Нелинейное будущее - Назаретян Акоп Погосович 19 стр.


Безудержная экспансия не только накапливала потенциал ненависти в геополитической среде, но также подрывала и рассеивала собственные силы. В зените могущества римская армия насчитывала порядка 300 тысяч; к концу её численность удвоилась – и экономика рухнула [Creveld 1999].

Стоит обратить внимание на ещё один существенный фактор упадка, которому некоторые авторы (начиная с классического исследователя этой темы Э. Гиббона) придают решающее значение. В известном смысле, христианство послужило столь же своеобразной, сколь и эффективной местью самодовольной метрополии со стороны самой беспокойной, мятежной и ненавидимой римлянами колониальной периферии. Дело даже не в том, что христиане были изначально враждебны «языческому» Риму, поскольку ненависть к завоевателям объединяла едва ли не все покорённые народы, а римская пропаганда становилась всё более эгоцентричной и менее успешной. Христианство выработало механизм идеологического разложения, одним из эффектов которого сделалась прогрессирующая депопуляция.

Новая идеология, во-первых, решительно развенчала семейные узы. «Предаст же брат брата на смерть, – гласит Евангелие, – и отец – сына; и восстанут дети на родителей и умертвят их»; «Я пришёл разделить человека с отцем его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её; и враги человеку – домашние его (Матф. 10: 21; 34-36). Во-вторых, она резко укоротила временную перспективу ожиданием грядущего Конца света, отвратив тем самым прозелитов от практической деятельности: «Не заботьтесь о завтрашнем дне» (Матф. 6: 34).

Пренебрежение к будущему гармонировало с мировоззрением приверженцев Христа – ведь Сын Человеческий обещал: «Не пройдёт род сей, как всё это будет» (Мк. 13: 30). Поэтому ранние христиане негативно относились к деторождению и даже поощряли сознательное оскопление («И есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами ради Царства Небесного» – Матф. 19: 12) и позитивно – к самоубийствам. К тому же снижение требований к личной гигиене способствовало вспышкам смертоносных эпидемий.

В книге [Арутюнян 2000] собраны документальные свидетельства того, что вплоть до IX века отцы церкви осуждали плотские услады и рождение детей. С одной стороны, Мессия уже родился и незачем перед Страшным Судом плодить новых грешников. С другой стороны, девственность (по словам Иоанна Златоуста) не препятствует появлению детей буде на то Божья воля. Обречённые на жесточайшее ущемление плоти, молодые христиане охотно избавлялись от телесных мучений и покидали греховный мир, дабы ускорить приход в Царство Христово. Только с приходом христиан к власти Августин объявил самоубийство противным церковному учению. Разработав концепцию священных войн (государство нуждалось в воинах!), он вместе с тем заклеймил самоубийство как грех. Под влиянием его учения соответствующие решения были приняты Орлеанским (533 год) и последующими соборами [Трегубов, Вагин 1993; Каневский 1998].

В итоге с расширением христианских общин во всех слоях римского общества начало сокращаться население. Для выполнения социальных функций приходилось всё шире рекрутировать варваров, которые, быстро усваивая римские амбиции, сочетали их с примитивной ментальностью. Поражения римской армии от численно уступающих войск варваров, злорадное мародёрство плебса и рабов были симптомами окончательного внутреннего разложения…

Как отмечено в §1.1.2.5, раннее христианство представляло собой идеологию во многих отношениях ретроградную. Критическое мышление, разум и знание были развенчаны во имя слепой веры и бездумного подчинения Авторитету. Темпераментный Тертуллиан заявлял, что «не может быть ничего общего между философом и христианином, между питомцем Греции и небом. Вера… не только несравненно выше всякой науки, но её вообще нельзя даже сопоставить с разумом. Лишь свободный от науки человек… может быть настоящим христианином, ибо только незапятнанной знаниями душе присущи высокие нравственные начала» [Уколова 1992, с.112].

Феодальное общество, опиравшееся на такую идеологию, «характеризовалось кардинальным отступлением почти от всех элементов развитого римского общества к более архаичным формам» [Парсонс 1997, с.55]. Торжество христианства на века превратило Европу в отсталый регион, а её народы – в аутсайдеров Евразийского континента [Diamond 1999].

Сегодня многие избегают говорить о «тьме» европейского Средневековья, поскольку такая установка мешает описывать внутренние реалии по-своему сложной эпохи, но никто не оспаривает свидетельства «чудовищного мрака» и «нищеты» [Бродель 2008, с.209]. В эволюционном контексте бросается в глаза, что ценности знания, критического суждения и личностного самоопределения были вытеснены ценностями слепой веры, Божьего страха и подчинения авторитету церкви. Это отразилось на всех аспектах социальной жизни, от бытовых ценностей и норм (забвение туалетов, бань и т.д.) до образовательных и экономических показателей. Историки отмечают, что в VII-XI веках в Европе почти полностью исчезло городское население, и идеи великих философов античности стёрлись из памяти их прямых потомков; в XII веке тексты Платона и Аристотеля заново осваивались европейской культурой в переводе с арабского языка [Бродель 2008; Армстронг 2005].

Специальные исследования дают развёрнутую картину сравнительной динамики исторического бытия в ведущих государствах Средневековья. По данным В.А. Мельянцева [1996; 2004], к началу второго тысячелетия н.э. Китай, Индия и страны Ближнего Востока далеко опережали Западную Европу в хозяйственном и духовном отношении. Так, урожайность зерновых и подушевое производство железа были в 3-5 раз выше, уровень урбанизации и ВВП на душу населения – в 1,5-2 раза, а уровень грамотности населения – в 5-10 раз.

Выводы российского ученого согласуются с результатами зарубежных авторов, особенно выделяющих успехи средневекового Китая. Согласно наблюдению американских синологов [Stunkel 1991; Lin Yufu 1995], к началу XIV века в этой стране сложился едва ли не весь комплекс технологических и экономических предпосылок для промышленной революции. Там существовали большие города с развитыми товарно-денежными отношениями, печатные станки, китайцам был хорошо знаком порох, в сталелитейном производстве применялся каменный уголь, из скважин добывалась нефть (продукты которой использовали для освещения и для производства лекарственных мазей) и т.д. «В XV – XVI веках, когда Европа только выбиралась из мрака Средневековья, Китай с его военно-промышленным флотом, состоявшим из гигантских джонок, вполне мог стать колониальной державой и завладеть богатствами земного шара» [Levathes 1994, р.142]. Но примерно в 1436 году император издал указ, запретивший строительство морских судов и положивший конец заморской экспансии. «Китай принял решение повернуться к миру спиной» [Kennedy 1988, р.7].

Исследователи, конечно, не могут обойти вопрос о том, почему дальнейшие события в Китае не развивались по той же логике, по какой они спустя века развивались в Европе (колониальная экспансия, индустриальная революция и прочее). Ответ ищут в сфере духовной культуры и психологии, причём в одних случаях акцент ставят на этнических, а в других на исторических различиях между регионами.

Эти два аспекта – «история» и «география» – часто смешиваются, а этнопсихологические особенности, как и во многих других случаях, преувеличиваются. Подчас можно заметить почти буквальное совпадение между текстами, описывающими специфику мировосприятия китайцев и средневековых европейцев, т.е. в действительности речь идёт о психологической специфике не столько этносов, сколько эпох. При сравнении с Новым временем заметны характерные для Средневековья консерватизм, культ предков, склонность следовать устоявшимся образцам и неприятие новизны9.

Здесь коренится важнейшее препятствие технологической революции. У китайцев XIV – XVI веков не сформировалось понятие прогресса или развития как движения от низшего к высшему. Технические открытия и растущее экономическое благополучие не служили в их глазах свидетельствами небесного одобрения или восхождения от тьмы к божественному свету. Смены исторического подъёма, застоя и спада виделись китайцами как фазы неизбежного цикла истории; на всём протяжении её господствующими ценностями остаются не новшества и предпринимательский успех, а стабильность устоев, властных отношений и ритуалов [Ионов 2001].

В данном отношении идеология и массовое сознание китайцев не сильно отличались от современных им европейцев, которые ещё также оставались ориентированными почти исключительно на авторитет традиции. Сравнительно больший консерватизм китайцев мог быть обусловлен совершенством сложившихся порядков (см. §1.1.1.6). Кроме того, зороастрийско-иудейско-христианская традиция содержала актуально малозаметный штрих, о котором мы упоминали в §1.1.1.1 и который в перспективе сыграл существенную роль. А именно, в этой традиции ещё на стадии осевого переворота обозначилось частичное «распрямление» временнόго цикла, отделение исторического времени от вечности. Такая картина допускала если не восхождение, то, по крайней мере, возвращение человека (в лице его достойных представителей) к высотам Эдема. Но прежде чем этот концептуальный штрих сыграл важную роль в европейской и мировой истории (сместив эпицентр эволюционных процессов к северо-западу Евразии), европейцам пришлось пережить драматические события.

В IX веке отношение церкви к деторождению изменилось, и одновременно обозначились признаки прогресса в аграрном производстве. Более совершенная упряжь позволила заменять воловью тягу лошадиной; последняя, а также колёсный плуг с отвалом и трёхпольный севооборот стимулировали распашку новых земель и внедрение таких высококалорийных культур, как бобы, чечевица и горох. Эти богатые протеином культуры «обеспечили, вероятно, западноевропейцев той силой, что нужна была для постройки соборов и подъёма обширных пространств целины» [Ле Гофф 1992, с.56]. Отмечаются также «прогресс в военном деле, где стремя позволило подчинить лошадь и появиться воинскому классу рыцарей, которые постепенно идентифицировались с крупными землевладельцами, способными вводить в своих владениях новую технику и технологию». Кроме того, к началу X века вторжения варваров – норманнов и мадьяров – с востока прекратились, и на передний план выступила экспансия с юга арабов, ассимилировавших к тому времени достижения Северной Африки и Ближнего Востока и обладавших более развитой (по сравнению с Европой) технологической, бытовой и духовной культурой. Сегодня историками, кажется, единодушно признано, что арабские завоевания стали «двигателем экономического пробуждения Западного христианского мира» [Ле Гофф 1992, с.57].

Совокупность идеологических, технологических и политических факторов обусловила бурный рост населения Западной Европы. С Х по XIV век оно более чем удвоилось и превысило 54 млн. человек. Но феодальное хозяйство допускало только экстенсивный путь развития, т.е. расширение обрабатываемых площадей. Если прежде и сельские общины, и сеньоры (по разным причинам) бережно относились к лесным угодьям, то теперь первопроходцы, сменив тесло на топор, сначала робко, а затем всё более уверенно и согласованно пошли в наступление на леса.

Лесной покров Европы быстро сокращался, а хозяйству требовалось всё больше земли. Люди концентрировались в растущих городах, не ведавших очистных сооружений и иных механизмов долгосрочного функционирования и не успевавших адаптироваться к растущему населению. Бесконтрольно росли свалки, реки превращались в сточные канавы кожевенных и прочих ремёсел, всех отходов городской жизнедеятельности. В последней трети XIII века по разным странам прокатилась волна городских бунтов. Но самым страшным следствием этого процесса стала «Чёрная смерть» – эпидемия чумы, разразившаяся в середине XIV века и унесшая за несколько лет около 24 млн. жизней (чуть не половину населения Западной Европы!), перекинувшись и в Россию…

Но даже такие события лишь временно задержали наступление на природу. Тенденции остались прежними, и уже с конца XV века разрушение ландшафтов усилилось вновь.

По описаниям современников, в середине XVI века испанский король Карл V пересёк со своим войском Европу, не покидая тени деревьев. Через сто лет это уже казалось сказочной гиперболой. Россия также не избежала тяжелого антропогенного кризиса. Есть данные о том, что при Иване Грозном площадь лесов в Подмосковье значительно уступала нынешней, а Москва-река была загрязнена сильнее, чем в самый пик индустриализации [Кульпин 1995].

Экологический кризис обернулся регулярными обострениями массового голода и эпидемий и существенным ухудшением физических кондиций населения. Ухудшение экологической ситуации сопровождалось развитием военной технологии и растущей кровопролитностью войн. Огнестрельное оружие, появившееся в Европе XIV века и поначалу малоэффективное, последовательно совершенствовалось [Дьяконов 1994]. Апофеозом позднего Средневековья стала беспримерно кровопролитная Тридцатилетняя война (1618 – 1648).

На таком фоне в Европе регулярно обострялись и психические эпидемии массового страха. Ф. Арьес [1992] указывает на то, что в V – IX веках у христиан отсутствовала боязнь смерти и Страшного суда. Люди считали, что после смерти их ждёт своего рода сон, который будет длиться до Второго Пришествия, после чего почти все умершие, за исключением самых проклятых грешников, попадут в Царство Небесное. Это был не канонический догмат, а преобладающее умонастроение, которое к концу тысячелетия стало заметно меняться. Особо выделяют три волны катастрофического мироощущения. В конце Х – начале XI веков фиксируется массовое ожидание Конца света в 1000-летие со дня рождения, затем со дня казни Христа, а так как хронология была несовершенна, страх сохранялся до середины века. Глобальная эпидемия чумы в середине XIV века (и последовавшие за ней локальные эпидемии – с 1355 по 1537 годы во Франции они повторялись 23 раза) вызвала вторую, более длительную волну массовых страхов. Третья волна наступила на исходе Средних веков, в связи с крайним обострением экологического и военно-политического кризиса.

Страхи приобретали всё более иррациональный характер, оборачиваясь регулярными вспышками истерии и агрессии. Боялись уже не только Конца света, но также дьявола, инородцев, иноверцев, колдунов и ведьм. В поисках виновников народных бед находили всё новые жертвы, и клерикалы умело натравливали обезумевшие толпы на иудеев (которых живьём закапывали в землю целыми поселениями), еретиков, учёных мужей и красивых женщин10, которых забивали, топили в реках и сжигали на кострах.

Длительное состояние страха и истерии становилось разрушительным для психики; европейцам настоятельно требовались «компенсаторные» идеологические и эмоциональные альтернативы господствовавшему умонастроению. О том, что гуманистическое мировоззрение, идея социального прогресса и церковная реформация стали ответом на эту духовную потребность, не раз писали французские историки культуры [Dalbiez 1974; Delumeau 1978; Каплан 1991]. Чтобы лучше понять мотивацию поиска альтернатив, сопоставим два наблюдения из области социальной психологии.

Одно из них выражено концепцией антропологических констант (см. §1.1.1.2): общий уровень социальных страхов и социальной агрессии остаётся неизменным на всех достаточно длительных стадиях исторического развития, хотя их источники и объекты меняются. Второе выражает закон поляризации, сформулированный П.А. Сорокиным [1991] в разгар Второй мировой войны: при катастрофической обстановке на одном полюсе обостряются психические и нравственные патологии, проявляются апатия, паника, злоба и агрессия, а на другом – мобилизуется воля, актуализуются подвижничество, самоотверженность и «альтруистическое перевоплощение».

Пóзднее европейское Средневековье, полное реальных катастроф, насилия и вместе с тем невротических страхов и чувства безысходности, обнаружило разрушительные и саморазрушительные бездны человеческой души, но одновременно задействовало её защитные механизмы. В поисках психологической компенсации люди стали обращаться к интеллектуальным прозрениям выдающихся мыслителей, до поры сохранявшимся на периферии духовной культуры (избыточное разнообразие). Вера в лучшее будущее добавляла светлые тона в текущее мироощущение…

В §1.1.1.1 упоминалось об арабских зиндиках и дахритах, чьи идеи последовательного атеизма, материализма и гуманизма были завезены в Европу завоевателями-«маврами» ещё в Х – XI веках. Ряд мусульманских философов («фалсафа»), открыв для себя Платона и Аристотеля, попытались рационализовать Коран, превратить его в религию Логоса. Иудейские философы производили аналогичную интеллектуальную операцию с Ветхим Заветом. Следуя мыслителям античности, они стремились заменить антропоморфного Бога безличной Первопричиной. Однако «заинтересовать людей таким божеством, которое не проявляет к ним никакого интереса», оказалось непросто, и усилия философов не получили широкого отклика. «Логос был незаменим в медицине, математике и естественных науках… Но когда дело доходило до поисков смысла жизни, утешения в страдании или мистических откровений, люди неизбежно обращались к мифу» (Армстронг 2005, с.126-127).

Вместе с тем арабы вернули европейцам память об их великих предках. В XI – XII веках, «именно в тот период, когда иудеи и мусульмане отказались от попыток рационализовать свою мифологию, западные христиане с воодушевлением принялись интерпретировать с точки зрения логоса мифы о воплощении Сына Божьего и о Троице» (Армстронг 2005, с.128). Возвращённые в Европу идеи раннего осевого времени врастали в новый контекст, образуя цельное гуманистическое мировоззрение. Последнее оформилось в Италии XIV – XV веков, прошло ударной волной по ряду европейских стран, сбрасывая религиозную оболочку, и достигло расцвета у французских прогрессистов и просветителей XVII – XVIII веков.

Новое мировоззрение воплотилось в трёх фундаментальных установках. Во-первых, человек физически и духовно совершенен, занимает привилегированное место в природе и призван стать её «хозяином и властителем» (Р. Декарт). Во-вторых, каждый индивид есть «микрокосм» (Леонардо да Винчи), а потому принадлежность к роду наделяет всей полнотой способностей и прав независимо от этнических, сословных и прочих различий. В-третьих, человеческий разум способен преобразить созданный Богом мир, сделав его «значительно более прекрасным» и перестроив «с гораздо большим вкусом» (Дж. Манетти).

Из этих установок в последующем созрело убеждение, что человек не создан по чужому образу и подобию, не производен и не подсуден верховному арбитру: его дух, мышление, воображение и воля суть высшие реальности развивающегося мира. Открытие Америки и последовавшие за ним трагические события послужили дополнительным импульсом для осмысления человеческой сущности.

Специфика местных культур настолько поразила Христофора Колумба, его спутников и его последователей (например, даже развитые государства Америки систематически практиковали каннибализм), что в Европе начались долгие дискуссии о том, принадлежат ли индейцы к роду человеческому. Христианские гуманисты (Эразм Роттердамский, Бартоломе де Лас Касас), отстаивая их права, проповедовали единую сущность всех людей независимо от верований и греховность войны как таковой.

В 1537 году папа Павел III издал буллу, в которой аборигены Америки были «официально» признаны человеческими существами, но и после этого самые беспринципные из конкистадоров (вроде Ф. Писарро) продолжали считать их животными и на этом основании с лёгкостью игнорировали данные им обязательства [Егорова 1994]. В XVIII веке Дж. Вашингтон объявил индейцев «зверьми, которых надо полностью уничтожить», а в XIX веке президент Э. Джексон публично хвастал тем, что собственноручно дубит их кожу, из которой делает подпруги для лошадей [Одергон 2008]. В §1.1.1.5 упоминалось о том, что ещё в конце века правительственные организации США публиковали прайс-лист на индейские скальпы.

Церковная реформация, возвысившая рациональное мышление и личную инициативу, была созвучна меняющемуся умонастроению и также служила средством защиты от пессимизма. Протестантизм впервые разрушил то, что потом К. Юнг назовёт мифологической апперцепцией (см. §1.1.1.4): верующий человек перестал воспринимать подобие как тождество, и «месса стала просто напоминанием о событиях давнего прошлого» [Армстронг 2005, с.134]. От христианина требовалось индивидуальное изучение Библии, и он стал читать её вне связи с литургией, как любой другой текст – ради фактической информации. Это дало импульс изобретению книгопечатания и беспрецедентному распространению грамотности. Началась эволюция «в направлении свободного анализа, исторической критики священных книг, деистского рационализма» [Бродель 2008, с.347].

Наглядную иллюстрацию того, как изменялась оценка индивидуальной самобытности, даёт всё тот же дрейф семантических рядов (ср. §1.1.1.5). Например, толкование слова self (я; сам) в Оксфордском словаре английского языка диаметрально изменилось за менее чем два века. В 1690 году оно определено как «самое антихристианское и богомерзкое понятие в мире». В версии 1870 года это понятие «полнее всего выражает благородство человеческой природы» [Rosenthal 1984, p.18].

При такой интеллектуальной атмосфере путь к спасению (в религиозной или секулярной интерпретации) связывался с социальным прогрессом, разумом и творческой способностью человека. Вера в наступление лучших времён компенсировала скрытые страхи и способствовала эмоциональному равновесию. Этим был подготовлен мировоззренческий переворот, о котором рассказано в §1.1.1.1: Божество сменило временную локализацию, переместившись из прошлого в будущее. Постфигуративные мотивации в культуре замещались префигуративными – ориентацией на творчество и новизну. Референтной группой (эталоном), судьёй в спорах и смыслообразующим адресатом деятельности сделались воображаемые потомки и те из современников, которые казались более «продвинутыми», похожими на людей будущего – носителей абсолютного знания и высшей морали.

Историки культуры (Ф. Арьес, Л. Демоз и др.) отмечают, что в Средние века детства как социальной и психологической проблемы ещё не существовало. Дети носили ту же одежду, что и взрослые, только меньшего размера, играли в те же игры и, главное, выполняли ту же работу (иногда используя уменьшенные копии «взрослых» орудий). На полотнах живописцев младенец отличался от взрослого исключительно размерами тела. Только в XVII веке произошло «открытие детства»: ребёнок из недоразвитого человека стал превращаться в актуально и потенциально другого, и не просто другого, а носителя лучшего будущего.

После XVII века Бог-Предок уступил место Богу-Потомку. В очередной раз воплотилась в жизнь фейербаховская формула «выворачивание вывернутого», в которой Б.Ф. Поршнев [1974, с.17] усматривал стержень историзма: животные инстинктивно ориентированы на приоритет потомства, первобытные люди повернулись лицом к предкам, а к потомкам спиной, и только в Новое время потомки стали доминирующей ценностью.

Так исподволь складывался «субъективный» фактор, который отсутствовал в Китае, не пережившем, в отличие от Европы, тяжёлого экологического кризиса, и который обеспечил мотивационный импульс для технологического прорыва. Европейцы XVII – XIX веков по мировосприятию так же сильно отличались от китайцев, как и от своих средневековых предков.

Выше, ссылаясь на исследования Мельянцева, мы отмечали, что на рубеже первого и второго тысячелетий от рождения Христова Европа значительно отставала от ведущих стран Востока по всем показателям. Согласно расчётам того же автора, в последующие века соотношение заметно изменялось. Так, отставая в XI веке по совокупному уровню развития от Китая, Индии и Ирана в среднем в 2,4-2,6 раза, западноевропейские страны к концу XVIII века превзошли их почти вдвое, в том числе по уровню грамотности взрослого населения – в 3-3,5 раза.

Традиционно принятая периодизация относит промышленную революцию к 1760 – 1820 годам, когда в Англии и затем в других странах произошёл переход от мануфактурного к машинному производству. Но в последнее время многие западные, а за ними и отечественные историки выделяют более ранние этапы становления промышленности и возводят начало революции к XV – XVI векам [Гринин 2006] и даже к XII веку (появление в Европе водяных и ветряных мельниц) [Бродель 2008]. Другие используют понятие «доиндустриальный рывок» [Мельянцев 1996], обозначая так процесс решительных изменений в общественном сознании, трудовой мотивации и хозяйственной деятельности европейцев, подготовивший революцию в производственной технологии.

Выдвижение на передний план ценностей, связанных с гуманизмом и индивидуализмом, рациональным знанием, предпринимательской инициативой и целенаправленным переустройством несовершенного мира, отозвалось потоком научных открытий. В свою очередь, новые представления о Земле и Небе дали дополнительный импульс политическим революциям, призванным привести сословную структуру общества в согласие с «космической демократией».

Иерархизация времени сопровождалась выхолащиванием пространственной иерархии: физический мир становился однородным, лишённым координат «верха» и «низа». Дж. Бруно усмотрел главную заслугу Н. Коперника в том, что тот открыл в небе новую звезду под названием Земля. «Мы уже находимся на небе, и потому нам не нужны небеса церковников», – доказывал итальянец, и поплатился за это жизнью [Шелер 1991]. Спустя сотню лет небесная механика И. Ньютона установила полную космическую демократию: все тела в мире подчиняются единым и однозначным законам. Ушли в прошлое схоластические учения, выстраивавшие физические тела по чинам и рангам, наподобие сословий феодального общества: «подлая» субстанция стремится к земле, «благородная» к небу, «высший свет» вращается на небесных орбитах [Спекторский 1910; Назаретян 2010а].

Итак, ключевой предпосылкой для смены ценностных ориентаций послужил антропогенный экологический кризис, терроризировавший культурно многоликую Европу на протяжении нескольких веков. В комплекс исторических предпосылок исследователи включают также географическую фрагментацию и прочие факторы, благодаря которым «в Западной Европе постепенно сложилась своеобразная (быть может, уникальная) система более или менее равновесных отношений, препятствовавшая образованию губительной для прогресса монополии власти. Сформировались относительно независимые, децентрализованные источники силы и влияния: церковь, города, феодалы, гильдии, университеты. В обстановке довольно острой внутренней и внешней конкуренции по поводу сравнительно ограниченных (при сравнении с Востоком) ресурсов государство… оказалось вынуждено учитывать интересы не только верхов, но и низов: оно не только грабило подданных, но и предоставляло последним определённые экономические, социальные и правовые услуги. Иными словами, западноевропейскому государству, в отличие от его восточных аналогов, были в сравнительно меньшей степени присущи черты произвола и паразитизма. В силу этого обществам ряда стран Запада в позднее Средневековье и Новое время удалось аккумулировать немалую социальную энергию, необходимую для трансформации их отсталых экономических систем» [Мельянцев 2004, с.5].

Совокупность технологических, экономических, организационных и ментальных признаков, образующих историческую ситуацию Нового времени, Эл. Тоффлер [1999] обозначил термином индуст-реальность. В её контексте совершенствовались и культурные регуляторы человеческих отношений.

Назад Дальше