Туула - Юргис Кунчинас 3 стр.


- Сучья мог бы обрубать! - храбро возразил я. - А что?

Он фыркнул, забрызгав меня пивом:

- Я тебе скажу... постой! Ну, день помахал бы топориком, по дурости или настырности. От силы, два. И всё! А на третий - топорик пудовым показался бы, хлюпик ты наш сизоносый, - ведь это лес! Не такие удальцы с копыт слетали. Можешь ко мне нагрянуть, если совсем уж притомишься... Когда-нибудь. Есть у меня завалящая усадебка...

Махнув рукой, он взял еще пива и стал рассказывать о своей журналистской кухне, где опасностей, как и в моей бродяжьей жизни, хоть отбавляй. Про то, как в одиночку заблудился в пустыне -лишь на четвертый день вышел к аулу, где чуть не женился! Как проторчал два дня с фотоаппаратом в засаде, поджидая браконьеров... потом - черных аистов... Про то, как с ним хотели расправиться за статью автоинспекторы: пули, понимаешь ли, совсем как утки — только фьюить над головой! То ли пиво ему в голову ударило, то ли захотелось любой ценой ошеломить меня? К примеру, он в два счета взял и переселился из своих лесов на Кавказ: якобы смастерил дельтаплан, а дома разрешения не дают, пришлось лететь аж в Грузию.

- Лечу я, значит, над долиной, - журналист нагнул голову и широко расставил руки с бокалами, обратив на себя внимание даже окосевших клиентов, - как вдруг... брось скалиться! - орлы, прямо на меня! Кружу над ущельем, сажусь на голые скалы - внизу пропасть!.. Не отстают, видно, за кого-то другого меня приняли! Хорошо еще, бутерброды с собой прихватил... с копченой колбасой, кидаю им, скармливаю... отстали!

Бенито Муссолини, правда, был фашист, но и к этому журналисту вполне применимы его слова: «Vivere pericolosamente!» Свои сучья этот малый уже обрубил, у него пальцы вечно чесались от тоски по перу! Сейчас он - при этих словах рассказчик почему-то поморщился — пишет научный труд «Ульи и дубы», ведь только на первый взгляд тут нет ничего общего, да разве кто-нибудь эту книжку, слышь-ка, выпустит! Разве что посмертно! Он явно искал у меня сочувствия, оттого и морщился, и шевелил бровями, смотрел на меня не моргая, в упор, а я в это время думал о другом: темнеет, дождь накрапывает, куда мне этой ночью деться? Хорошо, конечно, пить тут с тобой на дармовщинку, а дальше-то куда направить стопы? На чердаке у аспирантов холод собачий, хотя зимы в этом году, можно сказать, и не было... Начало марта; хуже всего, что ноги вечно мокрые, из носу течет. Мы душевно распрощались: журналист направился через горку к своему поезду, а надо мной судьба сжалилась в очередной раз - как из-под земли вырос приятель еще со студенческих времен, заядлый любитель джаза. Когда-то он больше ничего не хотел слушать, похоже, у него скопилось немало номеров журнала «Jazz podium», возможно, он даже разбирался в этой музыке, только из него, бывало, слова не вытянешь, а заговорит - какое-то нечленораздельное мычание, а не речь. Он был почти таким же горемыкой, как и я, с той лишь разницей, что у него была крохотная комнатушка недалеко от клиники, в ней смогли уместиться стол, кровать и уложенные в скирды книги, пластинки, старенький магнитофон и несколько картин его знаменитой тетки. Человек он был грамотный, имел, между прочим, отношение к искусству. Тихий алкоголик, хотя порой шельмоватый. Он уже в те времена пристрастился к вину, как и все уважающие себя любители джаза. Только в студенческую пору он жил там же, но в комнате попросторней, - там умещался еще и старинный комод; нынче в этой комнате живет брат-экономист с семьей. Когда-то парень притащил взятые у тетки краски и кисти и написал на досуге в полунише упомянутой комнатушки фреску «Русские князья бросают свои стяги к ногам литовского князя Кястутиса14». Длинное, но такое красивое название! А и впрямь изображено было нечто похожее: сияющий шлем Кястутиса, коленопреклоненные русские бородачи; когда в ту полунишу заглядывало солнце, всё на картине становилось узнаваемым. Я частенько туда заглядывал. И не только я. Тихий джазмен долго пытался вычислить, кто его заложил «худсовету»: как-то воскресным утром к нему заглянул куратор курса, кудрявый толстогубый атлет; мой приятель сварил кофе, выставил даже бутылку «Алиготе», но куратор только головой мотал - да прикрой ты это дерьмо, парень, на что оно тебе сдалось! Да и историкам нашлось бы к чему придраться - Кястутису не до русских было, его Запад волновал... Да и Альгирдаса не рисуй, не надо! Так кого ж тогда рисовать-то? -вскинулся раскрасневшийся от вина создатель фрески. Куратор пососал пухлыми губами кончик «Казбека»: Грюнвальд давай, понятно? И, помолчав, выпалил: или Сталинград! Насколько мне известно, та фреска уцелела, да только поселившийся там брат затолкал в полунишу трехстворчатый шкаф - то-то когда-нибудь поразятся увиденному внуки! Так вот, пьянчуга с домом и мало-мальским социальным положением. Когда я сказал ему это, он рассмеялся. Совсем как в те времена — времена фресок и джаза. Редактор этикеток на игрушечной фабрике тоже, понимаете ли, журналист. И тоже знававший «лучшие годы». Чего ради его занесло к «Гробу отца»? Чего он так радуется встрече со мной? Да просто так, улыбнулся он, увидел тебя из троллейбуса и вышел. А что, не совсем понял я его, мимо «Гроба отца» уже троллейбусы ходят? Случается, широко улыбнулся он, вон, гляди, «восьмой» идет!.. И верно, как это я сам ни разу этого не заметил? Пошли? - ткнул он меня кулаком в бок. Человек получил застарелый долг, и ему не терпелось кутнуть. Накупил у Сони белого рома, красного вина, даже сигар и красного стручкового перца -его всегда тянуло к экзотике. Никаких «vivere pericolosamente»! Никаких конфликтов с родней и бывшими женами - интеллигентками и, разумеется, художественными натурами! Рядом с его комнатушкой, «автономной областью», жил не только брат с семьей, но и тьма-тьмущая родственников - и никаких драм!

Когда мы примчались на такси на улицу Клинику, никто нам, разумеется, не обрадовался, не было приветственных возгласов, зато нам и не мешали пить в его тесной клетушке ром и, сидя в тепле, попыхивать сигарой. Никто, даже дети брата. Мы принадлежали к одной касте неудачников, только его положение было намного лучше моего: проснувшись ночью, он мог прошлепать в туалет и с сигаретой в зубах изучать пришпиленную к стене изнутри таблицу розыгрыша футбольного чемпионата СССР с результатами последних матчей, тщательно вносимыми племянниками, - наши «асы» находились в верхней половине графика. Возможно, в его жизни были и другие преимущества, только он их не выпячивал. Да, это не в его привычках. Похвастался, правда, что «калымит», переписывая ноты, - целые партитуры. Вряд ли он что-нибудь кумекал в этом деле, однако ж переписывал! Когда он улыбался, лицо покрывалось сетью мелких морщинок, хотя, по-моему, он еще в молодости, вернее, в ранней юности - ему и двадцати не исполнилось -был морщинистым, не по-стариковски, правда, но все равно морщинистым, во всяком случае, когда смеялся, а смеялся он почти всегда. Даже когда был не в духе. Подавляющее большинство наших сверстников уже давно преодолели свою полосу препятствий — падая с лошадей, барахтаясь в грязи, продавая и вновь покупая машины, убеждения, воззрения, давным-давно забросив поэзию, музыку, отложив в сторону кисть или заколачивая на этих видах творчества неплохие денежки. Нынче же, не успев остыть от верховой езды, все еще разгоряченные соревновательными гонками, не оправившись от тряски, коварных виражей и ударов, они заслуженно почивали на редколистых лаврах, восхищаясь собственной выносливостью, живучестью, умением жить, которое сами же без зазрения совести называли молниеносной мутацией. Что тут скажешь? Только, по-моему, и они могли бы повторить: «Vivere pericolosamente!» Однако же совсем не так, как мы оба в этой «обувной коробке» приятеля за бутылкой белого рома — подарком Фиделя советским алкоголикам.

Я хмелел прямо на глазах, понес околесицу, потом хозяин заварил крепкого чаю, мы молча курили сигары, по его совету и я макал их в ром, однако для настоящего «Дайкири», рецепт которого был написан по-русски на бутылке с длинным горлышком, нам недоставало многих компонентов.

Разве ж я мог тогда почуять, что завтра встречу тебя, Туула? Не было - во всяком случае я не видел - никаких знаков ни на небе, ни на земле. Мне было еще далеко до перепончатого ушастого зверька с мягким брюшком мыши, далеко до кровавого полета с прорывом сквозь разбитое стекло.

Наутро я проснулся, не имея ни малейшего представления, куда мне идти. Ничем не могу помочь, - сказал хозяин жилого кармана, патлатый баловень судьбы, - сам видишь... Он сказал правду, правду остающегося жить, хотя был таким же люмпеном, как и я. Тем огорчительнее. Он молча стоял, сунув руки в карманы, исполненный решимости предоставить мне одноразовую безвозвратную ссуду в размере десяти рублей, и неожиданно встрепенулся: постой-ка! Приятель ненадолго исчез и вернулся с бутылкой вина, которую стащил у брата, и мы мгновенно выпили его прямо из горлышка. А теперь ступай, иди, - подтолкнул он меня к двери, - ну, давай же!

Розовая десятирублевка с профилем Ленина была довольно солидной купюрой, а для меня в это воскресное утро - целым состоянием. Ведь я уже знал, куда пойти - конечно же, туда, где тепло и свет! На втором этаже гастронома «Ритас», что на улице Оланду, уже работало кафе, где спиртное продавалось почти без наценки. Я знал, что по воскресеньям до обеда там собирались жаждущие опохмелиться осоловелые художники, поссорившиеся с женами интеллигенты, небритые, с засаленными волосами уличные «пахари» - довольно унылая, но зато и неагрессивная разношерстная публика. У окна обычно располагался неряшливый мужчина в синих очках - непризнанный гранд графики; тут ошивались, естественно, и упитанные «бретшнайдеры»15, хихикали раскрасневшиеся девицы и матроны с массивными кольцами на пухлых пальцах - от шестнадцати до семидесяти. Я не раз видел здесь и «душу» Старого города - ярко размалеванную бедняжку Милюте, которая занималась древнейшим промыслом вплоть до своего женского заката, а тлеющие угли нынешнего естества гасила где попало, в том числе и в «Ритасе», в его несколько претенциозном маленьком кафе: на стене висели два или три живописных полотна, а кресла были обиты темно-коричневой кожей, правда, искусственной, но все равно заставлявшей посетителя приосаниться... Я направился сквозь сырость оттепели к троллейбусной остановке и уже представлял мысленно, как выхожу возле пожарной части, неподалеку от костела Петра и Павла, опасливо пересекаю оживленную магистраль и топаю прямиком в «Ритас» - островок тепла и относительного покоя в неприютном, голодном, утопающем в легкой дымке городе. О, здесь обретают тепло даже вполне достойные пациенты сумасшедшего дома, которые приходят сюда, переодевшись в нормальную одежду. Не случайно над кофейным аппаратом висит обескураживающее на первый взгляд предупреждение: «Клиентов в пижамах не обслуживаем!».

Я уже подходил к остановке, когда меня неожиданно осенило: почему бы не заглянуть к своей бывшей половине, поглядеть хотя бы издали на ребенка? Это ведь в нескольких шагах! Вот клиника, где три года назад появился на свет наш младенец, а вон там молочная кухня, откуда я приносил ему бутылочки со смесями и творожком... В самом деле! Этим отчаянно смелым и рискованным броском «vivere pericolo...» я возьму и оставленный там полушубок с пристегивающейся подкладкой - пригодится! Нет, тут все дело в утрешнем вине, иначе и в жизни не свернул бы к фанерной двери общежития рядом с туалетом... Спрашивается, чего ради? Чтобы увидеть, как замечательно ей живется без меня, и остервенеть? Кусать ногти оттого, что утратил нечто такое, чем обладает почти каждый из нас? Нет, во всем определенно виновата злополучная поллитровка классических чернил из запасов брата моего приятеля. Нет, размышлял я по дороге, вовсе не потому мы так некрасиво разошлись, что ты связала свою судьбу с партией, это еще куда ни шло! И не потому, вероятно, что, возвращаясь под утро домой со своих дежурств, я несколько раз сталкивался лоб в лоб со знаменитостью — бородатым гением Романасом Букасом, который уже давно был не в состоянии писать свои излюбленные пейзажи и обнаженную натуру. Ну ладно, хватит! Букас, Букас! Я беру полушубок, бросаю взгляд на ребенка и испаряюсь... Все равно я ничем уже не могу им помочь, абсолютно ничем. Да им и не требовалась моя помощь - никакая!

Еще издали я заметил, что окно чуть приоткрыто — значит, дома. Не уехала еще на партучебу в Питер. Ясное дело, партия никогда не бросает своих детей, как это сделал я. Дело в том, что партия несравненно богаче и щедрее не только бродяг, но и грузин, и армян, торгующих гвоздиками, арбузами, презервативами и фальшивым золотом... Да, даже тех, кто денно и нощно, даже в стужу, топчется напротив кинотеатра «Хроника», жжёт в потемках свечки и предлагает купить кольца, сработанные на знойном юге... Не зря ведь установленную в глубине того сквера группу бронзовых борцов кто-то из выпивох метко окрестил «Замерзшими грузинами» ... Что за галиматью я несу? Надо сосредоточиться, подготовиться морально, раз уж я переступил порог этого дома!

Вот и до мелочей знакомый мрачный вестибюль, а вот и Катерина Филипповна, дежурная, которая восседает внизу, взвалив свой могучий бюст на барьер. Неприятно вспоминать, что именно ко мне когда-то завалился пьяный киномеханик Леоне с покупкой для жены - молокоотсосом - помнится, я впервые увидел эту странную штуковину. Покатываясь со смеху, он стал прикладывать приспособление с красной резиновой грушей к выпуклостям Филипповны, а та, польщенная вниманием кудрявого красавца, хихикая и краснея, делала вид, что отбивается от него... Зато потом она раскричалась и нажаловалась на меня общежитским властям - майору в отставке Григорию Шикину и его правой руке турку Зие Ахатовичу... Катерина встретила меня кислой улыбкой, не проронив ни слова, - эта могучая матрона тоже знала всё! Или почти всё.

Моя экс-супруга принадлежала к числу тех решительных женщин, которые ведут смертельную борьбу за свое место и под солнцем, и под луной. Солнцем для нее была партия, в которую ее приняли с большим трудом, а луной, вернее, ясным месяцем над ней сиял пожелтевший от жизненных бурь, табака и краски лик темнобрового живописца Романаса Букаса. Таких людей партия называет своим боевым отрядом - вечно связанная какими-нибудь обязательствами, в постоянной запарке, тревоге и ярости, моя вторая половина прекрасно смотрелась под боком как партийных функционеров, так и Романаса Букаса. Однако в глубине души она насмехалась над своей партией, не исключено, что даже ненавидела ее, как ненавидела засорившийся клозет, вонючую жижу в душах, шныряющих за окном крыс и мои пьяные речи о том, что эта партия подохнет естественной смертью.

Еще в коридоре я услышал приглушенные голоса, доносившиеся из той комнаты, увидел привычно выползавших из-под тряпичного коврика у двери рыжих тараканов - помнится, я давил их беззлобно во время перекуров вскоре после приезда из клиники нашего новорожденного. А чаще просто наблюдал, как шустро они ползают туда-сюда, исчезают в щелях и вновь высовывают свои длинные, не лишенные элегантности усы, - насекомые не вызывали во мне патологического отвращения, при виде их не подкатывал комок к горлу, ничего такого не было.

Ага, голос не один, их несколько, ну-ну. Различимы и женские. Смех, хихиканье. Не успел я побарабанить костяшками пальцев в дверь, как услышал знакомый голос, — я узнал его... Букас! Романас Букас, коренастый темнобровый гений. Обнаженная натура и пейзажи. Не Тулуз-Лотрек, но тем не менее гений. Выставки в Скандинавии, Москве и Кракове. Правда, все это в прошлом -добрый десяток лет тому назад. Да, это его голос, ни с кем не спутаешь. Остальные, похоже, умолкли - он любил, когда его внимательно слушают. А ведь я самолично их познакомил - женушку и Букаса, вот так-то. Трясущимися пальцами я зажег длинный отсыревший окурок...

- ...а лед зеленый, прозрачный, еще ни снежинки не выпало, — отчетливо расслышал я каждое слово Букаса, говорившего глуше обычного. - И только я бултыхнулся в воду, как вдруг вспомнил... плотина, в десяти метрах плотина! И как мне только воздуха хватило, как я концы не отдал - до сих пор не пойму! А я-то подо льдом, подо льдом, в сторону от нее! Головой лед пробил! Потом на бок, на спину и снова на бок...

Нет, тому металлозубому далеко до Букаса! Вот это мастер: паузы, интонации, нюансы, а ведь я еще не вижу его глаз, рук... Раз десять слышал эту удивительную историю, а теперь, поди ж ты, снова раззявился, даже про сигарету забыл, только бы не пропустить ни одного слова из его рассказа о том, как он когда-то чудесным образом спасся во время подледного лова (не исключено, что это была святая правда!), как мокрый до нитки, обледеневший брел к ближайшей усадьбе... пил... лежал в жару... бредил... выздоравливал.

Второе повествование касалось происшествия, которое впечатляло посильнее первого. Рассказчик служил некогда в погранчасти, где-то в Карпатах, кажется, в Чопе. И эту детективную историю я уже слышал из уст Букаса, правда, преподнесена она была гораздо эффектнее - это было в те времена, когда он заходил к нам на правах друга дома, вечно под градусом, всегда язвительный и в то же время немного грустный и несчастный. У него хватало ума понять, что его живительный источник уже иссяк.

- ...а Грибко, наш старшина, знал: если разденешь графиню и ничего не найдешь, полетят погоны, и не только они, ой, не только!.. Он выслеживал ее аж от самой Москвы - эта дряхлая старуха в купе ехала, по всей вероятности, с внучкой... И вот когда до границы оставалось рукой подать, Грибко обратил внимание на то, что с самого начала путешествия и буханка хлеба, и банка с вареньем на их столике так и остались нетронутыми!.. Тогда Грибко...

Я знал: старшина Грибко схватил хлеб, банку, позвал Букаса и двух сержантов в придачу, разломил в их присутствии хлеб, помешал ложкой варенье... и оттуда посыпались... золото, бриллианты, кольца... Старуха хлопнулась в обморок, девица закатила истерику, а они, Грибко сотоварищи, кутили целую неделю... беспробудно!

- Тогда Грибко... - начал было Букас, но при этих словах я шагнул в комнату: старый сказочник осекся и сердито зыркнул в мою сторону, хотя и прикинулся, что мой приход ничуть не удивил его. И все-таки удивил! Однако он сумел так естественно овладеть собой, так талантливо нацепил маску, что ни одна жилка на его темном лице с кустистыми бровями не дрогнула, даже кончик уса не дернулся. Великий мастер! И это при том, что он давным-давно не писал ни обнаженной натуры, ни пейзажей. Даже в кафе литераторов не заглядывал. Он весь без остатка погрузился в быт, скитался по общежитиям, где кое-кто еще развешивал уши, ловя каждое слово его повествования, этих самых настоящих, законченных новелл. О, Букас, обычно говорили ему женщины и мужчины, почему бы тебе не записать свои сказки!

Нет, он не собирался начинать жизнь сначала или хотя бы с ее половины. Зачем? - высокомерно спрашивал Букас. - У меня таких знакомых не счесть! Жаждут новой жизни, меняют не только паспорта, но и имена, фамилии и даже клички, идут на тяжелейшие операции, в том числе и хирургические, и вдруг обнаруживают, что все это дерьмо, что не стоило из-за него мучиться! Все вылазит наружу, как навозная куча в оттепель (великолепное образное сравнение Букаса!), и тогда - хоть в петлю! К чему? В самом деле... У него незаурядный талант, и сидеть бы ему сейчас не в этом вонючем рассаднике тараканов, а в салоне с бледноликими дамами, где к нему относились бы с почтением, предупреждали малейшее его желание. Так нет же, он все равно тут, рядом со смрадным нужником, в окружении рядовых винтиков. Ой ли? Ведь сидели тут и вполне еще моложавая Иветта, и ее сердечный друг - поэт Нецарёв, и еще несколько вполне приемлемых слушателей... Все здесь слушали и слушались только его, Букаса, он давал команду выпить-закусить, отпускал ехидные, остроумные реплики, вероятно, маскируя тем самым свою израненную душу. Я был твердо убежден - не пышные формы моей женушки привели его сюда. Одиночество.

Не успел я войти в комнату, как супруга, сидевшая под мышкой у Букаса, вскочила с тахты и заверещала: она не потерпит!., ее день рождения, она тут хозяйка! А вот тут у нее промашка вышла — хозяин здесь был один, Букас. Но она не унималась: стала выталкивать меня назад, в коридор, к тараканам, и лишь по мановению руки Букаса моя благоверная угомонилась. Романас Букас буркнул что-то - понимай, пригласил меня к столу, потом налил вина в зеленый бокал (я привез его когда-то из Львова, и Букас наверняка знал об этом!), пододвинул тарелку с винегретом:

- Имей совесть, женщина! Не видишь разве, человек совсем окоченел!

Он, конечно, сильно преувеличивал насчет меня, но бог с ним. Я сердито поглядел на него. Букас расхохотался:

- Рано ему подыхать! Гляди-ка, он еще сердится! А знаете, был у меня когда-то пес...

И он принялся рассказывать о старом шпице, которого решил было отвести в лес и прикончить, но... Следовало запустить тарелку с винегретом ему в бороду, но... я ужасно хотел есть.

Иван Нецарёв глядел на нас с Букасом налитыми кровью глазами навыкате. И он все — все! — знал.

Вы не поверите: в жизни не встречал более приятного человека: очень симпатичный, доброжелательный мужчина, ему вечно доставляли моральные мучения кичливость и мания величия его соотечественников. Я уже настроился на то, чтобы попросить у Нецарёва пятерку, зная, что он даст ее не раздумывая. Букас снова налил мне вина.

— Выпей-ка!

— И убирайся! - прошипела Лавиния, иначе говоря, моя дражайшая супруга. Она видела, что мне плохо, видела, как я злюсь, и это доставляло ей огромное удовольствие.

— Пусть человек посидит! — благосклонно разрешил Букас. - Только предупреждаю: без эксцессов! - Он нарочно ввернул иностранное словечко. - Никакого экстремизма!

Глашатай божий, ветер, раздувающий пожар, -вот кто такой был этот Букас, никогда нельзя было предугадать, что он выкинет, с какой стороны нанесет удар своим острым языком! Но физически я бы не смог одолеть его, даже пьяного. Да и к чему? Ведь он все равно поднимется, обласканный и накормленный, и пойдет в другое место, где его снова усадят за стол и он снова станет рассказывать байки про зеленый лед и чутье старшины Грибко.

Нецарёв предложил мне сигарету, сунул зажигалку и еще что-то. Ого, да это пятерка - добрейшей души человек, сам дал, и просить не надо было!

Теперь я без напоминаний решил встать и уйти. Даже полушубок с пристегивающейся подкладкой позабыл. Правда, на прощанье мне захотелось высказать Букасу все, что я о нем думаю. Он сидел, развалившись, на тахте, которую я когда-то собрал своими руками, в моих поношенных тапочках; почему-то особенно меня приводили в ярость именно эти тапочки, а на решительный разговор настроила вторая рюмка.

- Да ты просто дерьмо, Букас! - начал я. - Прыгаешь из постели в постель, нечистый дух, строишь из себя умника, сексозавра и еще черт знает кого! А ведь...

Я осекся, потому что все в комнате расхохотались - даже тишайший Нецарёв. Ну да, все понятно: уж кому читать мораль, только не мне. И даже такого, как Букас, я не вправе отчитывать. А тот уже улыбался до ушей, вовсе не думая на меня сердиться.

- Выпей!

Я выпил, и тогда Букас совершил единственную ошибку - встал и попытался обнять меня за плечи. Не глядя, я ударил куда-то локтем и попал в подбородок. Букас рухнул на тахту, а уже в следующее мгновение он наверняка убил бы меня, но успел лишь разорвать последнюю мою рубашку - тонкая фланель почти беззвучно распоролась до самого живота... Меня спасли Нецарёв и Иветта, простые русские люди, похоже, забредшие сюда по чистой случайности.

- Сгинь! - прошипела Лавиния. - Не жди, пока я вызову милицию! Бродяга!

И я сгинул, сгинул, сгинул... Чтобы покататься по зеленоватому льду, раскатанному ребятишками, - у-уух! И никаких запруд, никаких прудов! И золотых рыбок подо льдом. Выпал снежок, и снова зима, хотя и начало марта, ну и что - тепло. Если бы не разорванная рубашка... и чего мне вздумалось снять свитер! Духотища там, не продохнешь, и как этот ребенок там... Сын спал, его не смогли разбудить ни голоса, ни хохот, ребенок спал, не проснулся... это хорошо...

В сердцах я поддел ногой дохлую ворону. Нет, бродяга должен жить иначе, чем они, по-бродяжьи... Некогда заниматься самоедством, сидеть сиднем, обхватив в отчаянии голову руками. Нужно неустанно, каждую минуту беречь свою жизнь, думать только о сегодняшнем дне и данном часе, беспокоиться о том, что ты будешь есть, пить, где заночуешь... Но стоит тебе задуматься о временах года, поворошить прошлое, прикинуть, что будет через год или два, и тогда аминь! Ты просто обязан печься о ничтожных мелочах, не упускать ни малейшей возможности, чтобы перекусить, выпить, не считать зазорным попросить поношенные ботинки или сухие носки. И еще: ты должен полностью игнорировать не только собственную физиологию, но и собственную никчемность, собственную гаденькую зависть к сытым и беспричинную ярость. Иначе тоже аминь. Бродяжьи свойства в человеке проявляются не сразу: долгое время он стыдится своей бедности, испытывает неловкость, когда его провожают взглядами прохожие. Особенно обостренно чувствуют это те, кто знавал «лучшие времена», хотя именно они и вынудили к бегству на улицу, во мрак, в бездомность. Со временем эти ощущения притупляются, сглаживаются, и жизнь под открытым небом становится гораздо более сносной. Ты больше не страшишься ночи, темных переулков, притонов, незнакомых женщин - последние за версту чуют, что ты за птица, наверняка угадывают, что с тобой им не обломится. У тебя появляется тьма знакомых, на которых ты раньше не обратил бы ровно никакого внимания, с тобой заговаривают первыми, называют по имени или кличке, и ты знаешь, обязан зарубить себе на носу: никогда не спрашивай о чем не следует и не суй свой нос в чужие дела. И не показывай, что ты лучше их, даже если твое превосходство очевидно. Если только можешь, если это тебе по силам, уйди, забейся в укромный уголок, ежели у тебя таковой имеется... Подобно любому живому существу ты должен приспособиться к новым условиям, слиться с улицей, туманом, ларьком у базара и тротуарной плитой, с паром, дымом, смолой, ругательствами и взвихренной над пригородным пустырем сухой пылью... Тогда некоторое время ты продержишься -даже в жизни бродяги редко, но бывают просветы, -если ты не погибнешь, не попадешь под колеса, если тебя не столкнут с обрыва или ты сам не спрыгнешь с моста, если... После тридцати нормальному человеку уже не положено быть бродягой, разве что бездомным... Нормальные тридцатилетние, у которых был шанс стать бродягами, или уже сошли в могилу, или обладают тем, что называется жилищем, гнездом, домом, — но они настолько крепко повязаны неписаными договоренностями, привычками, даже переживаниями, что больше не в силах ни жить дома, ни оставить его... может быть, именно поэтому и у меня нет своей в доску шайки, которая принимала бы во мне участие и могла бы ожидать того же от меня, доверяла мне, как и я ей... я для них слишком стар, скучен, нерешителен, они не выдают мне свои тайники и пустующие хазы, они слишком недоверчивы, чтобы зачислить в свои ряды первого встречного... а я и не клеюсь, нет... Даже очутившись в камере, тюрьме, они не предаются унынию, тут же завязывают контакты, помогают друг другу, но еще чаще топят друг друга... да-да, врут в глаза и за глаза, предают, сводят старые счеты... нет уж, лучше быть одному, так оно и приятнее, и надежнее - не так быстро на дно опустишься...

Назад Дальше