ибо каждый хочет быть счастливым и соизмеряет ближайшее удовольствие или страдание от поступка с последующими удовольствиями и страданиями.
Невежда, подвергаясь соблазну сиюминутной выгоды, не способен предвосхитить отсроченную расплату, что и служит причиной всех пороков. Поэтому плебеям необходимы закон и контроль, навязанные извне, – иначе их поведение станет разрушительным для общества. Тому же, у кого есть разум, не нужен внешний закон. Знание о себе и мире, приближая человека к божественной мудрости, позволяет предвидеть бедственные последствия сиюминутно выгодных действий.
Рассуждения Сократа, особенно в версии Ксенофонта, могут показаться раздражающе рационалистичными. Сведéние всей душевной жизни к умственным операциям способно вызвать протест, даже со скидкой на тонкости древнегреческого языка и на неизбежный произвол интерпретаторов (см. [Кессиди 2001]). Сократовский рационализм активно критиковали ещё философы античности, подчас ослабляя его идею до откровенных банальностей, вроде того что разум «также» влияет на моральное содержание поступков.
Мы упоминали о прозрениях греческого рационализма, обсуждая психологический аспект моральной регуляции в гл.1.1.1. Здесь обратим внимание на один из самых замечательных аспектов осевого переворота.
В статье известного специалиста по литературе и истории античности В.Н. Ярхо [2010] приведены подробные аргументы в пользу того, что ранее V века до н.э. человечество не ведало «феномена совести» и что именно с той эпохи ведет свои истоки интимный фактор морального выбора. Герои Гомера, Софокла, даже Эсхила и Еврипида говорили о страхе, стыде и позоре, но переживали по поводу своих недостойных поступков лишь в связи с неизбежным разоблачением. Их моральные резоны насквозь мифологичны и зациклены на каре всеведущих богов. Исключительно к богобоязни апеллировали ораторы и моралисты, предостерегая от дурных дел: что можно утаить от людей, не сокроешь от богов, возмездие которых неотвратимо. Оно последует, даже если сам ты не подозреваешь о собственных грехах – ведь не ведал, например, Эдип о том, что убивает родного отца и женится на матери, но это обстоятельство ничуть не умерило карающий гнев богов, которые сами же всё спланировали и подстроили в назидание другим.
Углубляясь далее в историю и этнографию, мы везде обнаружим аналогичное отношение. Исследователи мифов отмечают, что они на первый взгляд «как будто лишены нравоучительного характера, но на самом деле их задача – дать во всех деталях образцы для поведения социального индивида» [Оля 1976, с.3-4]. Удалось вычленить простую схему, по которой строится назидательная программа всякого мифа: «если – то – иначе», т.е. задан жёсткий алгоритм поведения, нарушение которого повлечет гарантированное возмездие [Венгеров 1991]. Мифологически мыслящему человеку неведома «роскошь человеческого одиночества», он, подобно маленькому ребёнку, постоянно ощущает себя объектом наблюдения, а все внешние события воспринимает как вызванные чьей-то интенцией. Поэтому в его внутреннем мире нет места интимным механизмам раскаяния и самоосуждения, эту нишу плотно занимает страх перед метафизической карой.
У Сократа – радикальный переворот в рассуждениях. Его божество бессубъектно, лишено имени, индивидуальности и собственной воли, а потому не может быть речи о трансцендентальном источнике поощрений и наказаний. Божество есть абсолютное Знание, Мудрость, которая смертному недоступна – человек способен быть только любителем мудрости, любомудром, философом. Но в мышлении философа божество представлено своеобразным агентом – Даймоном, – отвращающим от злых, т.е., по большому счёту, всегда вредных деяний и тем самым нацеливающим на деяния добрые, т.е., в конечном счёте, полезные. От оглядки на внешних судей к ответственности перед собственным разумом, от богобоязни к совести – это был величайший прорыв, признак того, что психическое бытие индивида достигло небывалого уровня сложности и самодостаточности.
Симптомы этого прорыва обнаруживаются во всех сферах социальной жизни. В VI – V веках до н.э. в Греции появились первые люди, способные читать и понимать тексты «про себя», без посредства звуковой речи [Шкуратов 1994]. Событием мировой литературы стала трагедия Эсхила «Персы», где впервые военная победа своей стороны (греков) исследована глазами врагов. Такая «децентрация» образа, способность к произвольной смене умственной позиции свидетельствует о новом качестве рефлексивного мышления и эмоционального переживания – распространении сочувствия (позже римлянин Сенека заговорит и о рабах как «собратьях по человечеству»). Человек со столь объёмным и динамичным интеллектом «может теперь внутренне противопоставить себя всему миру. Он открыл в себе истоки, позволяющие ему возвыситься над миром и над самим собой» [Ясперс 1991, с.34].
То, как новые философско-этические идеи изменили реальную жизнь Европы, демонстрирует поведение государственных мужей Греции и Рима, особенно по отношению к политическим и военным противникам. Даже в плеяде великих деятелей новой – «осевой» – волны выделяется грандиозная фигура Публия Корнелия Сципиона, младшего современника индийца Ашоки, которого (Сципиона) Ясперс назвал зачинателем эпохи гуманизма. Этот не знавший поражений полководец, победитель Ганнибала, так удивлял врагов беспримерным великодушием и демонстрацией выгод покоренному населению от новой власти, что люди потом отказывались возвращаться под начало «природных» правителей.
Опыт массированного пропагандистского сопровождения военно-политических действий в совокупности с развитием риторических приёмов получил в Европе ещё большее распространение, чем на Востоке. Стремление убедить противников в полезности подчинения силе римлян принимало иногда почти трагикомические формы. Так, уже после смерти Сципиона римский Сенат принял решение сравнять с землёй Карфаген, предварительно выдворив из города жителей, чтобы сохранить им жизнь. Подойдя с войском (под командованием приёмного сына Сципиона – Сципиона Младшего) к крепости, сенаторы зачитали вышедшим навстречу парламентариям текст постановления и пытались «уговорить» их, что город будет разрушен ради их же, карфагенян, пользы.
Так и просится сакраментальная фраза из советского лексикона – что-нибудь вроде: «Дело Кира живёт и побеждает!». Но на сей раз, это было всё же слишком. Узнав об участи, уготованной родному городу, карфагеняне, уже успевшие сдать почти всё оружие, в отчаянии мобилизовали последние силы и оборонялись три года, после чего были перебиты…
Итак, несколько веков изменили до неузнаваемости облик человеческой культуры, систему ценностных ориентаций, весь строй мышления и поведения. Вернувшись на два века назад, отметим, что неслучайно столь близкие понятия, как греческий «Даймон» и китайский «Жень», почти одновременно образовались на противоположных полюсах цивилизационной ойкумены. Сократ и Конфуций, наименее религиозные из древних пророков, признав Небо как источник Абсолюта, Знания и Совершенства, деперсонифицировали богов, лишили их субъектности, а соответственно и карательных функций [Армстронг 2005]. И с этой концептуальной высоты открылась неведомая дотоле инстанция нравственного самоконтроля.
Полторы тысячи лет спустя арабские философы-зиндики (атеисты) и дахриты (материалисты) глубоко изучали ту же проблему: что побуждает человека, не верящего в божьи кары и награды, творить добро и избегать зла? Они обозначили эту внутреннюю силу, особое свойство высокоразвитого ума, словом Инсанийя – человечность [Сагадеев 2009].
К вопросу о долгосрочных влияниях арабской гуманистической философии мы вернёмся в §1.1.2.6. Здесь же, избегая спора о словах, обратим внимание на существенное обстоятельство. У древних греков и китайцев, средневековых арабов и европейцев Нового времени наблюдаются сходные зависимости: по мере того как ослабевает вера в антропоморфных богов, появляется понятие, объясняющее нравственную мотивацию не-богобоязненной личности. В этом смысловом поле и располагается значение современного русского слова «совесть», а также его эквивалентов в иных языках [Назаретян 1994]. Понимаемая таким образом Совесть и Божий Страх – несоприкасаемые субстанции. Только в сознании, очищенном от «химически агрессивного» вещества Страха, освобождается пространство для эликсира Совести, и только Личность, не скованная опасением внешнего возмездия, способна выработать интимное средство самоконтроля…
Критическое мышление, мощный импульс которому дала осевая революция, рождает новый ранг рефлексии, а с ней способность различать добро и зло и отличать себя от социальной роли. Отсюда ведут историческую родословную личность, индивидуальная ответственность, моральный выбор и, потенциально, – совесть. А неизбежная плата за небывалую когнитивную сложность – раздвоенность, внутренние противоречия, колебания, переживания, новые неврозы, острая потребность в «рационализации» жестокости и прочих защитных механизмах.
Разумеется, то, что весь этот комплекс культурно-психологических феноменов был исторически востребован осевым временем, не означает тотальной неспособности людей к моральным колебаниям или критическому отношению в прежние эпохи. Сам Ясперс упоминал о литературных свидетельствах пробуждающегося самосознания, поразительных по глубине, но не оказавших серьезного влияния (мы вернёмся к ним в Части II). Удивительные факты обнаруживает подчас даже наблюдение за жизнью первобытного племени.
Так, у индейцев аше, о которых рассказывалось в §1.1.1.6, очень жёстко дифференцированы гендерные роли. Вплоть до того, что женщину за прикосновение к «мужскому» предмету (оружию) убивают, а мужчина за прикосновение к «женскому» предмету (например, к корзине) превращается в женщину. Если он покорно принимает новую роль, то становится обычной «женщиной» со всеми вытекающими отсюда последствиями: живёт среди женщин (повторю, что моногамия в племени отсутствует) и выполняет все соответствующие обязанности. Но довелось наблюдать мужчину аше, который, будучи превращён в «женщину», всячески демонстрировал неприятие новой роли. В частности, он носил тяжёлую корзину не на голове, как это делают женщины, а на груди, на согнутых в локте руках, – вызывая этим дружную ненависть со стороны мужчин, женщин и детей. Здесь трудно не заметить зачатки критического отношения к роли, которое часто считается недоступным первобытному человеку.
Значит, главный вопрос в том, почему именно теперь человеческие качества, прежде остававшиеся на периферии культуры, оказались исторически востребованными, да к тому же сразу и везде. Ясперс назвал это загадкой одновременности осевого времени, разгадать которую предложил грядущему поколению историков, но и они долго признавали вопрос «недостаточно объяснённым» [История… 1989, с.373]. Массовое прозрение людей, рассредоточенных на миллионах квадратных километров, в очередной раз вызывает мысль о небесной ауре – инопланетном вмешательстве или божественном промысле, – но тогда к ней придётся прибегать по поводу каждого революционного скачка в истории и предыстории общества (а равно и природы). По ироническому замечанию Ясперса [1991, c.48], такое концептуальное решение «было бы не только salto mortale из сферы познания в сферу видимости познания, но и непозволительной навязчивостью по отношению к божеству».
Многое встало на свои места, когда историки обратили внимание на события, предшествовавшие осевому перевороту. Стало ясно, что ход событий вплотную подвёл лидирующие общества к переломной фазе, когда остро встал вопрос об их дальнейшем существовании.
Бронзовые орудия и развитые ирригационные системы стимулировали рост населения и тяжёлый аграрный кризис, «охвативший в XIV – XII веках до н.э. всю область цивилизованных стран бронзового века на Переднем Востоке и в Греции, а также обширнейшую периферию, прилегающую к этим странам. Население здесь продолжало расти, а все земли, годившиеся для возделывания при тогдашней технике, были уже освоены. Технология бронзового века исчерпала тут свои возможности. Великие державы Переднего Востока, Вавилония, Ассирия, Хеттское царство и Египет, так же как и Микенское государство в Греции, одна за другой стали распадаться и приходить в упадок» [Берзин 2009, с.185]. В XII – XI веках до н.э. на Ближнем Востоке, в Закавказье и Восточном Средиземноморье начало распространяться массовое и дешёвое производство железа, что решающим образом повысило, прежде всего, качество боевого оружия.
Бронзовое оружие было дорогим, хрупким и тяжёлым. Войны велись небольшими профессиональными армиями, состоявшими из физически очень сильных мужчин; подготовка и вооружение таких армий были делом весьма дорогостоящим. Найти адекватную замену погибшему воину было трудно, поэтому своих берегли, а врагов в бою стремились истребить как можно больше. Пленных убивали, в рабство уводили женщин и детей, а повиновение покорённого населения достигалось методами террора.
Стальное оружие значительно дешевле, прочнее и легче бронзового, что позволило вооружить всё мужское население; место профессиональных армий заняли своего рода «народные ополчения». Сочетание же новой технологии с прежними военно-политическими ценностями сделало вооружённые конфликты раннего железного века необычайно кровопролитными [Берзин 2009]. Эта беда коснулась всех регионов распространения железа, от Ближнего Востока до Китая. «Войны стали постоянным явлением, они отличались упорством и особой жестокостью. Речь идёт уже не о прежних колесничных сражениях знати, своего рода аристократических турнирах, – теперь в бой вступают массы воинов пеших и конных, вооружённых железными мечами, луками и дальнобойными арбалетами» [Вигасин 1994, с.184].
Так в очередной раз на историческом небосклоне материализовался зловещий призрак «голубя с ястребиным клювом». Культурные и психологические средства ограничения агрессии оставались ориентированными на бронзовое оружие и маленькие профессиональные армии, а к смертоносной стали и массовой бойне были неприспособлены. Сталь, грозившая катастрофической убылью мужского населения, настоятельно требовала иной морали, нежели бронза, и наложение стального оружия на «бронзовую» систему ценностей делало проблематичным дальнейшее существование передовых государств. События могли развиваться, в конечном счёте, по одному из двух сценариев. Либо культура находила радикальный ответ на вызов эволюции, либо должен был произойти цивилизационный обвал – как минимум, быстрое сокращение населения и возвращение в каменный век.
В таком контексте осевая революция более не выглядит чудом. Подстройка культурно-психологической регуляции к новым инструментальным возможностям стала альтернативой депопуляции и саморазрушению передовых обществ на всей цивилизационной ойкумене – и, как обычно происходит в подобных случаях, интенсифицировался социально-исторический отбор. Сохранились и продолжили развитие те государственные образования, которые смогли сформировать новую критическую «философию».
Исключение составляет Тропическая Африка: там распространение в некоторых районах железного оружия не повлекло за собой духовных трансформаций «осевого» типа. Как предположил востоковед А.В. Коротаев (устное сообщение), данное обстоятельство связано с тем, что благодаря сверхэксплуатации женского труда и многожёнству в регионе убыль мужского населения не столь явно сказывалась на состоянии общества.
Добавим, что доколумбовая Америка, где передовые общества с отсрочкой переживали те же фазы, что и в Старом Свете, находилась, возможно, в преддверии масштабного идеологического переворота. Железные орудия там не появились, но внедрение очень продуктивных и питательных культур – картофеля, кукурузы и кормовой лебеды – вызвало быстрый рост населения (по некоторым данным более 100 млн.). Приближался тяжёлый экологический кризис, который грозил очередной бифуркационной фазой. Известный историк-латиноамериканист С.И. Семёнов [2009] указывал на появление оригинальных и созвучных осевому времени мыслителей. О том, насколько жители континента были психологически готовы к духовному перевороту, косвенно свидетельствует восприятие ими пришельцев. И на севере (ацтеками), и на юге (инками) испанцы были встречены восторженно как боги, пришествия которых ждали с нетерпением.
Глубинный сдвиг в сознании людей осевого времени изменил психологическое содержание политических действий. «Цари Вавилонии и Ассирии бесхитростно хвалились тем, что ведут завоевательные походы и наводят на соседей ужас; но римская пропаганда уже пыталась убедить своих и чужих, что Рим завоевал полмира в порядке законной и вынужденной самозащиты от агрессивных соседей, а удерживает власть над завоёванными землями для блага других народов» [Древние… 1989, с.471]. После осевой революции жестокость в межэтнических или сословных отношениях сделалась, так сказать, более «застенчивой», она теперь нуждалась в идеологических самооправданиях, рационализациях и демагогическом сопровождении – и это служило сдерживающим фактором. Смягчалось отношение не только к внешним противникам, но и к рабам [История… 1989].
Со становлением личностного начала формировались элементы гражданского права (что особенно явственно представлено в эллинистическом мире), совершенствовались приёмы убеждения. Рефлексия над этими приёмами породила в Греции формальную логику и математику как науку о доказательстве. Риторика и демагогия потеснили силовые методы политического действия, террор и угрозы, а также коммуникативные воздействия с преобладанием авторитарных и иррациональных механизмов – внушение, заражение.
А эффективная демагогия требует идеологии, и здесь невозможно обойти тему, которую мы подробно обсудим в Части II – тему так называемых мировых религий. Особенно тех, что возникли в ближневосточном регионе на закате осевой революции и в известном смысле стали её продолжением.
Развитие религиозных идеологий внесло весьма неоднозначные коррективы в систему культурной регуляции. Исторически очевидно, что с победой христианства и ислама «эпоха терпимости полностью уходит в прошлое» [Дьяконов 1994, с.70]. Фанатизм и злобное отношение к иноверцам в раннем Средневековье отражают регресс нравственных ценностей в учениях Христа и Мухаммеда по сравнению с великими моралистами Ближнего Востока, Греции, Индии и Китая в апогее осевого времени.
Но мы подчёркиваем, что реанимация была «частичной», поскольку именно фанатизм, не характерный для прежних эпох, составил психологическую особенность социальной агрессии в «послеосевых» культурах. Потребность в идеологических подпорках для фанатической ненависти возникает там, где действует потенциально «раздвоенная» личность, способная испытывать сомнения и жалость к жертве, которые необходимо в себе преодолеть. Логично предположить, что именно теперь нейропсихологический механизм аффективной агрессии начал в массовом масштабе вытеснять механизм агрессии охотничьей (см. §1.1.2.2). И только на первый взгляд кажется странным то, что это обстоятельство обусловлено шоком от осознания родового единства людей.
Например, в классической древности было принято убивать всех пленных воинов ударом топорика по голове, а раба (в Греции) полагалось допрашивать под пыткой, даже если его ни в чём не обвиняют и не подозревают. Совершая подобные действия, палач не чувствовал вины и не испытывал последующего раскаяния, поскольку в сознании отсутствовали альтернативные программы. Он «не догадывался», что врага можно было бы пожалеть, даже если это не сулит видимой выгоды, или что с рабом – «говорящим орудием» – можно было бы «по-человечески» побеседовать. «Это не просто узость, чёрствость, подобная сословному или национальному высокомерию, известному из недавней истории, а стройная, неумолимо логичная система взглядов, цельная жизненная установка». Она не похожа на раздвоенное сознание христианского аристократа, «который знал, что как христианин он обязан считать всех людей своими братьями, а как дворянин отнюдь не считает братьями ни человека ниже его по социальному статусу, ни инородца, ни иноверца» [Древние… 1989, с.470].
Главный итог критического опыта, переданного «мировыми религиями» по эстафете от осевой революции к Средневековью, – это возросшая размерность (внутренняя диверсифицированность) смыслового поля. Отсюда ролевые и прочие мотивационные конфликты, которые составили культурно-психологическую предпосылку личностного бытия и которые, в свою очередь, требовали изощрённых технологий манипуляции сознанием.
Между тем регулятивный потенциал рационального убеждения ограничен. К тому же греческие и даже римские философы так и не смогли полностью освободиться от расово-классового высокомерия, присущего культуре древних государств. Высоты их рационалистической аргументации адресованы исключительно социальной и интеллектуальной элите. В итоге «греческий рационализм не оказал на религию древних греков никакого влияния»: они сохранили приверженность языческим ритуалам и мистериям вплоть до VI века н.э., когда император Юстиниан силой искоренил прежнюю традицию «и ввёл ей на смену христианский миф» [Армстронг 2005, с.113]. С выходом же на историческую авансцену массы варваров и рабов, не умевших мыслить мир без Отца или Хозяина, диалогические приемы «выяснения истины» и вовсе ушли в тень.
Синтезировать достижения элитарного западного рационализма и демократической восточной мистики, тем самым вооружив общество адекватными манипулятивными технологиями, было суждено христианству и исламу. Заплатить за это пришлось качественным снижением интеллектуальных стандартов. Рациональная аргументация была низведена до инфантильных эмоций страха и упования на волю Отца. Обозначившаяся было идея общечеловеческого единства оказалась дезавуированной при помощи «меча», которым Сын Человеческий, разрубив кровно-клановые узы, тут же рассёк людей по признаку веры. Евангелическим указаниям: «Не мир пришёл Я принести, но меч»; «Кто не со Мной, тот против Меня» (Матф., 12:30; 12:34) и т.д. – вторит Коран: «А когда вы встретите тех, которые не уверовали, то – удар мечом по шее; а когда произведёте великое избиение их, то укрепляйте узы» (Сура 47,4)8.
§1.1.2.6. Предыстория и становление «индуст-реальности». Разочарования индустриального рая
Европейские горожане XIV – XVIII веков относятся к числу самых бедных, голодных, болезненных и короткоживущих людей за всю историю человечества.
Марк Коэн
Триста лет назад… произошёл взрыв, ударная волна которого обошла всю Землю, разрушая древние общества и порождая совершенно новую цивилизацию. Таким взрывом была промышленная революция.
Элвин Тоффлер
Сформировав концепцию всемирной истории в евроцентрическом ключе, мыслители Нового времени выделили категорию Средневековья как эпохи, начавшейся с разрушением Рима. Мы будем следовать устоявшейся периодизации, помня, однако, что как раз в Средние века роль Европы в мировых событиях была не столь значительной.
Причины краха Западной Римской империи «в течение многих веков остаются важнейшей проблемой исторических исследований», – отметил в конце 1950-х годов Р. Хейвуд [Haywood 1958, р.1], в книге которого суммированы известные в данной области теории. Хотя это не является предметом нашего исследования, выделим теорию, идущую ещё от Августина и подхваченную Вольтером: римляне – «маленький разбойничий народ» – пали жертвой безудержного честолюбия и воинственности (ср. [Косминский 1963]).
По историческим описаниям позднего Рима явственно прослеживаются признаки того социально-психологического состояния, которое в §1.1.1.6 названо предкризисным синдромом: эйфория всемогущества и безнаказанности, катастрофофилия – иррациональная потребность во всё новых победах и демонстрациях силы. Историк античности С. Маттерн провела прозрачную параллель между социально-психологическим состоянием римлян в преддверии упадка империи и настроением американцев после победы в Холодной войне. Для римлян «международные отношения были не столько разновидностью сложной шахматной игры в борьбе за новые приобретения, сколько грубой демонстрацией военного превосходства, агрессивных намерений и запугиванием противника. Они вели себя на международной арене подобно героям Гомера, гангстерам или бандитским группировкам, безопасность которых зависит от их готовности совершить насилие» [Mattern 1999, р.XII].