Нелинейное будущее - Назаретян Акоп Погосович 21 стр.


Только достигнутый в ХХ веке уровень политической ответственности позволил воздержаться от использования самого разрушительного оружия. На исходе Второй мировой войны нацисты даже под угрозой безоговорочного поражения и личной гибели всё же не посмели применить боевые химические снаряды, что тридцатью годами ранее считалось приемлемым. В 1945 году и ранее физики, работавшие над созданием атомной бомбы (Н. Бор, Р. Оппенгеймер и др.), ратовали за то, чтобы поделиться технологическими секретами с СССР и установить международный контроль над их использованием, а К. Фукс рисковал жизнью ради устранения опасной монополии [Феклисов 2011]. Учёные проявили замечательную дальновидность, ибо в итоге такие жёсткие политики, как Г. Трумэн, И.В. Сталин и их преемники, сумели выстроить систему международных отношений достаточно гибкую, чтобы избежать прямого военного столкновения сверхдержав.

История и здесь доносит до нас частичные локальные прецеденты. Китайцы долгое время использовали порох для игрушек и фейерверков. В XVII веке японские самураи отказались от огнестрельного оружия, сочтя его недостойным истинного воина (а европейские рыцари покапризничали – но так и не отказались). В 1775 году Людовик XVI отверг предложенный инженером Дю Перроном «военный оргàн», прообраз пулемёта, выстреливающий одновременно 24 пули, и объявил изобретателя врагом рода человеческого [Шапарь 2005]. Некоторые первобытные племена, изолировавшись, забывали технологии, использовавшиеся их предками.

Но всё это лишь отдаленные аналоги тех глобальных решений, которые удавалось принимать и соблюдать во второй половине ХХ века. Десятилетия напряжённого ожидания послужили мощным импульсом к осознанию планетарного единства и становлению общечеловеческих ценностей. С 1960-70-х годов предметом общественного внимания сделалась глобальная экология12. Образовались международные организации качественно нового типа, предназначенные для согласования хозяйственной политики, защиты экосистем, контроля над мирным использованием атомной энергии. В идеале такие организации принципиально неконфронтационны (объединяющим мотивом служит образ общей угрозы, но не общего врага) и являются уникальными детищами ХХ века.

Глобальные последствия этой грандиозной работы, психологические и практические, трудно переоценить. Речь идёт не только о том, что с 1945 года ядерное оружие ни разу не было использовано по назначению. В 1963 году достигнут один из великих успехов человеческой истории – подписан Договор о прекращении ядерных испытаний в атмосфере, в космическом пространстве и под водой. Даже те ядерные страны, чьи лидеры категорически отказались его подписать (Франция и Китай), под давлением мировой общественности вынуждены были в последующие десятилетия свести эту самоубийственную практику к нулю, а страны, овладевшие ядерным оружием позднее, к ней уже не возвращались. Повторим (см. §1.1.1.6), что без эффективных межгосударственных договоров в этой сфере к концу века отравленная радиацией и прочими выбросами атмосфера крайне затруднила бы жизнь на нашей планете. Но за несколько десятилетий экологическая составляющая в мышлении и поведении людей значительно усилилась, воплотившись на уровне эмоций и «послепроизвольных» мотиваций: забота о состоянии природы, как и неприятие войны, требует всё меньше изощрённых аргументов.

Обстоятельства такого рода следует учитывать при оценке века, его итогов и последствий. Но ещё более очевидны исторические достижения в собственно гуманитарном измерении.

Развивая идеи К.А. Тимирязева [1949], Б.Ф. Поршнев [1974] усматривал в противоборстве с естественным отбором сущность социальной истории. В данном отношении за последние десятилетия произошёл решительный перелом.

Мы ранее отмечали, что продолжительность человеческой жизни на протяжении всей предыдущей истории в среднем не превышала 20 лет. В странах европейской культуры ситуация начала решительно меняться в XIX веке, а за ХХ век средняя продолжительность жизни возросла вдвое и более. Этот рывок прослеживается настолько отчётливо, что американский исследователь Г. Кларк [Clark 2008] предложил разделить всю человеческую историю на два периода: тот, в котором «мальтузианская ловушка» оставалась фактором социальной динамики, и тот, в котором демографические ограничения утратили решающую роль. Рост продолжительности жизни охватил все континенты Земли, хотя происходил неравномерно и к концу века достиг различных значений, в отличие от XVIII века, когда средняя продолжительность жизни в Европе, Азии и Африке заметно не различалась.

И вот характерный образец ретроспективной аберрации. Пока люди жили в среднем 20 лет, большинство умирали в детстве, а дожившие до 50 лет, ощущали себя (и физиологически были) глубокими стариками, это считалось нормальным и ни у кого не вызывало протеста. Когда средняя продолжительность жизни достигла 30 лет (скажем, в России на исходе XIX века), социологи и публицисты принялись бичевать политическую власть, ссылаясь на то, что в США – среди белых граждан – она уже приблизилась к 40 годам. Имея же среднюю продолжительность жизни в стране более 60 лет, только ленивый не сокрушается (и справедливо!) по поводу того, что россияне живут короче шведов или японцев.

Проще всего было бы объяснить рост продолжительности жизни развитием и распространением медицины – той самой медицины, которая, наряду с «цивилизацией» и «экологией», является излюбленным объектом публичной критики. В действительности, однако, сама медицина является только одним из проявлений общей динамики культурных ценностей.

На протяжении ХХ века, с одной стороны, необычайно расширились объём и содержание понятия «человечество», а с другой – небывало возросла цена отдельной человеческой жизни. Впервые не теоретически, а на уровне обыденного сознания общество начало ощущать ответственность за судьбу индивида, независимо от его возраста, сословной, классовой, расовой или географической принадлежности.

Это утверждение выглядит декларативным и отчасти является таковым постольку, поскольку наличное положение дел не удовлетворяет радикально возросшим требованиям и критериям. Европейцев шокирует высокая (5-7%) детская смертность в африканской стране, они собирают средства, а самые отчаянные и лично отправляются помогать голодающим или страдающим от эпидемии. При этом редко вспоминают, что каких-нибудь двести лет назад в их собственных странах детская смертность была значительно выше, а продолжительность жизни – ниже. Нас потрясают дикие случаи семейного насилия, убийства детей, столкновения на этнической и расовой почве, потому что они стали носить исключительный характер, вызывая общественный резонанс.

Хотя утверждение об ответственности общества за каждую индивидуальную судьбу в констатирующем плане, мягко говоря, несколько преувеличено и даже провокационно, диахронные сопоставления красноречиво демонстрируют динамику изменений в норме человеческих отношений. Критики справедливо указывали на неравномерность в материальных доходах и условиях жизни между развитыми и развивающимися странами: например, с 1800 по 1995 год разрыв в подушевом ВВП возрос в 50-60 раз [Фридман 1999]. Но от многократных указаний на обстоятельства такого рода у неискушённого читателя складывается впечатление, будто речь идёт об обнищании бедных регионов. Хотя в действительности, конечно, это следствие рывка, который совершили страны Европы и Северной Америки за два столетия, а некоторые страны Азии и Южной Америки – всего за несколько десятков лет. Те же расчёты показывают, что технологический и экономический прогресс в регионах-лидерах даёт, хотя и с отставанием, ощутимые эффекты в регионах-аутсайдерах, а дистанция между полюсами в гуманитарной сфере сокращается [Фридман 1999]. Гуманитарная сфера – это не только показатели детской смертности и средней продолжительности жизни, но также уровень грамотности, доступность образования, информации и т.д.

Гуманитарные итоги ХХ века являются прорывом в человеческой истории. Но, как учат синергетическая теория и живая практика, за всё приходится платить. В частности, радикальное снижение детской смертности и рост продолжительности жизни обернулись, во-первых, демографическим взрывом (с массой сопутствующих социальных и экологических проблем) и, во-вторых, накоплением генетического груза.

Первым ареалом бурного демографического роста стала Европа. Европейцы и выходцы из этой части света, распространившиеся по всем континентам, в 1800 году составляли 22% населения Земли, а в 1930 году – примерно 30% [Кеннеди 1997]. Затем, однако, в Европе началась следующая фаза «демографического перехода», усугубленная новой мировой войной: с ростом экономики, бытовых и образовательных потребностей деторождение адаптировалось к очень низкой смертности настолько, что население начало сокращаться. Вместе с тем западные технологии и – в меньшей степени – западные ценности распространялись по планете, повлекши быстрый демографический рост в странах «третьего мира». Острейшие социальные проблемы из локальных переросли в глобальные.

В обстановке информационного бума эффект ретроспективной аберрации дополнился эффектом зеркала: люди склонны оценивать качество своей жизни через сравнение с жизнью других. При усиливающемся дефиците пахотных земель и рабочих мест в городах телекартинки «райской жизни» в других регионах и слухи о её доступности стимулировали массовую миграцию в направлении развитых стран. Иноэтничные мигранты несут с собой отличную от новоевропейской, традиционную трудовую мотивацию, а их заметное превосходство над коренными (или успевшими укорениться) жителями в количестве детей ложится бременем на национальные бюджеты. Изменяется соотношение «белого» и «цветного» населения США. Простая арифметика показывает, что при сохранении наметившейся тенденции «лица европейского происхождения» могут составить меньшинство и в странах исконного проживания.

Заметим, что расширение «жизненного пространства» европейцев обеспечивалось превосходством в военной силе, а сопротивление иммиграции в Европу и Северную Америку блокируется гуманистическими представлениями об индивидуальном и этническом равноправии, а также чувством вины за колониальное (в США – также за рабовладельческое) прошлое. Но модели отношения с иммигрантскими общинами, выработанные в европейских странах, не дают пока того эффекта, какого от них ожидали [Наумкин 2011], психологическое и политическое напряжение весьма ощутимо, а углубляющееся влияние право- и леворадикальных сил чревато дальнейшими обострениями и нарушением стабильности.

При этом так называемый конфликт цивилизаций в большинстве случаев на поверку оказывается конфликтом исторических эпох. Ксенофобия – нормальная реакция здорового организма на чужеродные клетки – в XXI веке чаще направлена не на цвет кожи или форму носа мигрантов, а на поведение, неприемлемое для носителя современной западной культуры. Лондонец, избивающий дома жену «до 21:00», петербуржец, секущий кнутом провинившуюся крестьянку на Сенной площади (вполне нормативные действия их родных прапрадедов), вызовут такое же активное отторжение, как поведение иммигрировавшего в Европу традиционного мусульманина. Но если, тем не менее, в странах Евросоюза в среднем происходит одно убийство в год на сто тысяч населения, эта статистика свидетельствует о том, что при всех разочарованиях «политика мультикультурализма» оказалась всё же не настолько провальной, как принято утверждать в последние годы.

В целом бурный рост населения планеты давно начал вызывать у учёных и политиков тревогу, подчас доходящую до истерии. Хотя пик темпов прироста населения Земли (2,04% в год) был пройден во второй половине 60-х годов, а пик его абсолютного прироста (86 млн. человек в год) – в конце 80-х годов, общая численность людей даже при убывающей фертильности продолжает расти. В начале XXI века среднегодовой прирост оценивается в 0.08 млрд. человек, что соразмерно населению Германии.

Ещё одна волна издержек, связанных с практическим подавлением культурой естественного отбора, – прогрессирующее накопление генетического груза – станет предметом подробного обсуждения во Второй части книги. Здесь отметим, что точечные сопоставления (эмоциональный фон и реакция на события жестокости в разных исторических эпохах) и специальные расчёты показывают, что никогда в истории планеты средний «маленький» человек не знал такой индивидуальной безопасности, какую ему предоставило современное общество. В начале XXI века он как никогда защищён от агрессивной биологической среды, от голода и эпидемий, а также от физического насилия (см. §§1.1.1.5, 1.1.1.6).

Параллельно с насилием снижется порог чувствительности к насилию, равно как к смерти вообще, к своей и к чужой боли, к грязи, к дурным запахам и т.д. Сами понятия насилия, даже убийства разрослись до немыслимых прежде значений (дрейф семантических рядов). В начале ХХI века многие готовы объявить «убийством» внутриутробные аборты по медицинским показаниям, тогда как все традиционные культуры терпимо относились к многообразным практикам «постнатального аборта» (см. §1.1.1.5). Случаи жестокого обращения с ребёнком, растиражированные СМИ, становятся темой массового пристрастного обсуждения. Локальное боестолкновение или теракт, в которых гибнут десятки людей, остро переживаются сотнями миллионов на далеких континентах и, попав на экраны ТВ и персональных компьютеров, служат поводом для заявлений о «чудовищном росте жестокости в современном мире».

Прежде сочувствие к трагедии лично незнакомых людей (не являющихся при этом «братьями» по вере или по крови, которых обижают «чужаки») оставалось уделом отдельных выдающихся личностей или, в лучшем случае, тонкого слоя гуманистической интеллигенции и не принимало массового характера. Исключительные события, бывшие когда-то нормативными, вызывают теперь острое беспокойство и тревогу.

Снизившийся порог чувствительности к насилию составляет подоплёку ретроспективной аберрации, и люди ощущают возрастающую опасность. Здесь, однако, мы не можем ограничиться ссылкой на перцептивные иллюзии. Согласно закону техно-гуманитарного баланса, с необычайно возросшим энергетическим потенциалом мировая цивилизация сделалась менее «дуракоустойчивой», т.е. даже при заметно снизившейся жестокости резко повысилась цена насилия: каждый его акт как никогда чреват далеко идущими последствиями.

Человечеству удалось избежать тотального ядерного конфликта ценой переноса противоречий между сверхдержавами в русло локальных войн, почти постоянно пылавших в том или ином регионе с 1945 по 1991 годы. За эти десятилетия искусство политической демагогии было поднято на такую высоту, что средневековые иезуиты выглядели бы теперь школярами.

После Нюрнбергского процесса, сделавшего слово «война» одиозным, официальное объявление войны сделалось большой редкостью. Нам удалось зафиксировать в последующей мировой истории четыре таких случая, причём три из официально объявленных войн остались периферийными и сравнительно краткосрочными, а четвёртая и вовсе выглядит насмешкой над здравым смыслом13. В подавляющем большинстве случаев табуированное слово вытеснялось неиссякающими эвфемизмами: сдерживание, принуждение к миру, миротворческая операция, братская интернациональная помощь. Непревзойдённым перлом стали «гуманитарные бомбардировки» (!) Югославии в 1999 году…

Хотя в сумме все эти «не-вóйны» унесли десятки миллионов человеческих жизней, согласимся со знаменитым американским политологом: сам по себе тот факт, что войны стали восприниматься как отклонение от нормального поведения, сравнимое чуть ли не с уголовными преступлениями, есть «мерило прогресса. Тем не менее в эру глобализации “война” лишь уступает место неформальному, не знающему территориальных границ и часто анонимному противоборству» [Бжезинский 2005, с.29].

Завершение Холодной войны даже в странах, потерпевших фиаско, было воспринято многими как общечеловеческий успех и в значительной мере являлось таковым. Но, как обычно происходит в подобных случаях, у победившей стороны вскоре появились признаки эйфории с сопутствующим симптомокомплексом предкризисного состояния. Иррациональная тяга к маленьким победоносным войнам обуяла элиту и значительные массы населения. По сравнению с эпохой Холодной войны снизилось интеллектуальное качество политических решений, а пропагандистские апелляции опустились до манихейского уровня (противник – исчадье ада!), который, по наблюдению аналитиков, не был присущ англо-американской пропаганде даже в мировых войнах [Kris, Leites 1947]. И, что самое поразительное, широкие слои европейцев и американцев довольствовались столь убогим PR-сопровождением, молчаливо одобряя милитаристские акции правительств.

В январе 1991 года, когда противостояние сверхдержав формально ещё не завершилось, решение НАТО, поддержанное Советом безопасности ООН, силой освободить оккупированный иракской армией Кувейт вызвало массовые демонстрации протеста. А в 1999 году неспровоцированное нападение на европейскую страну (Югославию) было воспринято с энтузиазмом. Граждане стран НАТО получали из СМИ односторонние, часто фальсифицированные сведения и не искали альтернативных источников информации. Сравнительный анализ текстов показал, что пропагандистский образ президента С. Милошевича превосходил демоническими чертами образ Гитлера времён мировой войны – и это не рождало у телезрителей когнитивного диссонанса. Всё свидетельствовало о том, что за восемь лет массовые настроения сдвинулись в направлении военных решений, что силовые победы становятся самоценными и массы, влекомые иррациональной жаждой маленьких победоносных войн, «обманываться рады».

Вместе с тем политическая ниша, опустевшая с развалом международного революционного (в том числе коммунистического) движения – более или менее централизованного и управляемого, – начала быстро заполняться «неспециализированными видами». Экологическая метафора наводит на аналогию с биоценозом, в котором после истребления волков опустевшую нишу занимают стаи одичавших псов, несущие гораздо бόльшую опасность и для экосистемы, и для людей. Разношёрстные экстремистские группировки, когда-то вскормленные спецслужбами противостоявших блоков и затем одичавшие, неуправляемые и непредсказуемые, хлынули в политическую жизнь. С совершенствованием боевого оружия и приёмов террора вóйны окончательно потеряли фронтовую конфигурацию, и локальные конфликты отзываются географически рассредоточенными эффектами. «Конец географии» углубляет зависимость мировой цивилизации от отдельных индивидуальных действий, приобретающую всё более причудливые формы.

Люди являются одновременно зрителями и актёрами в великой драме бытия.

Нильс Бор

Фридрих Август фон Хайек

Н.А. Бердяев утверждал, что «все попытки разрешения всех исторических задач во все периоды должны быть признаны сплошной неудачей. В исторической судьбе человека, в сущности, всё не удалось» [Бердяев 1990, с.154]. Извечная «борьба добра с добром» неизменно рождала зло, и человеческие чаяния либо не осуществлялись, либо не стоили приложенных усилий. На языке Данте это означает, что благими намерениями вымощена дорога в ад, а на российском политическом жаргоне – что люди вечно хотели как лучше, а получалось как всегда.

Трансдисциплинарная единая теория, которая непременно возникнет, будет описывать различные фазы и грани эволюционного процесса с инвариантными общими законами.

Эрвин Ласло

Мы начали использовать понятия теории систем и синергетики уже во Вступительных заметках, постепенно уточняя их затем во Введении и в первых двух главах. Здесь сформулируем ряд определений и выведем предварительные обобщения, которые, будучи дополнены анализом досоциальных этапов эволюции, помогут во Второй части книги аргументированно обсудить вероятные сценарии дальнейших событий. Особенно важно в этом плане интегральное представление о механизмах обострения и преодоления эволюционных кризисов.

Исследуя векторы и переломные вехи человеческой истории, мы выделили механизм отбора жизнеспособных социальных систем – закон техно-гуманитарного баланса, объясняющий комплексный характер прогрессивного развития. В свою очередь, этот социально-исторический закон представляет частный случай ещё более общих механизмов, действие которых прослеживается на всех стадиях развития природы и общества и которые также помогает зафиксировать системно-синергетическая модель.

§1.1.3.1. Устойчивое неравновесие и типология кризисов. Закон отсроченной дисфункции; правило избыточного разнообразия

Не существует ни одного исключения из правила, по которому любое органическое существо естественно размножается в столь быстрой прогрессии, что, не подвергайся оно истреблению, потомство одной пары быстро заняло бы всю Землю.

Чарльз Дарвин

Классическая теория систем стоилась на идее гомеостазиса, и до сих пор даже в некоторых эволюционных концепциях определяющей остаётся категория равновесия (см., напр., [Spier 2010]). Между тем уже А.А. Богданов в «Тектологии», интерпретируя в организационных терминах принцип Лё Шателье, отметил, что при сопротивлении физической структуры внешнему воздействию «дело идёт не о системах равновесия» [Богданов 1925, с.262].

Позже советский биофизик Э.С. Бауэр [1935] использовал для определения жизни категорию устойчивого неравновесия. В 1947 году Э. Шредингер [1972] независимо от Бауэра показал, как «крайне маловероятное» (высокоорганизованное, или низкоэнтропийное) состояние системы способно сохраняться без противоречия законам термодинамики, за счёт «потребления упорядоченности извне».

К 1970-м годам группами естествоиспытателей в разных странах был накоплен богатый экспериментальный материал, свидетельствующий о возможности спонтанного усложнения материальных структур в потоке свободной энергии. Обобщение полученных данных привело к формированию серии оригинальных моделей самоорганизации, получивших название синергетики (Г. Хакен, Германия), теории динамического хаоса (М. Фейгенбаум, США), теории аутопоэза (У. Матурана, Чили), нелинейной неравновесной термодинамики и теории диссипативных структур (И. Пригожин, Бельгия).

К сожалению, в 1970-1990-х годах приходилось наблюдать взаимное неприятие авторами терминов, используемых коллегами. В последнее время распространилось объединяющее название всех подобных моделей – теория сложности. Мы пользуемся указанными терминами как близкими по содержанию, отдавая предпочтение наиболее распространённому в России термину «синергетика» и говоря в целом о «моделях синергетического типа».

Добавим, что наиболее напряжённая, динамичная, а потому перспективная версия самоорганизации представлена моделью Пригожина (который, правда, категорически отвергал хакеновский термин «синергетика»). Бельгийский учёный, сын выходцев из России, читал русскоязычные тексты, а потому был знаком как с экспериментальными данными советских коллег (реакция Белоусова – Жаботинского), так и с понятием устойчивого неравновесия. Это позволило в перспективе дополнить представление о спонтанном образовании сложных структур представлением о механизмах их сохранения, т.е. о том, почему образовавшиеся структуры не разрушаются последующими флуктуациями (чего следовало бы ожидать в рамках «классической» термодинамики) и почему, соответственно, возможна последовательная эволюция сложности.

Назад Дальше