Любовь? Какая же любовь у него ко мне, если до последних дней он не признавал меня за человека, а так… козявка, «пигалица», «детсад»… Ну какая, какая может быть любовь, если в тот вечер, едва ушел от меня, полез к Розке целоваться. Да, да, не она же в самом деле кинулась к нему на шею, как он сочинил, а я поверила в эту чепуху. И к Лариске лез — получил отпор, так он к Розке, а может, и к Зинухе? Недаром знает номер ее квартиры, тоже провожал и подкатывался. Ему ведь все равно с кем. И когда не вышло с другими, он со мной… Только все девчонки оттолкнули, а одна я, хотя и знала, что нет у него ко мне никакой любви и дружбы, ни даже крошечного уважения, согласилась с ним пойти в кино, а потом… Потом сама переживала и переживаю, ругаю себя на все корки — все не так!
Конечно, не так, но из всего, что за последнее время сделала я плохо, самым мерзким было именно это.
Ларису не смогла увести и отнять от Динки — от бессилия.
С ребятами и с Маратом не посоветовалась о Нечаевой — из гордости.
А с ним? Отчего с ним-то? Разве и у меня — любовь? А не просто ли глупость, глупый интерес, девчоночье любопытство? Не устояла, потянулась — для своего удовольствия, потеряв и волю, и разум, и гордость. Значит, сама я мерзкая, гадкая, безвольная.
— Что дуришь, говорю? — Он шел за мной по пятам, пытаясь еще остановить, но я прибавляла шаг, и он опять схватил меня за руку, тогда я оттолкнула его и побежала.
— Ну и дура! — крикнул он, внезапно обозлившись. — Что строишь из себя? Подумаешь, цаца! Да у меня навалом таких, как ты! Подумаешь, катись, катись!
Он грубо бросал слова, тяжелые, как булыжники, — в слепой ярости, наотмашь, швыряло их в мою спину разъяренное его самолюбие, они били одно сильнее, другого…
И поделом тебе, Кулагина, получай, получай, так и надо, несчастный детсад ты, козявка, пигалица!
Он кричал, разгневанный тем, что я, — даже я! — отвергла его, такого великолепного, неотразимого, и не было у него ни благородства, ни достоинства, ни великодушия, чтобы не оскорбить ту, с которой минутой раньше намеревался он провести ласковый вечер. Вот цена его чувствам, мера его рыцарства, глубина жестокости. Но это и моя цена! Цена моей глупости…
Я бежала, а слезы застилали глаза, и сквозь их зыбкую пелену, будто в тумане, я не различала дороги, натыкаясь на встречных, и бежала все быстрее, низко склонив голову, чтобы никто не заметил, как плачу. На безлюдной набережной я опустилась на скамейку и тут уж дала полную волю слезам, нещадно казня себя, и проклиная, и жалея.
С первых робких мечтаний о будущих радостях жизни девчонки как главный зарок, как самую великую клятву произносят чуть ли не с детства откуда-то услышанные слова: «Без любви не дари поцелуя». Путеводной звездой для каждой из них горит эта клятва на пороге неизведанной дали взрослого счастья. И разве не горько осознавать, что ты нарушила эту клятву, что недостойным оказался первый избранник, кому позволила ты впервые прикоснуться к твоим губам?
Я оплакивала утраченный миг первого поцелуя, который, как святыня, мог принести мне радость, а принес стыд и мучительное страдание. Но в этом никто не виноват, никто, кроме меня, только я сама, и никто другой…
«Нет на свете печальней измены, чем измена себе самому».
Я тоже много раз в жизни давала бесчисленные зароки — важные и не столь важные, и нарушала их много раз. Но разве сравнишь все с забвением этой главной девчоночьей клятвы: «Не дари без любви…»
Я поняла наконец, отчего у меня с утра жуткое настроение, такая апатия и недовольство собой.
Но теперь все, все, все, мысленно твердила я, внушая себе, что надо успокоиться и забыть о случившемся. И главное — навсегда вырвать из сердца, забыть Николая Буркова и его грубые слова, которые он бросал мне сейчас, стараясь как можно больнее обидеть. «Все, все, все!» — говорила я вслух, будто ставила на прошлом печать, которая поможет сохранить в тайне от мира, от всех людей — даже от самых близких! — незримый мой стыд, и собственную ошибку, и это по заслугам венчающее ее бурковское поношение.
Сделалось темно, зажглись матовые шары вдоль пустынной набережной, замелькали слабые огоньки редких домиков на противоположном берегу, смолянисто-черная вода в реке будто застыла, густая и вязкая. Я почувствовала, что замерзла. Домой не хотелось: дважды из конца в конец измерила набережную, потом бездумно свернула в какой-то переулок. И неожиданно для себя очутилась перед Ларисиным домом.
Во всех окнах горел яркий свет. Немного постояв в нерешительности, я стала подниматься на третий этаж.
В квартире у Ларисы был полнейший беспорядок, как при генеральной уборке, — мебель сдвинута, ковры свалены в углу кучей, в ванне булькала вода, в кухне шипела газовая горелка. Вдобавок во все горло орало радио, а в руках у Ларисы рычал пылесос. Мудрено ли, что мои звонки не были услышаны, пришлось барабанить кулаками. Но и после этого дверь открылась не сразу.
Лариса, как Золушка — в затрапезном фартуке, босая, впустила меня вроде с опаской, заглядывая за спину: нет ли еще кого? И торопливо щелкнула замком, да еще и другим — этого, нового, я раньше и не видела.
— Надоели, шастают, — объяснила она, усаживаясь рядом со мной на тахту, с которой было содрано тут же комом брошенное покрывало. — Сироту Леонид Петрович к себе вызвал. — Я вспомнила, как Гвоздилов смеялся над чернявым, пророча, что инспектор Лепко доберется до него, тунеядца, и «прижучит». Добрался, значит. — А Сирота разозлился, — продолжала Лариса и, поймав мой взгляд, перескочила на другое: — Видишь, затеяла к мамулиному приезду.
Странно. Собиралась уйти из дома, для этого сняла с Динкой комнату, а теперь готовится к мамулиному приезду. Правда, Леонид Петрович увел ее вчера от Дины. Но о чем же они говорили?
Будто угадав, что меня интересует, Лариса начала объяснять: она уже работает! Да, со вчерашнего дня. Дина устроила — не в их магазине, но все же от галантереи, пока ученицей, в киоске на колхозном рынке. И Леонид Петрович одобрил.
А за комнату, которую сняла с Динкой, поругал. Самостоятельной можно быть и дома. И Лариса вчера переночевала уже здесь, у себя, — хотела уехать к Дине, но было поздно, осталась. Леонид Петрович ушел, сделав замок, чтобы не ворвались нахрапом Сирота с Гвоздиловым — ключ-то Дина передала им. Леонид Петрович пообещал его у них отобрать.
Вообще он все хорошо понимает, этот черноволосый с проседью, спокойный, рассудительный человек: правильно его Кулагина расхваливала. И про мамулю понял — о мамуле они все время и разговаривали. Почему она такая, почему всех обманывает? Была Лариса маленькая, обманывала ее — будто умер папа. Потом незаконно получала какую-то пенсию — разоблачили. И на каждой работе ловчит. Попадается и снова ловчит. В детсадике завхозом была — с каким позором изгнали! Лариса тогда плохо еще вникала во взрослую жизнь, но помнит: ходила мамуля мрачнее тучи, да только сама же всех подряд ругала — дескать, несправедливо с ней обошлись. Но роскошные платья для любимой доченьки по-прежнему покупала. Не задумывалась Лариса, откуда эти наряды берутся, носила, фасонила, перед подругами выхвалялась, пока вдруг, нынче летом не подумала: а ведь нечисто живет мамуля! И с вагоном, с дальними поездками расстаться не хочет, потому что и тут ловчить приспособилась — тюки-сверточки какие-то туда-обратно возит, кофточки-мофточки продает перепродает, из-под полы, с оглядкой, в страхе за каждый свой шаг, дорогой товарик «клиенткам» сует. — «Хватит, мама, не надо, не хочу больше так». — «Молчи, глупая! Твои же тряпки гроши-хороши стоят, на что они куплены?» — «Вот и не хочу, не хочу, если так!» — «Носи да помалкивай!» — «А если не замолчу? Уйду вот!» — И уходила. Но далеко ли убежишь? Возвращалась. И опять надевала те платья, только разгуливала в них уже не радуясь, а злясь на мамулю, да и себя презирая. И наконец решила бесповоротно — уйду навсегда, сама себе зарабатывать буду, зато честно жить…
С безжалостной откровенностью обнажала Лариса передо мной подноготную своих отношений с матерью, будто легко шла уже знакомым путем — после вчерашней беседы с Леонидом Петровичем. А может быть, ей хотелось этим рассказом укрепить себя в решении, которое приняла она под влиянием инспектора милиции, — все же не уходить из дома? Да, да, стой на том твердо, Нечаева, живи честно, не так, как мамуля, но будь по-настоящему взрослой. Ведь бегство из дома — ребяческий бунт. Тычешься ты, как слепой кутенок, из угла в угол: пожелала выйти из тупика с мамулей, а попала в плен к Динке. А ты действуй так, чтобы все вокруг — и первая — мама! — по достоинству оценили твою правоту и твою силу. Говорила ли ты с ней хоть раз по душам, на равных? Разобралась ли во всем глубоко, как следует? И что ты, в конце концов, знаешь о ней, о ее личной жизни, хотя бы даже об этом ненавистном тебе «Деточке»? Пособник он в темных ее делишках или, наоборот, хочет добра и ей, и тебе тоже? Не потому ли и требует с тебя по-отцовски отчета — где да с кем ты проводишь вечер? Как же смеешь ты бунтовать против него, если не отделила истину фактов от досужих догадок и вымыслов? Неужели опять хочешь повторить свою ошибку с отцом? Но ведь тебе уже не семь, даже не десять, тебе — шестнадцать! Когда же ты станешь по-настоящему взрослой?!
Не знаю, может, и не такими словами внушал Леонид Петрович свои взгляды Ларисе. Только мне стало ясно, что как при первом разговоре в милиции помог он ей лучше разобраться в отце, так сейчас по-новому раскрыл для нее смысл поведения с матерью.
— Я докажу ей, докажу! — говорила мне Лариса, сидя на тахте, и слушая ее, я поверила — она передо мной уже не такая, какой привыкли мы видеть ее в классе — не легкомысленная модница, а повзрослевший человек, который сумеет доказать маме, как им лучше жить вместе на новый лад.
Впрочем, и я перед ней сидела не та, какой была полчаса назад, до своего последнего разговора с Бурковым, до слез, выплаканных на набережной. Бывают у человека такие моменты, когда, прислушиваясь к себе, улавливает он, что сделался хоть немного другим.
Только что это? О чем еще говорит Лариса?
— Вот буду теперь сама себе власть! Куда пойду, уже никто не указчик мне.
— Постой, постой, — перебила я с тревогой. — Куда ты хочешь идти? Опять к Динке?
— А что? — откликнулась она с усмешкой. — С ней тоже неплохо.
— Конечно, сплошное веселье. Третье или уже четвертое рождение отмечать?
— Про них не говори, — мотнула Лариса головой, поняв, что я с иронией напомнила о Динкиных друзьях, пьяно оравших в этих стенах несколько дней назад. — Они мелочевка, шантрапа, одно слово — уродопалы. Дина с ними только так… Ну, было у нее что-то с Гвоздиловым. А теперь все обрезано. Теперь другие знакомые, не чета этим. Сегодня я ее с солидным хахалем видела.
— С кем, с кем?
— Ну, с полюбовником. — Лариса засмеялась. — Так говорят. Не слышала? Они как раз сейчас в ресторане сидят. Жизняга, скажу тебе. Мы же с тобой и вправду — дуры: что до сих пор видели? На свете столько радостей, а ты и в ресторане ни разу не была.
— Успею еще.
— Ну и жди.
— А ты торопишься?
— Век такой — дни летят, часы стучат. А ты, признайся, с мальчишками еще не целовалась? Динка-то уже все, понимаешь, ну все испытала. И притом — никому не отчитывается.
— Так тебе-то чего же надо? — сердито спросила я. — Чтобы у мамули все хорошо было или чтоб тоже такая свобода?
Лариса опять рассмеялась: