В классическом труде М. Вебера [1990] показано, насколько наивно расхожее представление, будто психологической особенностью нарождающегося капитализма является «стремление к наживе». Напротив, виргилиевская auri sacra fames (к злату проклятая страсть) у людей в прежние эпохи ярче выражена и, главное, слабее ограничена нормативными запретами. Точнее, допустимые способы обогащения очень жёстко регламентировались в рамках племени, рода или клана, однако «”внешняя мораль” дозволяла за пределами коллектива то, что строго порицалось в отношениях между “братьями”» (с.79).
Пресловутое деление мира на области «внешней» и «внутренней» морали, а людей – на своих и чужих – характерное свойство доиндустриальных идеологий. Становящийся «буржуазный» менталитет строился на иных принципах. Акцент на практическом преображении мира и благотворности экономического успеха сочетался с идеями формального равенства индивидов, неотъемлемости «естественных» (присущих каждому от рождения) прав и их приоритета над обязанностями, сознательного компромисса ради всеобщей выгоды. Специфика капиталистического хозяйства, по словам Вебера [1990, с.48], «в использовании возможностей обмена, т.е. мирного (формально) приобретательства». Правда, как будет показано в следующее параграфе, всё это ещё почти не касалось межрасовых, гендерных отношений, отношений к сексуальным меньшинствам и т.д.
А. Смит и ряд других теоретиков рыночной экономики начинали научную карьеру с изучения моральных ценностей. Рынок мыслился как стихийный механизм социальной самоорганизации в направлении высших критериев справедливости. Из концепции вытекало, что со временем безупречно справедливые товарно-денежные отношения объединят планету…
В 1648 году завершилась Тридцатилетняя война, потрясение которой обратило сознание европейцев к протестантскому требованию веротерпимости. «Универсализация критики» пробудила интерес к диалогу с другими странами и народами [Ионов 2007]. По итогам этой «первой общеевропейской войны» был заключен Вестфальский мирный договор, который лёг в основу Вестфальской модели – новой концепции международного права, поделившей территорию Европы на зоны ответственности суверенных государств. Тем самым была задана нормативная траектория политических отношений, окончательно оформившаяся к концу XVIII – началу XIX веков, «когда территориальная независимость, формальное равенство государств, невмешательство во внутренние дела других признанных государств и государственное согласие как фундамент международных правовых обязательств стали основополагающими принципами международного сообщества» [Хелд и др. 2004, с.43].
Вопрос о мирном сосуществовании народов был впервые перенесён из религиозно-мистической в практическую плоскость так, чтобы это не сводилось к их насильственному подчинению имперскому центру. Философы и государственные деятели напряжённо искали технологии предотвращения силовых конфликтов, причём технологии не ситуативные, а абсолютные, действенные на все времена. Кроме «радикальных» идей типа упразднения частной собственности, городов или монархий, выдвигались проекты регулирования межгосударственных противоречий путём систематических конгрессов (Г. Гроций), добровольного объединения государств в свободную от войн конфедерацию (Генрих IV) и т.д.
Но ещё важнее то, что в массовом сознании европейцев утверждалось представление о войне как безусловно негативном явлении. Литературные и философские панегирики войне теперь выглядели экзотикой и эпатажем публики. Как отмечал М.А. Энгельгардт [1899а], в конце XIX века споры на эту тему в гостиных сводились к тому, является или не является война злом неизбежным. Даже мотивации (или, по крайней мере, защитные мотивировки) изобретателей нового оружия в XIX – XX веках были ориентированы на задачу уничтожения войны. Инженеры и учёные, проектировавшие станковый пулемет (Х. Максим), динамит (А. Нобель), подводные лодки, ядерное и водородное оружие и прочие технологические изыски, настойчиво доказывали, что с внедрением их разработок в практику война, став бессмысленной, уйдёт в прошлое…
Индуст-реальность вырвала Европу из тисков затяжного экологического кризиса и обеспечила ей мировое лидерство в технологическом, организационном, интеллектуальном и духовном развитии. Промышленное производство превосходит сельское хозяйство по удельной продуктивности11 и увеличивает долю допустимых затрат на воспроизводство ресурсов – очистку водоёмов, лесонасаждение и т.д. С развитием промышленности быстро росло разнообразие деятельностей, усложнялись процессы кооперации, координации и обмена. Чтобы изобретать и использовать новые технологии и действовать при усложняющихся социально-экономических отношениях, требовалось более объёмное, развёрнутое во времени и многомерное моделирование причинных связей. Наконец, для ограничения конфликтности при возрастающей плотности населения были необходимы более тонкие политические, правовые и моральные механизмы.
Вместе с тем индустриальная революция, небывало умножив материальные эффекты человеческого усилия, принесла с собой, как это обычно бывает, ощущение самоуверенности, всемогущества и безнаказанности. Укреплялось убеждение европейцев в неограниченном превосходстве активного Духа над пассивной материей, прекрасного Будущего над убогим прошлым, а с ним – мотив покорения пространства, времени, природы и «отсталых» народов. Социально-психологическая симптоматика, сопутствовавшая экстенсивному развитию европейских стран, предвещала приближение очередного эволюционного кризиса…
§1.1.2.7. Век гуманизма?
Вся разумная деятельность человека есть борьба с борьбой за существование.
К.А. Тимирязев
Человечество ворвалось в ХХ век на гребне оптимистических ожиданий. Прогресс техники, медицины, образования и демократических институтов делал жизнь всё более комфортной, продолжительной, содержательной и безопасной. Научная картина мира – стройная, ясная и близкая к завершению – демонстрировала безграничную силу рационализма. Религиозные и этнические предрассудки, ненависть, вражда, политический произвол и кровопролития оставались в тёмном прошлом, невозможность новых войн доказана бесстрастными экономическими выкладками, а восхождение к светлому царству Разума очевидно и необратимо. Скептики и критики с их мрачными прогнозами выглядели курьёзными осколками ушедших времён, а до прекрасной поры, в которой предстоит пребывать благодарным потомкам, оставалось рукой подать. Везде – в науке, экономике, политике – требовались последние решающие усилия, чтобы достроить до конца здание истины, счастья и справедливости…
Но я начал параграф словом «человечество», стремясь оценить ситуацию глазами европейца столетней давности. Дело в том, что на заре ХХ века значение этого слова было иным: под человечеством понимали европейцев и выходцев из Европы. Например, даже для профессиональных демографов, изучавших численность и состав населения той или иной страны, словосочетания «население Земли», «население мира» звучали непривычно [Сови 1977]. В странах со смешанным расовым составом демографические показатели (продолжительность жизни и т.д.) рассчитывались исключительно для белого населения.
Не только Дж. Вашингтон считал индейцев вредными хищниками, подлежащими полному истреблению (см. §1.1.2.6), и не только в первой половине XIX века организованно уничтожались туземные племена Африки, Америки и Австралии. В 1886 году будущий президент США Т. Рузвельт мог позволить себе такой пассаж в адрес коренного населения своей страны: «Я не зайду так далеко, чтобы утверждать, что “хороший индеец – это мёртвый индеец”, но думаю, в девяти случаях из десяти так оно и есть, а в подробностях десятого мне не очень хочется разбираться» (цит. по [Одергон 2008, с.183]). В газетах продолжали публиковать прайс-лист, в котором цена за индейские скальпы зависела от возраста, пола жертвы и даже от качества «товара» (см. §1.1.1.5). Начатое осевой революцией осознание того, что род человеческий есть многорасовое и многокультурное единство, к ХХ веку не превратилось в цельную картину мира, доступную массе «цивилизованных» европейцев, и спустя столетия после Эразма Роттердамского и Бартоломе де Лас Касаса им всё ещё трудно давалась мысль, что представители иных рас являются «людьми». Оттого, кстати, и вόйны казались атрибутом прошлого – пока бравые солдаты наводили порядок в далёких краях, грабя и без счёта убивая «неразумное» население, жители метрополий усматривали в этом нечто вроде захватывающе-опасного сафари.
И в начале ХХ века, полном лучезарных надежд, респектабельные интеллектуалы кокетничали теориями «негативной евгеники» до той поры пока нацисты не преподали её наглядный урок. Писатель Г. Уэллс выразил настроение легиона современников в утопии всемирной Новой республики, где «рои чёрных, коричневых, грязно-белых и жёлтых» обречены. «Если они не способны развить в себе здоровую, энергичную и полноценную индивидуальность для великого будущего мира, значит, их удел – вымереть и сгинуть» (цит. по [Майло 2011, с.255]). А вот что публично вещал в 1920 году будущий великий политик, лауреат Нобелевской премии по литературе и почти гуманист У. Черчилль: «Мне непонятна щепетильность противников применения газа. Я всецело за использование отравляющих веществ против нецивилизованных племён» (цит. по [Hirst 1988]). Речь шла об арабских и курдских повстанцах…
Добавим, что и «чисто-белые» люди в большинстве своём сотню лет назад даже не мечтали о тех социальных привилегиях, которые теперь считаются само собой разумеющимися. Наёмные работники ещё не ведали о нормированной рабочей неделе, оплачиваемом отпуске или гарантированной государственной пенсии. Идея Дж.С. Милля о всеобщем избирательном праве кое-где продолжала высмеиваться в газетных карикатурах. Первые выборы с участием женщин состоялись в Новой Зеландии в 1893 году, Великобритании новые веяния достигли в 1928 году, а Швейцарии – в 1971 году.
Только к концу 1960-х в Великобритании прекратилось уголовное преследование мужчин с «неправильной» сексуальной ориентацией. В 1953 году один из величайших математиков ХХ века Алан Тьюринг был осуждён на принудительное лечение от гомосексуализма гормонами, отчего у него фигура стала изменяться по женскому типу. Не выдержав издевательств над телом и личностью, учёный покончил с собой [Каку 2011].
Конечно, пока сохраняется доминанта псевдовидообразования, в число «чёрных» легко попадает рыжий еврей, голубоглазый славянин, гомосексуал, представитель низшего сословия или классово чуждый «кулак» (например, большевики не считали зазорным травить химическим оружием восставших крестьян Тамбовской губернии). И всё же высокомерие по отношению к иным расам превосходило прочие формы дискриминации, так что, говоря о триумфальном вступлении человечества в ХХ век, мы имеем в виду его меньшую часть – носителей европейской культуры. И именно им скоро предстояло испытать тяжелейшие шоки.
Психологическая особенность «войн нового поколения» в том, что, благодаря развитию технологий, во-первых, для уничтожения единицы живой силы требовалось необычайно малое телесное усилие. Во-вторых, физический и часто даже визуальный контакт между противниками свёлся к минимуму. Артиллерист, ракетчик, сапёр, моряк-подводник или пилот бомбардировщика не смотрят жертвам в глаза и не видят их предсмертных мучений; вместе с тем одного их движения подчас достаточно для истребления десятков и сотен людей. При этом снижается необходимый и достаточный для убийства порог мотивации, а с ним ослабевает и моральное торможение, выработанное предыдущим культурным опытом [Лоренц 2008].
Специалисты подсчитали [Севастьянов, Пряхин 1989], что с середины XIX века до середины ХХ века энергетическая мощь оружия (включая ядерные заряды) – увеличилась в миллион (!) раз. Гуманитарная культура не успевала так быстро адаптироваться к растущим инструментальным возможностям, и в этом одна из причин неожиданно высокой кровопролитности конфликтов в Европе, когда внешнее пространство для сброса агрессии было исчерпано и относительное 266-летнее (с 1648 года) спокойствие этой части света было нарушено. Пока философы и экономисты обстоятельно объясняли, почему вóйны в Европе впредь исключены, политики различного толка, а с ними миллионы обывателей испытывали растущую тоску по острым эмоциональным событиям: жаждали то ли «маленькой победоносной войны», то ли «революционной бури».
Эта иррациональная тяга проявлялась во всех сферах жизни общества [Могильнер 1994; Пирожкова 1997; Рафалюк 2012]. Фотографии демонстрируют нам восторженные толпы на улицах Парижа и Берлина, Вены и Петрограда в августе 1914 года. «Граничащий с истерией боевой пыл» [Мак-Нил 2008, с.354] стал симптомом массового комплекса катастрофофилии (см. §1.1.1.6), который составляет завершающий штрих в картине предкризисного синдрома, поразившего умы европейцев…
После двух мировых и нескольких гражданских войн, ужаса турецкого и нацистского геноцидов, концлагерей, покрывших пространство от Западной Европы до Сибири, после Хиросимы и Нагасаки сформировался устойчивый образ ХХ века как эпохи беспримерно жестокой, а идея социального прогресса была, казалось, окончательно посрамлена. По сравнению с началом века настроения изменились диаметрально: доминантой массового сознания стал страх перед тотальным ядерным конфликтом.
Мироощущение близящегося конца света отчётливо просматривается в научных, политических и художественных текстах. Тотальная неопределённость будущего подрывала «протестантские» ценности отсроченного вознаграждения, на которых веками воспитывалась дети в западном мире. «Взрослые политики» не поумнели после двух мировых войн, и новая война не оставит нам шансов на благополучную зрелость и старость, а потому нет смысла учиться, копить профессиональные навыки или финансы – так рассуждали «битники» и «хиппи» в беседах с журналистами. Доминантой протестных молодёжных субкультур становились простые лозунги, вытекающие из бесперспективного мировосприятия: «Свободу – сейчас!», «Любовь – сейчас!»…
Умонастроения молодёжи были вполне резонны. А.С. Феклисов [2011, с.152-153] приводит выдержку из доклада англо-американской штабной группы ещё конца 40-х: «Наиболее благоприятным временем для начала войны против Советского Союза являются 1952-1953 годы». А в 1964 году газеты цитировали слова влиятельного сенатора-«ястреба» и кандидата в президенты США Б. Голдуотера: «Мы скорее погубим человечество, чем отдадим его в руки коммунистов».
В «свингующих шестидесятых» сложилось грозное словосочетание – глобальный кризис. Когда две сверхдержавы ощетинились баллистическими ракетами и было подсчитано, что накопленного запаса ядерного оружия достаточно для многократного уничтожения человечества, многие люди не верили в то, что ХХ век благополучно завершится. За несколько лет произошло три опаснейших политических обострения, когда мир стоял на грани ядерной войны: Берлинский (1961 год), Карибский (1962 год) и Ближневосточный (1967 год) кризисы. В периоды напряжённого ядерного противостояния глобальную катастрофу могли спровоцировать и не столь масштабные события. Так, в нескольких случаях моряки чудом (подчас ценой своих жизней) предотвращали взрывы на атомных подводных лодках, которые могли быть приняты противником за нападение и вызвать ответный удар. Описаны ситуации (наверное, не все), когда из-за сбоя в автоматической системе оповещения стаи летящих птиц принимались за вражеские ракеты, приведя в боеготовность ракетные установки…
К 70-м годам страх потерял прежнюю остроту. Сказалась психическая адаптация, а также то, что острейшие кризисы удалось разрешить политическими средствами. В новой социально-психологической обстановке учёные привели доказательства того, что атмосфера способна отторгать радиацию и, следовательно, в атомной войне погибнет не всё человечество, а «только» несколько сот миллионов.
Правда, в начале 80-х годов независимые группы исследователей в СССР и в США продемонстрировали на компьютерных моделях другой сценарий ядерного Апокалипсиса: поднятые мощными взрывами и пожарами тучи пыли и пепла на несколько месяцев перекроют доступ солнечных лучей, сделав невозможным сохранение сложных форм жизни на Земле [Моисеев и др. 1985]. Но к тому времени люди уже поверили в способность политических лидеров избежать катастрофического поворота событий.
В результате принято считать, что в XX веке произошли только две мировые войны. Понятие «Холодная война» воспринимается как журналистская гипербола, хотя число человеческих жертв в её процессе соизмеримо с предыдущими «горячими» войнами. Но эти жертвы растянулись на четыре с половиной десятилетия, географически рассредоточились и оказались несравнимы с ожидавшимися сотнями миллионов и миллиардами.
К концу века общественная память цепко зафиксировала шоки его первой половины и страхи второй половины, а тот факт, что самые страшные опасения не подтвердились, оставила за скобками. Образ беспрецедентно жестокого, бесчеловечного и немилосердного века превратился в расхожий предрассудок. Предрассудок – поскольку, как показано в §1.1.1.5, самые страшные события ХХ века в сравнительно-историческом ракурсе выглядят иначе. Глобальные и точечные сопоставления, расчёты по комплексным характеристикам и по отдельным параметрам подтверждают, что вывод о его беспримерной жестокости обусловлен рядом неверных концептуальных посылок, включая евроцентризм и акцент на военных жертвах при игнорировании ещё более многочисленных бытовых жертв, а главное, изменениями в общественном сознании, ценностных ориентациях и ожиданиях.
О парадоксальном феномене ретроспективной аберрации мы ранее неоднократно упоминали: он часто выражается в том, что относительное улучшение объективных показателей (экономических, политических, гуманитарных) сопровождает рост ожиданий и, как следствие, массовая неудовлетворённость. В данном случае растущие ожидания сформировали контекст, на который наложились ужасы ХХ века. Как ни открещивались впоследствии европейцы от старомодной веры в нравственный прогресс, она прочно закрепилась в глубинах духовной культуры. Актуализовав сопутствующие механизмы перцептивных иллюзий – хроноцентризм, ретроспективная аберрация, эвристика доступности (см. гл.1.1.1), – она радикально изменила критерии для оценки настоящего по сравнению с прошлым.
Когда мы сопоставляем положение человека в ХХ веке с прежними эпохами по любому объективному показателю, обнаруживаются отличия столь разительные, что я даже рискнул назвать его веком осуществленного гуманизма. Книга с такой формулировкой вышла в 2001 году [Назаретян 2001], её доработанное издание в 2004 году, а отдельные фрагменты перепечатывались в различных сборниках и журналах. Определение ХХ века неизменно вызывало удивление, а то и возмущение оппонентов, поэтому здесь стоит пересказать некоторые данные, на которых оно основано.
Начну с показателей, касающихся социального насилия. В §1.1.1.5 мы вывели чудовищное число в полмиллиарда насильственных смертей, что сопоставимо с общим числом жителей Земли в начале XVII века. Вместе с тем показано, что даже по абсолютной величине насильственных смертей ХХ век, возможно, не превосходит XIX век, а в относительном исчислении уступает ему в разы. При расчёте коэффициента кровопролитности мы убедились, что по-настоящему катастрофическими были события в Европе, где в первой половине века, с исчерпанием резервов экстенсивного геополитического роста, сосредоточились самые жестокие конфликты. Здесь уместно напомнить, что в ХХ веке на Европу пришлось 65-70% военных жертв всего мира вместо 5-7% в XIX веке. Дополнительные десятки миллионов жертв несли с собой «мирные» политические репрессии, но и здесь всё не так однозначно.
В этой и в предыдущей главе приведено множество фактов и цитат, показывающих, что в XIX веке геноцид не был ни подсудным, ни постыдным. Призывы к истреблению «диких рас» и «реакционных народов» оставались в порядке вещей, равно как массовые расправы над населением за пределами Европы. Поэтому не было необходимости в колючей проволоке или газовых камерах, призванных скрыть происходящее от непосвящённых. События Первой мировой войны (геноцид христиан в Турции), приблизив трагические эксцессы к Европе, заставил усомниться в нормальности таких действий и идеологий, а нацисты (да и большевики) уже вынуждены были считаться с изменившимися настроениями. Но только Нюрнбергский суд окончательно определил геноцид как преступление против человечества.
Добавим, что и в области бытового насилия, извечно служившего обильным источником насильственной смертности, прошлый век выглядит значительно благополучнее прежних.
Хотя к началу ХХ века в общественном настроении успела утвердиться квалификация войны как зла, политические элиты по-прежнему не ведали иных механизмов объединения кроме как через конфронтацию: солидарные действия племён, государств, классов и партий издревле обеспечивал образ общего врага. Но в 1919 году была образована первая в истории международная организация, принципиально не направленная против третьих сил (Лига Наций), и в её документах зафиксировано, что война – это не нормальная деятельность государства, не «продолжение политики», а катастрофа [Рапопорт 1993]. Хотя Лига Наций не смогла воспрепятствовать началу новой мировой войны, мысль о возможности ликвидировать войну как форму политического бытия становилась достоянием массового сознания.
К антивоенным настроениям вынуждены были адаптироваться самые воинственные идеологии, спекулировавшие лозунгами «последнего решительного боя» ради дальнейшего вечного мира. Для этого требовалось установить всемирную диктатуру пролетариата, власть высшей расы или истинной веры.
Здесь прослеживаются частичные аналогии с предыдущими эпохами: мировые религии также насаждались огнём и мечом под аккомпанемент проповедей о грядущей благодати. Но симптоматично изменение риторики. Реанимация квазирелигиозных мотивов в XX веке обосновывалась не столько мистической, сколько социальной прагматикой. Ссылки на Божье вознаграждение-наказание, Страшный Суд и прочее остались уделом полубезумных сектантов, а политически продуктивная демагогия строилась на доказательстве практических достоинств навязываемой идеологии. Люди станут жить мирно и счастливо, ликвидировав эксплуататорские классы. Несовершенные нации заживут спокойнее, покорившись всесокрушающей воле и дисциплине арийцев. Правильной, справедливой и безопасной сделает жизнь народов всемирное утверждение Шариата...
Более или менее изощренная мимикрия под гуманизм характерна даже для таких идеологий XX века, которые по содержанию с ним абсолютно несовместны. Что же касается коммунизма – самой влиятельной и амбивалентной из идеологий, – то мимикрия почти не требовалась: сердцевину мировоззрения составляло убеждение в величии и достоинстве человека, его могуществе и безусловной ценности труда по преображению несовершенного мира, социального и природного. Многие интеллектуалы первой половины столетия, так или иначе, переболели этой красивой идеей (классовые идеологии эффективно конкурировали с расовыми), симпатизируя её носителям и долго не замечая гримас её практического воплощения.
В §1.1.2.6 отмечалось парадоксальное влияние гуманистических установок на инновационную мотивацию в сфере военных технологий. Уверенность в том, что наращиванием убойной мощи оружия можно искоренить силовые конфронтации, вдохновляла творческую активность инженеров или, по крайней мере, служила психологическим и социальным прикрытием. До середины XX века жизнь последовательно развенчивала такие надежды, но дальнейший ход событий позволяет думать, что они были не совсем вздорными. Во всяком случае, «равновесие страха» помогло удержать противостоящие блоки от прямого столкновения. В результате, однако, сложилась исторически уникальная зависимость планетарной антропосферы от отдельных решений и действий ограниченной группы лиц.
К издержкам возрастающей «роли личности» мы далее будем возвращаться. Здесь же выделим факт столь же очевидный, сколь фундаментальный, который политологами и публицистами обычно не оценивается по достоинству: накопив технические средства, достаточные для многократного разрушения планетарной цивилизации, человечество, тем не менее, дожило до XXI столетия.
В действительности то, что ХХ век состоялся, завершился и плавно перетёк в следующий, – огромное достижение человечества, включая политических лидеров, учёных, художников и широкие массы. Способность сосуществовать с ядерными боезарядами (совокупная взрывная мощность которых в разгар Холодной войны достигла 1.2 млн. хиросимских бомб [Довгуша, Тихонов 1996]) и межконтинентальными ракетами была подготовлена длительной эволюцией ценностей, бытового и политического мышления.
Сколь ни отвратительны нам многие политические деятели ушедшего века, надо понимать, что наши чувства обусловлены именно временем и местом их деятельности. Анвар-паша, А. Гитлер, И.В. Сталин, Пол Пот и прочие персонажи того же ряда ни по свирепости, ни по числу жертв (если считать коэффициенты, а не абсолютные величины; например, по В.О. Ключевскому [1958], за время реформ Петра I – самого славного из русских царей – погибло 20% жителей России) не превосходят своих исторических предшественников. А рядом с персонажами типа Чингисхана, Калигулы, Ивана Грозного или людоеда Монтесумы тираны ХХ века выглядели бы и вовсе кисейными барышнями.
Жестокости и кровопролития, которые в ХХ веке чудовищны, прежде были нормативными и морально приемлемыми. Нацисты тщательно скрывали газовые камеры от мира и от собственных граждан, а Святая Инквизиция осуществляла массовое уничтожение иудеев и гугенотов демонстративно, с уверенностью в том, что вершит богоугодное дело. Большевики втихаря расстреливали бывших царских офицеров, а якобинцы ловили беременных аристократок, вырезали человеческие плоды из утробы, нанизывали их на штыки и, размахивая «трофеями», шумно дефилировали по Парижу [Бабёф 1977]. Убийство царской семьи в 1918 году всячески замалчивали, а воцарение Романовых ознаменовалось публичной казнью четырёхлетнего мальчика – сына Марии Мнишек и Лжедмитрия, – и стрельцы сгоняли народ на площадь для всеобщего обозрения экзекуции.
Характерно, что в ХХ веке ни в Германии, ни в России, ни даже в Турции правительствам, творящим геноцид, не удалось обеспечить тотальную поддержку населения: известно, как граждане, рискуя жизнью и подчас не испытывая национальной, классовой или религиозной симпатии к жертвам, спасали их от гибели [Мадиевский 2006].